Отправка связных через фронт Снова в Столбецком лесу
Отправка связных через фронт
Снова в Столбецком лесу
Возвратившись в Липовецкий лагерь, мы застали там Батю, который после боя с фашистами вынужден был уйти из-под Красавщины. Он одобрил работу, проведенную нами в Гурце и Симоновичах, и сказал, что в ближайшее время мне опять придется идти туда и возглавить отряд в Столбецком лесу, а сам он останется в Липовце. Но еще до этого нам было необходимо отправить связных на Большую землю. Время идет, связи с Москвой все нет и нет. И вот мы выбрали надежных людей, физически выносливых и сильных: капитана Архипова, старшего лейтенанта Коцарева и старшего сержанта Жулина, достали для них лыжи, снабдили продовольствием с таким расчетом, чтобы его хватило на всю дорогу и до самой линии фронта им не приходилось бы заглядывать в населенные пункты. Батя передал с ними донесение о нашей работе и наградные листы на тех партизан, которые отличились в борьбе с врагом. Среди прочих и я был представлен к ордену Ленина. Лично от себя я просил Архипова разузнать через политуправление о судьбе моей семьи: находится ли она на Большой земле. Я должен был сопровождать Архипова и его товарищей до Московской Горы, а оттуда, не заходя обратно в Липовец, повернуть на Лукомльское озеро, к месту моего нового назначения.
В последний день, 28 ноября, Черкасов подсел ко мне на нары. В землянке было тихо, только Перевышко посапывал рядом, с головой закрывшись по своей привычке полушубком.
— Задумался, Антон Петрович? Завтра прощаться будем.
— Да, ухожу, Василий Алексеич… Снова прощаться.
Мы с ним старые товарищи. Сколько у нас общих друзей, сколько общих воспоминаний!.. А теперь в Липовецком лагере мы еще лучше сошлись с ним, еще больше сроднились. Характер его располагал к этому — русский характер, сердечный, душевный, простой. И вот расставаться…
— Закурить бы, Антон Петрович… Сашок, табак есть?
Но Перевышко отвечал тем же ровным посапыванием.
— Ах, сурок, спит.
— Не буди, Василий Алексеич, у меня есть.
Свернули. Опять — тишина и легкие струйки махорочного дыма в воздухе.
— Помнишь Разгонова? — опросил я.
— Ну, как же!..
— Ведь если бы не он, я бы, пожалуй, и в армии не остался. Кончил срок службы, надо демобилизоваться, а он говорит: «Останешься». — «Как так?» — «А что, говорит, ты думаешь — одним старикам служить? Надо и молодым». — «Да у меня — семья». — «Ну и что?» — говорит. Так и оставил.
— Ох, как мне от него один раз попало! — вспомнил в свою очередь и Черкасов. — И за что? Я сто граммов водки выпил перед занятиями. Потом — три стакана крепкого чаю. Незаметно. Занятия идут хорошо, самому нравится… И надо же было появиться Разгонову!.. Команда, рапорт. Я немного замялся, но занятие окончил как следует. А он мне потом говорит: «Как вы осмелились пить?» — «Да я не пил, товарищ комиссар!» — «Неправда, я знаю, что пили». — «Да ведь незаметно». — «Заметно. По глазам вижу». И что интересно: жена у меня тоже по глазам замечает.
— Верно! — подхватил я. — И у меня жена замечает.
— Можно подумать, что мы с тобой пьяницы.
— Нет. В том-то и дело, что у пьяницы этого не заметишь.
И бесконечный клубок воспоминаний продолжает разматываться все дальше.
