Исповедь старика
Исповедь старика
Многие из тех, кто не торопился уезжать, кто крепился до первых основательных бомбежек, не выдержали кошмара воздушных налетов. Нервы у людей были потрепаны, всем надоело спускаться и подниматься и, не успев подняться наверх, снова сходить вниз и слушать почти непрекращающийся гул самолетов. Мучительно было также слышать разрывы бомб над головой. И стал уезжать народ без приглашений, так как уже некому было уговаривать. Наиболее активные исполнители приказов давно уже уехали, народ делал теперь то, что ему подсказывало его внутреннее чувство, сознание, что нужно спасаться, уезжать подальше от этого быстро надвигавшегося на Москву кошмара. Все это сдвинуло людей с места. И вот в этой суматохе я встретила старика и стала уговаривать его уехать. Но вот что ответил мне рабочий, когда я предложила ему собраться с семьей для эвакуации:
— Знаешь, хорошая моя, твое дело предлагать и уговаривать, а я все равно никуда не уеду. Я коренной от прадеда рабочий, был и при Николашке рабочим, участвовал в рабочем движении. На митинги и всякие подпольные собрания ходил, ночью разные прокламации большевистские разбрасывал. И с завода гнали, и пороли меня, и в тюрьмах имел честь посидеть. Семью в восемь человек выкормил и вырастил. На фронте дрался за советскую власть, вот погляди, это осколок снаряда расписался, а точку поставила пуля. Радовались многие, как я — наша власть пришла, наша, советская, все мы «товарищи». Я был стар, чтобы учиться, было поздно, да и семья большая. Давай учить детей. Думал, что дети-то мои настоящую жизнь узнают. Долго я тебя держать не буду, вот списки у тебя в руках. Дел много, и каждому хочется свою биографию рассказать. Да и есть, что рассказывать! Я теперь вот, по старости полагаю так: молодым историю надо было бы проходить не по Марксу (так и сказал «не по Марксу»), а вот ходить да записывать биографии людей. Это главная и настоящая история, ее мало кто знает, а ведь каждый человек — сам история! Так выучил я своих сынов и дочек. Все были в комсомоле и партии. Из пяти самый старший член ВКП(б), стал директором завода, в 1939 году его арестовали, он оказался «вредителем». Другой в ГПУ работал — сам видел весь ужас. Малый он был с хорошей душой, людей любил очень. Приходил домой, напивался, плачет, меня, старого дурака, ругает: «Завоевал ты нам свободу, да лучше бы я света белого не видел, чем видеть эту жизнь и каждый день видеть, как мужиков, рабочих, учителей, баб и детей куда-то отправляем, отправляем и конца этому нет. Вот уже сколько лет. Я все ждал, думал, — это все враги, кулаки, бывшие дворяне какие-то. И кого там только не было! Годы шли, а их меньше не стало, наоборот — все больше и больше нашего брата потекло в далекую Сибирь, в Колыму и, черт его знает, куда еще только не посылают. Ведь кого гонят теперь? Теперь таких, как ты, отец, стариков, рабочих, крестьян, коммунистов, тех, кто эту свободу добывал своей кровью — и все это „враги народа“. Как посмотрю я на этих несчастных, измученных „врагов народа“, ей богу, отец, душа кровью обливается. Ложусь спать, а передо мной все эти обросшие, одичалые люди и смотрят на меня скорбными, несчастными глазами, и в них я читаю укор: „Нагрел себе место, выслуживаешься, кого в Сибирь гонишь? — Отцов своих, ты глянь на наши руки, на наши морщины и бороды, ведь у меня дети постарше тебя есть“. В эту минуту я, отец, вспоминал тебя и думал: „Если бы так другой должен был бы отправлять тебя в Сибирь, и я бы увидел твою сгорбленную спину перед кем-нибудь, кто посмел бы щелкнуть тебя по щекам, выворачивать тебе руки, я бы задушил такого мерзавца!“ Я хоть сам не должен этого делать, но я должен видеть это, а потом всю ночь спать не могу».
