V

V

Пролетел год, и Дон обезлюдел. Казаков как огромной косой скосило. Мало кто выжил из тех, что окружали когда-то Шолоховых в Кружилине, Каргине, Вешенской и Плешакове: сгинули Дроздовы — Павел, Алексей и жадная до мужских ласк Марья; все работники отцовой мельницы — Иван Сердинов, весовщик Валентин по прозвищу Валет, братья Бабичевы — Василий и Давид, лупоглазый и чернявый Илья Резник, ушли в небытие вешенские купцы Шолоховы и Моховы, каргинские Левочкины и Озеровы, а дома их спалили дотла; опустели курени соседей — Федора Лиховидова и Христана Дударева… Погибли трое двоюродных братьев Миши — Иван, Валентин и Владимир Сергины, игравшие с ним когда-то у Голого Лога в Порт-Артур, — двое служили у красных, один у белых…

Взрослые казаки, которым посчастливилось выжить, ушли с белыми в «отступ» на Кубань, как отцов друг Харлампий Ермаков, командир повстанческой дивизии, а те, кто перед Вешенским восстанием был мобилизован красными, либо погибли на колчаковском фронте, либо еще не вернулись. Остались старики, бабы, ребятишки да юнцы вроде Михаила. Оседала по весне земля в безымянных могилах, которых стало теперь на Дону больше, чем людей, исчезали небольшие холмики, а то и вовсе проваливались, обнажая белые человеческие кости и истлевшие обрывки обмундирования, а потом все это буйно зарастало сорной травой, напрочь скрывая последнюю память об этих людях — словно не жили они и не умирали. Гулял над станицами и хуторами степной ветер, звенел в выбитых стеклах, трепал покосившиеся плетни, разносил остывший пепел пожарищ. Проходя по заросшей бурьяном рыночной площади в Каргинской, с трудом мог представить Михаил, что до революции каждый месяц, аккурат 18-го числа, бывал здесь шумный базар… Часто вспоминал он в эти дни название одной древней рукописи, о которой говорили им в гимназии: «Слово о погибели Русской земли…» Он понимал, что ему выпало жить во времена, схожие с теми, почти легендарными, когда стирались с лица земли целые государства, исчезали племена и народы. Он увидел то, что посчастливилось не увидеть Гоголю: конец казачества. Неужели память о нем исчезнет, думал он, как исчезают могилы в степи? С той поры, как деникинские войска, отрезанные махновцами под Екатеринославом от прямой дороги на Ростов, через Донбасс заполонили верхнедонские станицы, прошло всего несколько месяцев, а казалось — несколько десятков лет, так далеко ушла вместе с ними прежняя жизнь. Словно сон, вспоминал теперь Михаил разговор, который, подвыпив, вели между собой ноябрьским вечером офицеры, набившиеся на постой в их курене, и то ужасное, что случилось после. Всклокоченные, красные, с расстегнутыми воротниками мундиров, открывавшими нечистые нательные рубахи, они в тусклом свете горящих плошек с жиром говорили, говорили, часто не слыша друг друга, будто словами каждый хотел исправить что-то, что силой оружия уже исправить было невозможно.

— Почему в России большинство населения к нам враждебно?

— Коммунизм — идея новая, привлекательная для простых людей, а большевики ведут хорошую пропаганду…

— Вот-вот. С короткими понятными лозунгами. «Грабь награбленное» — кто может устоять против этого? А наша пропаганда сложна и непонятна мужику…

— Крестьянин отвернется от коммунизма, когда он его узнает. Он тугодум, и, пожалуй, будет поздно — нас уже не будет, чтобы ему помочь…

— Нам вредит грабеж…

— Они ограбили мой дом. Не вижу, почему мне не ограбить их дом.