— Огурцова помнишь, Сергея Яковлевича?.. — напоминаю я. — Мы, кажется, влюблены были в него. Как он говорил! Слушаешь, словно галушки глотаешь… Ну что смеешься? Иного слушаешь, словно подавился галушкой, а этого слушать было одно удовольствие! Верно ведь?.. И человек замечательный. Заботливый… Я еще был курсантом, когда у меня родилась первая дочка. Получил письмо от жены, и самому странно: я — и вдруг отец! Молодой еще. Сергей Яковлевич вызывает…. Узнал он, что ли? Расспрашивает об учебе, о семье. Я все рассказал, письмо показал. Смеется, поздравляет, называет папашей. Мне как-то неловко. Он спрашивает: «Навестить, наверно, хочется?» — «Конечно». — «Ну, подожди, я поговорю с командиром полка». И устроил мне отпуск… Еду. А поезд идет медленно, остановок много… Вот бы, кажется, выскочил и побежал! Добрался. Смотрю на девочку — маленькая, красненькая. Ну чем она на меня похожа? А ведь говорят, что похожа, — и жена, и мать. «Вся, говорят, в тебя». Я подошел к зеркалу: на нее посмотрю, на себя посмотрю — нет!.. А они смеются: «И бровки такие, как у тебя, и носик, и ротик так же кривит». А где уж там брови! — ниточки какие-то серебряные. И носик — пуговка. Ну, да разве в этом дело? Похожа, не похожа… Моя — и все! На руки возьму — и страшновато (ведь какая хрупкая!), и радостно. Положу на нее буденовку: она ее обхватывает и ручками и ножками. И уж мне кажется, что она все понимает, только сказать не может. «Гу… гу!» Смешно… Да…
На самом деле мне было вовсе не смешно: вместе с этими дорогими воспоминаниями какой-то клубок подкатывает к горлу. Далеко они, мои дорогие! И не знаю, живы ли…
Двадцать девятого ноября на санях выехали, мы из Липовца. В каждой деревне был в то время штат ночных сторожей — так называемая «варта», — и мы держали связь с ними, узнавая о появлении в деревнях фашистов. Так было и в эту поездку. Не доезжая с полкилометра до Амосовки, где намечена была остановка, вышли из саней. Оставив Архипова и остальных связных на опушке леса, мы с Перевышко отправились на разведку. У околицы нас встретил дед Василий, старый знакомый, дежуривший в эту ночь.
— Здравствуй, товарищ командир! Здравствуй, Сашок! Что вы давно не бывали? Бабка у меня по тебе, Сашок, соскучилась.
— Здравствуй, дедушка! Вот мы и хотим отдохнуть у вас сегодня, пускай бабушка порадуется. Немцев-то нет?
— И немцев нет, и полицаев нет.
— Ну, тогда пойдем. Сашка, махни нашим, пускай едут.
Старик сам проводил меня до хаты и с порога крикнул жене:
— Бабка, принимай гостей! Сашка привел.
— А, Сашок! А мы тебя ждем… Проходите в хату, товарищ командир, садитесь. Я сейчас покушать соберу.
Старик ушел на свой пост, а старуха засуетилась по хате, зажигая огонь, накрывая на стол.
Ласковая и приветливая со всеми, она особенно внимательна и ласкова была с Перевышко.
— Ай-яй-яй, Сашок, какой ты стал! И не умывался, наверно, недели две, и, гляди, опять пиджак разорвал. Так и ходишь в разорванном, беззаботный! Как это тебя угораздило?.
— Да я, бабушка, только сейчас за куст зацепил.
— Вон какой клин! Дай починю.
Перевышко был в этом доме как родной. У стариков четверо сыновей воевали где-то, а может быть, так же вот, как мы, партизанили, и старики перенесли на Сашка свою родительскую заботливость. Сколько раз заходил он сюда во время дальних походов, сколько переговорил со словоохотливым дедом Василием, сколько выкурил крепкой махорки!.. А у старухи каждый раз был для него какой-нибудь особенный подарок. И она по-матерински вздыхала, глядя на своего любимца.
— Непутящий ты какой-то, Сашок, совсем за собой не смотришь. Опять разорвал, опять рубаха не стирана. Снимай, постираю…
Она связала ему теплые варежки и шерстяные носки.
— Носи, милый, холодно в эту зиму.
Перевышко неизменно смущался от этих проявлений заботливости, хмыкал по-своему, отнекивался, отказывался, но было видно, что в душе он растроган и очень привязан к старикам. Мы немного посмеивались над ним, но и нам радостна была эта заботливость простых людей о партизане…
Едва мы уселись за стол в хате деда Василия, как прибежал Виктор Стовпенок — секретарь подпольной комсомольской организации. Мы хорошо знали этого скромного и молчаливого, но дельного парня. Он часто бывал в Липовце у своей замужней сестры Насти, бывал и у нас в лагере, выполнял много наших поручений. Сейчас он был по-особенному встревожен и взволнован: русый чуб выбился из-под шапки, на побледневшем лице выступили незаметные обычно веснушки.
— Товарищ командир, у нас полицай в деревне.
Мы встревожились.
— Какой полицай? Что он тут делает? Почему нас не предупредили?