Друг мой, Григорий, не выдержал, был командиром на финской войне и с тех пор он в психиатрической больнице на «Канатчиковой Даче». Я к нему хожу, навещаю. Душа кровью плачет, и пока я не уйду, он весь дрожит.
Я говорю тебе это, дочка, мне в могилу пора, а вам историю надо знать. Что дальше будет — неизвестно. Я-то, наверное, умру и ничего не увижу, но вы еще молодые, вам это понадобится. Двое младших в армии. Один — танкист, другой — летчик. Уцелеют ли их головы, кто знает? Трудно сказать. Вишь, как немец прёт! Пока мы здесь своих душили, да на дыбы задирали, немцы силу готовили, да на нас ее и обрушили. И девки мои тоже мучаются. Когда они еще детьми были, мать сходит на рынок, принесет, накормит, оденет и в школу отправит. Тяжело было старухе, чай, их восемь было! А теперь у одной из моих девок мужа арестовали, он еще учился в Тимирязевской академии, съездил в деревню на практику, вернулся, да видно, душа не выдержала, бухнул сгоряча что-то, ну и готов. Куда он поехал, никто не знает, а через месяц и дочь мою выслали неизвестно куда, как будто за Мурманск. Настя — чертежник, на том же заводе, где я работал всю жизнь. А Аня — врач, получила письмо о мобилизации. Врачи там ведь нужны.
Я всю жизнь честно работал, при советской власти ударником был первым на заводе, мое имя не сходило с «Доски почета», орден «Знак почета» имею. Так разве дело в почете, когда душа болит? Я работал и нарадоваться не мог, для народа, а не для значка. Чтобы народу лучше от моего труда стало. А хожу в одних и тех же портках, переменить не на что. Трое внучат живут у меня, они уже отцов своих не помнят, и Аня пишет, что пришлет своего сына, как только она и ее муж в армию уйдут, а то его девать некуда. Вот, слава богу, дед жив. А старуха моя не выдержала. Как сына-то старшего с семьей заарестовали, она крепко затосковала. Потом дочь угнали… Заболела и до последнего вздоха все молила: «Весточку бы мне, хоть бы словечко от Наташеньки и Павла». Так и не дождалась, померла.
Спасибо Настеньке, придет с работы усталая и помогает мне управляться по дому, а внучата, вон погляди, уже большие, сами в лавку ходят, лучше меня, старика, знают, где и что по карточкам дают.
Семья большая — и горе большое. Работа не ломит человека, если она радует душу, а вот горе окаянное, как шашель дерево, всех нас подточило.
Это ведь моя история. А теперь послушай, что другие говорят. Народ ведь молчит, молчит. Но иногда бывает невмоготу молчать. Кому веришь, тому и скажешь. Сердце у тебя доброе, слушаешь и плачешь, а сердца у всех черствыми стали, у всякого свое горе, и каждому кажется, что его горе самое тяжелое. А ехать я никуда не поеду. Куда мне ехать? Весь я тут, а семья половина на фронте, а другая — на каторге, в тюрьме.
Я рассталась с этим симпатичным, душевным стариком. Он старался выложить все, что с такой горечью накопилось у него на душе. Теперь я только спрашивала: «Едете вы или нет»? И ответ «нет» мне был понятен.
С первых же дней войны правительство постановило запретить выдачу денег за отпуск, выходные пособия или какие-либо побочные заработки. Со сбережений, если они у кого-нибудь были, можно было получить очень незначительную сумму.
В основном люди должны были рассчитывать только на чистую двухнедельную зарплату. Но на такие деньги далеко тоже не уедешь. Во-вторых, если далеко уехать нет возможности, то какой смысл вообще эвакуироваться. Все знали, что в Москве дают хлебные карточки, которых нигде больше не получишь. Москва все-таки охранялась, а отогнанные от города самолеты чаще всего разбрасывали свои бомбы в его окрестностях, чтобы освободиться от ненужного груза. Так что там тоже можно было пострадать от бомбежек с таким же успехом.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.