Из десятка офицеров больше других Михаилу запомнились трое — есаул Терского казачьего войска в черкеске с кинжалом, считавший возможным ограбить чужой дом, если его дом ограбили, молодой подпоручик-артиллерист, который много пил, но мало говорил, точнее — одно только слово: «Жиды», и остроносый, белобровый, с глубоко запавшими, беспокойными птичьими глазами и безукоризненным пробором на голове (Бог знает, как удавалось ему его сохранять в походе) человек с узкими серебристыми погонами военного доктора. Доктор-альбинос был склонен философствовать:

— Человечество создало только три моральных закона. Закон дикаря: «Я украл — это хорошо. У меня украли — это плохо». Прошло много времени, и Моисей дал свой закон: «Око за око». Логично и понятно. Еще прошли века, и Христос сказал: «Любите ближнего». Очень высокий закон, но малопонятный.

— Да, во время войны все законы перевернуты: убей, делай как можно больше вреда и не говори правды… Закон Моисея более понятен, чем закон Христа.

— Жиды.

— Законы для войны — циничны. Говорится, как можно превратить вас в труп, а как нельзя. Дескать, вот так — некорректно, а так — корректно, — язвительно улыбался терец. — Если уж война, то все способы хороши.

— Нет, господа, нужно различать, что полезно, а что нет. Раньше просто уничтожали население, а в современных войнах стараются привлечь население на свою сторону. Пропаганда имеет большое значение.

— Сплошное вранье и демагогия — ваша пропаганда.

— Жиды.

— Я и не утверждаю противного — и насчет пропаганды, и насчет жидов. Пропаганда базируется на глупости и невежестве людей. Но не нужно забывать, что глупость — самая большая сила в мире. Массы глупы и поддаются пропаганде. Вовсе не следует говорить правду, а повторить десять тысяч раз ложь, и массы примут ложь за правду. Это сказал Ленин, а он специалист по лжи и пропаганде.

— Естественно! Революцию сделала ловкая пропаганда левых.

— Хм… Не все, что они говорили, было ложью. Правительство и царь наделали много глупостей.

— Вот видите, вы поддались пропаганде. Конечно, были ошибки, как везде, но не больше, чем во Франции или в Англии. Пропаганда же преувеличивала ошибки и замалчивала успехи. Получалось впечатление гнили. И напрасно. В общем дела шли не так плохо. Россия развивалась гигантскими шагами. Столыпин…

— Собственно, чтобы остановить это развитие, Германия объявила нам войну. Через десяток лет Россия стала бы непобедима. Наши товары стали вытеснять немецкие товары с азиатских рынков…

— Царь был слаб, конечно, был бы лучше Александр III с железным кулаком. Но царь искупил своей смертью ошибки.

— Мы тоже должны искупить свои ошибки, — сказал бледный от самогона доктор. — Безумство двух последних лет толкнуло нас на страшный путь, и нам нет остановки, нет передышки. Мы начали пить чашу наказания и выпьем ее до конца. Мы будем рвать из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю. Мы будем завоевывать собственные столицы. И мы завоюем их. Ибо нет страны, которая не имела бы героев, и преступно думать, что Родина после нынешнего поражения умерла. Но главное начнется после. Нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни. В прямом и переносном смысле слова. Платить за безумство мартовских дней, за безумство дней октябрьских, за самостийных изменников, за развращение рабочих, за Брест, за безумное пользование станком для денег… за все!

Тут старик Дроздов, лежавший на печи в ветхом мундирчике времен войны 1877 года и внимательно слушавший разговор, почесывая у себя в бороде, сказал:

— А через чего воюете? Сами не разумеете! По Божьему указанию все вершится. А всякая власть — от Бога. Кто бунтует супротив власти, идет супротив Бога.

В задымленной хате повисла тишина. Потом кто-то спросил У деда:

— А мы что, по-твоему, станичник, не власть?

— И-эх, — прокряхтел дед. — Какая вы власть? Власть там, где сила. А сила теперь у энтих… — он махнул рукой куда-то на север.

— Вот придет эта сила, стащит тебя с печки и поставит к стенке за штаны с лампасами. Это как будет — по-Божески?