— Наш, деревенский. Только что поступил. — Виктор как вошел, так и не останавливался — продолжал ходить из угла в угол по хате, бросая отрывочные фразы. — Он уж и винтовку принес… Он все чаще село позорит, всю молодежь позорит. Комсомол за всю молодежь отвечает…
— Да, Витя, — вставил Перевышко, — это брак в вашей работе.
— Вот и я говорю… Товарищ командир, пойдемте, его надо разоружить.
Мы отправились к новоявленному полицаю и неожиданно, держа наготове оружие, вошли в хату. Сразу же захватили винтовку, стоявшую в углу. Но полицай и не думал сопротивляться. Совсем еще молодой мальчишка, он только бормотал испуганно:
— Меня сагитировали. Я и сам не хотел.
Да и нам показалось это странным: парень был не похож на тех отпетых шкурников, которые обычно шли на службу к немцам.
Старик, отец полицая, возмущенный, кажется, не меньше Стовпенка, объяснил:
— Связался с таранковичскими хулиганами — они его и сманили. Совсем от рук отбивается… Спустить с него штаны да всыпать по тому месту, откуда ноги растут… Выдумал!.. Нам с немцами все равно не жить.
Мать стыдила:
— Хватило совести! Гляди, до чего дошло! Всю семью опозорил, как я теперь в глаза буду смотреть людям?
Под конец парень даже расплакался и совсем по-детски обещал:
— Я больше не буду.
Наказывать мы его, конечно, не стали, ограничившись строгим внушением, но винтовку и патроны отобрали.
* * *
Другая остановка у нас была в Московской Горе. Здесь нам надлежало распрощаться с товарищами, уходившими дальше, через линию фронта. Приехали мы поздно ночью, и, когда стали узнавать, нет ли немцев, нам сказали, что какие-то люди совсем недавно тоже спрашивали про немцев.
— Кто такие?
— Неизвестно.
— А куда пошли?
— В деревню пошли. Ничего не сказали.
Это заставило нас насторожиться, но, во всяком случае, если бы неизвестные были немцами или полицаями, нам не говорили бы о них так спокойно. Поэтому мы прямо направились к Ермаковичу (он был командиром группы народного ополчения в Московской Горе). Он еще не спал и сразу открыл нам.
— Кто есть в деревне? — спросил я, входя в хату.
— Три командира.
— Какие?
— Майор, капитан и старший лейтенант.
— Вы их проверили?
— Я их знаю. Они жили в Заборье.
— Давайте сюда майора.
Вскоре вошел человек, одетый в гражданское, и вытянулся по-военному:
— Товарищ комиссар, майор Диканев.
— Откуда? И кто еще с вами?
— Я был заместителем командира энского полка. Со мной начальник штаба капитан Осипенко. И старший лейтенант Ярмоленко, кажется, кавалерист.
— Ярмоленко? А ну-ка, вызовите.
Явились оба. И Ярмоленко… Ну, конечно, тот самый, который был у меня командиром эскадрона! Три года мы служили в одной дивизии… Ярмоленко, обросший и похудевший, от самого порога бросился ко мне, протянув руки.
— Товарищ комиссар! Как я рад!
Обнялись. У него на глазах были слезы.
— Ну, где ты пропадал все это время?
Перед самой войной его перевели из части, в которой мы вместе служили, в танковую. С этой частью он участвовал в боях, отходил до старой границы, был ранен, лечился, а потом, в окружении, скрывался в деревне Заборье. Недавно встретился с майором Диканевым, и вместе они решили переходить линию фронту.
— Ну а теперь я не пойду. Присоединяюсь к вам, товарищ комиссар.
— Добре. Все трое явитесь к Бате.
На столе появилось сало, огурцы, яичница. И даже про бутылку не позабыли: ведь мы провожали трех боевых товарищей в рискованный поход.
Долгая зимняя ночь подходила к концу, когда мы вышли на крыльцо. Архипов оставался на дневку в Московской Горе, а я ехал в Столбецкий лес. Обнялись и поцеловались на прощанье… Придется ли снова встретиться?
— Ну… желаю успеха!
Снег заскрипел под полозьями, морозным ветром пахнуло в лицо…
Очень большое значение Батя придавал Оршанскому железнодорожному узлу. И хотя никакой связи у нас там не было, я по приказанию Бати послал в Оршу человека с небольшим запасом драгоценной для нас взрывчатки. Выбор пал на Ивана Ляха. Пожилой семейный человек, колхозный бригадир, ни в чем не подозреваемый немцами, он был постоянным нашим связным. Надежный, находчивый, наблюдательный, лишнего слова не скажет, сумеет прикинуться простачком, но сам ничего не пропустит, все заметит — таков был Иван Лях. Доверить серьезное задание ему было можно. К тому же у него были какие-то знакомства среди рабочих депо.
Три или четыре дня он отсутствовал, а когда вернулся, рассказал, что, по его мнению, подпольная работа в депо налажена неплохо. Правда, ничего конкретного узнать он не сумел: слишком осторожно держались железнодорожники, но взрывчатку передал в надежные руки. Самого его, явившегося со стороны, безо всякого пароля, сначала держали на подозрении. Ему этого не оказали, но он все время чувствовал, что за нам наблюдают.
* * *
Мы готовились по-партизански отпраздновать День Конституции. В селениях, занятых фашистами, должны быть вывешены красные флаги. Надо было их заминировать, но где достанешь столько взрывчатки?.. Выручил Сураев. Я уже не один раз упоминал о нем. Это был типичный старшина-сверхсрочник, аккуратный, энергичный, хозяйственный, немного скуповатый, когда дело касалось казенного добра. Всему он знал счет. Но, помимо этой деловитости и хозяйственности, было у него уменье изобретать. И ко Дню Конституции он тоже кое-что изобрел. Просто! Но ведь и до простого надо додуматься. По его предложению, некоторые из вывешенных нами красных флагов были соединены шнуром с гранатой. Стоит шевельнуть флаг — чека выскочит, и граната взорвется. Если она и не убьет, то хоть напугает врага, напомнит ему о народных мстителях.
В деревнях, свободных от немцев, мы проводили митинги, а по всему району распространили листовки, составленные и переписанные от руки в наших убогих шалашах при свете коптилки.
Вот текст листовки:
«Прочти и передай другому!
Дорогие отцы и матери, братья и сестры! Сегодня великий праздник — День Конституции Советского Союза, которая дала нашему народу счастливую жизнь. Она обеспечила нам светлую радость и счастье для наших детей. Сегодня этот великий праздник наш народ проводит в тяжелое время — в жестокой борьбе с гитлеровскими захватчиками, которые вероломно напали на нашу Родину, стремясь отобрать то, что мы сделали в напряженном труде, в поте лица. Они хотят сделать нас рабами немецких, помещиков и капиталистов, но наш советский народ непобедим. Он мобилизует все свои силы, чтобы нанести решительный удар. Враг кричит, что он занял Ленинград, он дает пропуска для проезда по железной дороге — это явная провокация. Фашисты сеют неверие в наших рядах, но это им не удастся. Великий город Ленина находится в наших руках. Вы знаете, как немцы обманывают. Они уже третий раз кричат о взятии столицы нашей Родины Москвы, Но им не видать Москвы, как своих ушей. Красная Армия приостановила наступление врага и на отдельных участках фронта перешла в наступление и громит немецкие полчища.
Дорогие отцы, матери, братья и сестры! Не верьте фашистам и их прислужникам. Сопротивляйтесь и не давайте врагу ничего: ни хлеба, ни мяса. Пусть дохнут гады! Уничтожайте их, проклятых, везде и всюду, не давайте им покоя ни днем ни ночью. Активно участвуйте в защите нашей матери Родины. Создавайте партизанские отряды, диверсионно-террористические группы, группы народного ополчения. Помогайте партизанам. Каждый из вас должен вложить свой вклад в дело борьбы с немецкими захватчиками за освобождение своей Родины.
Да здравствует Конституция Советского Союза!
Да здравствует наш великий непобедимый народ!
Да здравствует партия большевиков, ведущая нас к победе!
Смерть гитлеровским захватчикам!
Штаб партизан».
* * *
Как-то в середине ноября я зашел к председателю гурецкого колхоза, чтобы разрешить вопрос насчет продовольствия для отряда, командиром которого я по приказу Бати был назначен. Во дворе меня остановил бывший счетовод колхоза Конопелько — коренастый, крупный мужчина лет пятидесяти.
— Разрешите, товарищ командир?
— В чем дело?
— Лучше бы в сторону отойти… Спросить надо.
Отошли.
— Ну?
— Меня… как бы сказать… бургомистром назначили…
Я испытующе посмотрел на него: зачем он мне это сообщает? Извиняется или застраховать себя хочет от партизанской кары? А он глядел на меня, прямо в глаза глядел, словно ожидая решения своей судьбы.
— В Кашинскую волость назначили?
— Да.
— Ну, и что же вы?
— Вот я и спрашиваю, товарищ командир, что делать? Я — советский человек, у меня сын в Красной Армии. Отказывался, так они силком. Расстрелять хотят.
Я подумал немного.
— Ну, хорошо, пока оставайся. Если будешь помогать нам, мы тебя не тронем. Я еще загляну к тебе. А об этом доложу Бате.
Больше трех недель я не видел Конопелько. Целыми днями он был у себя в волости и возвращался домой только поздно вечером, затемно. Ничего предосудительного он в это время не сделал, но и активной помощи мы от него пока не видели.
Десятого декабря я решил навестить его. Со мной пошли Немов, Куликов и Ковалев. Дом у Конопелько был под стать хозяину, исправный, крепкий. Двери и ворота на запоре, а ставни не пропускали свет ни одной щелочкой.
«Остерегается», — подумал я, но не придал этому особого значения. Хорош ли, плох ли Конопелько, он все-таки служит у немцев, а с такими крестьяне не церемонились: бывало так, что к вечеру назначили старосту, а на утро его находили убитым в постели.
Мы постучали, на вопрос хозяина ответили условными словами, и только тогда он нас впустил.
Вошли в кухню, освещенную висячей лампой.
— Для начала закусим. Я ведь еще не обедал, только что вернулся.
За столом он подробно рассказал как его вызывали в Холопиничи, как районный бургомистр и немецкий офицер, комендант района, выспрашивали, прощупывали его, а потом, угрожая расстрелом, заставили принять назначение. Теперь он, как представитель фашистской «власти», в курсе всех событий. Он знал о начале наступления советских войск под Москвой, о том, что Ростов снова взят нашими, а в оккупированных областях день ото дня растет партизанское движение. Для нас это не было новостью. Батя прислал в отряд письмо, в котором более подробно излагалась обстановка. Но от Конопелько мы узнали о настроениях фашистов и о тех мероприятиях, которые они проводят, встревоженные положением на фронтах: вводится строгий учет всех бывших военных и контроль над советским активом, увеличиваются силы полиции, особое внимание обращается на наши места, на районы действия отрядов Бати. Фашисты знают его прозвище и то, что он прислан из Москвы, и хотят во что бы то ни стало захватить его. Мы узнали также, что в нашей Кащинской волости полицию формирует Булько — бывший колхозный бригадир из Гоголевки и гурецкий житель Корзун — дезертир и предатель, сам напросившийся на эту должность. Оружие он уже получил и приступил к набору полицаев, а сам сидит в Краснолуках. Начались аресты и засылка в партизанские деревни агентов гестапо. Конопелько назвал фамилии некоторых из них, чтобы мы могли их выследить и обезвредить.
Сведения, сообщенные Конопелько, были очень важны. Утром на другой день я собрал отряд, рассказал о том, что замышляют фашисты, и поставил ряд конкретных задач, которые должны сорвать все мероприятия врага по нашим районам, выделил группы, дал задания.
После собрания услышал где-то около кухни голос Сураева:
— Тише, ораторы, ваше слово, товарищ маузер!.. Языком маузера будем говорить с изменниками!
Я его вызвал и тут же при всех поправил:
— И не только языком маузера. Любое оружие — и веревка, и спички — пригодно в борьбе с врагом. На иного предателя жалко патроны тратить… И листовки наши, наше слово — это тоже сильное оружие.
* * *
Не могу обойти молчанием одной смешной мелочи, относящейся к этому времени. Сделавшись партизаном, я отпустил усы. Не потому, что лень было бриться, а потому, что с усами я сам себе казался солиднее. Усы были темные с рыжиной и висячие, как у запорожца. И вот на одном хуторе возле Лукомли, куда мы с Александровым заехали поужинать, старуха лет шестидесяти, взглянув на меня, крикнула за перегородку:
— Дочка, собери старичку покушать!
Дочка на вид была не моложе меня, но усы обманывали, и она с той уважительной ласковостью, которая обычно звучит в обращении к старикам, пригласила:
— Сидайте, диду.
Александров, усаживаясь рядом со мной, смеялся:
— Скажите — какое почтение!.. Нет, уж вы побрейтесь, товарищ командир, а то так в дедах и останетесь.
Мне самому было смешно и досадно.
— Бабушка, есть у тебя ножницы?
— Как не быть.
— Давай!.. А зеркало вон на стене. Сейчас и обкарнаю до ужина.
Александров держал зеркало и подсказывал:
— Вот тут прихватите… вот тут… Да, нет, все равно без бритвы гладко не получится.
Женщины смотрели с интересом и удивлением на мои упражнения с ножницами.
— Уж вы не обиделись ли на мои слова? — спросила старуха.
— На свои усы обиделся. Я их вам на валенки оставлю… Ну что, молодой?
— Молодой — теперь и свататься можно.
С тех пор я опять начал аккуратно брить верхнюю губу, а Батя, приехавший к нам пятнадцатого декабря, только спросил:
— А где же усы?
— Нет больше усов. Шестидесятилетняя старуха и та посчитала дедом.
— Так-то лучше.
Григорий Матвеевич в этот приезд знакомился с районом, встречался со связными, беседовал с колхозниками, снова говорил с партизанами о наших задачах и о методах борьбы. Это заняло двое суток, и на второй день вечером я решил угостить Батю ухой. Мне вспомнилось, как в самом начале нашего знакомства он упрекнул меня, что я, приехав с озера, не привез с собой рыбы, вспомнилось, как он говорил об ухе и даже сам обещал сварить ее — «настоящую рыбацкую». Пускай варит! Наши ребята сходили к рыбакам на озеро, принесли рыбы, нажарили, сколько могли, да еще два ведра свежей оставили про запас.
Когда вернулись в наш партизанский шалаш, я как бы невзначай спросил Батю:
— А не пора ли поужинать?
— Да уж время.
На первое был обычный партизанский суп, но с «косточкой», как это любил Батя, а на второе — рыба. Батя был доволен.
— Это хорошо.
Но, принявшись за рыбу, спросил:
— А ухи нет?
— Нет.
— Что же вы?
— Да ведь мы не умеем.
— А рыба-то осталась?
— Осталась. Вот, глядите, специально для вас два ведра.
Батя улыбнулся.
— Догадались!.. Это вы, должно быть, вспомнили Ковалевичский лес, когда без рыбы приехали… Ну, давайте!
Сам выбирал рыбу, мелкую.
— Вот это будет получше… А картошка есть?
Сам и картошку резал тоненькими ломтиками.
— Учитесь, как настоящую уху варят!
Когда уха была готова, угощал нас. Не знаю, как другим, но мне она не особенно понравилась. Так и сказал:
— Ничего особенного. Я не очень уважаю.
— Ну, значит, вы не разбираетесь в рыбе. Вы понюхайте, запах-то какой! Это — самый лучший запах!
— Для нас, — сказал я, — сама гарна рыба — цэ ковбасз або сало.
* * *
Вместе с Батей прибыл к нам Ярмоленко. Теперь он стал начальником боепитания, если можно говорить о такой должности в партизанском отряде. Он был доволен.
— Как хорошо, что я вас встретил! Снова я в рядах действующих бойцов. Нашел свое место… Вот только… — И он мгновенно погрустнел. — Вот только семья где? Как-то моя Галочка? Вы не слыхали, товарищ комиссар, ведь они вместе с вашими уехали?
— Трудно сказать, — ответил я. — Черапкину кто-то говорил, что будто бы наш эшелон фашисты разбили у Зельвы. Но эшелон этот мы сами видели, не наш. А где наши, живы ли, кто же знает?..
— Да. Конечно. Но как вы думаете, все-таки доехали?
— Думаю, доехали. Теперь уж, наверно, в безопасности.
Мне, как и ему, как и всякому, несмотря на полную неизвестность, хотелось верить в лучшее. И, стараясь разогнать мучившие его сомнения, отвлечь от невеселых мыслей, я перевел разговор от личного к общему нашему горю. Мы должны бороться, мстить не только за свои семьи, но за весь народ и в сознании своего долга черпать силы.
…А Батя во время этого посещения снова серьезно напомнил нам о бдительности, о том, что бдительность — это тоже оружие, и сейчас оно нужно нам, как никогда. Враг коварен, он пользуется всеми возможностями, чтобы разрушить единство народа, применяет все методы, вплоть до провокации, подкупа и обмана, всеми мерами воздействует на неустойчивые элементы.
— Еще раз проверьте свои явочные квартиры. Вы сами знаете, какие факты бывали. Малейшая неосторожность может стоить жизни не одному партизану.
Как он был прав тогда!