— А то как же! Чего мне небо коптить? Зажился уже. И я земле в тягость, и она мне. Да и какая зараз это жизнь? Иде мои сыны? Я вам, ваш-бродь, так скажу: хучь власть эта анчихристова, а все одно Богом данная. Поднявший меч бранный от меча да погибнет.

— А и впрямь, господа, — сказал пожилой тучный подполковник, который утверждал, что правительство и царь наделали много глупостей, — вы молодые люди, еще верите в победу, в успех, как и полагается в вашем возрасте… Но не забудьте, когда играют в карты или ведут войну, то никогда не известно, как это кончится. Коммунизм еще очень в моде, и повсюду. Помощь союзников? Разве мы ее не видели? Союзники хотят слабую Россию, чтобы попользоваться…

— Все это мы уже слышали, — махнул рукой терец. — Разговорами дело не поправишь. А не пойти ли нам, господа, покурить на свежем воздухе, а то хозяевам, небось, уже дышать нечем.

Офицеры поднялись, стали разбирать наваленные на кровати шинели. Михаил, которому было интересно слушать их разговор, вышел вслед за ними. На улице есаул угощал офицеров душистыми папиросами с длинным мундштуком, предложил и Михаилу. Он, воровато покосившись на окна, взял. Был поздний вечер. Из Задонья доносился орудийный гул. По улочке, мимо куривших у плетня офицеров, тянулись уставшие, забрызганные грязью пехотинцы. Стоя рядом с терцем, Михаил рассматривал искусно изукрашенный кинжал на его поясе.

— Нравится? — спросил тот. — Посмотри хорошенько. — Он вытащил кинжал из ножен. — Не часто можно увидеть такой клинок. Это Кара-Табан, старый и редкий кинжал.

Сталь была темная, как бы в волнах. Михаил с уважением погладил ее.

— Где же вы его купили?

Терец сверкнул глазами, забрал кинжал и вложил его в ножны.

— Я не армянин, чтобы покупать оружие.

Михаил понял, что сказал бестактность, и покраснел.

— Запомни на всю жизнь: оружие не покупают, а достают.

— Как же?

— Получают в наследство, в подарок, крадут, берут у врага в бою, но никогда не покупают. На Кавказе и у нас, терских казаков, это считается позором.

— А разве красть не стыдно?

— Нет. Украсть коня, оружие или женщину вовсе не стыдно. Наоборот… но ты слишком мал еще…

Михаил снова покраснел. Вечно этот малый рост его подводит!

А терец уже забыл про него. Он завел разговор с молодым хорунжим, донцом, тоже разглядывавшим его кинжал, о холодном оружии и сабельной рубке.

Донец удивлялся:

— Почему среди зарубленных нет обезглавленных? Можно ли одним ударом отсечь голову? Видишь иногда прекрасные удары, — он важно подкручивал свои негустые еще усы, — череп рассечен наискось, а вот отрубленных голов я не видел.

Терец вежливо объяснял:

— Чтобы отрубить голову, вовсе не надо слишком сильного удара. Это вопрос положения, а не силы. Нужно находиться на том же уровне и рубить горизонтальным ударом. Если конный противник нагнется, а он всегда нагибается, то горизонтальный удар невозможен. Пехоту же мы рубим сверху вниз. Эх, жаль, если бы подвернулся случай, я бы показал, как рубят голову.

Доктор-альбинос и толстый подполковник слушали есаула с заметным отвращением. В это время два казака вели мимо офицеров человека без шинели, в гимнастерке распояской.

— Стой! — приказал терец. — Это что за гусь?

— Комиссара в плен взяли, ваш-бродь.

— Куда ж вы его ведете? Все хаты и сараи забиты до отказа, самим спать негде. В собачью конуру засунете?

— Там ему самое место! Наше дело доложить, ваш-бродь, а там пусть начальство решает.

— Подведите-ка его сюда, мы с ним побалакаем. А сами покурите пока.

Есаул угостил казаков папиросами, потом вежливо предложил комиссару.

— Веруете ли вы в бессмертие души? — неожиданно спросил он у него.

Комиссар посмотрел на терца исподлобья.

— Вы это к тому, что меня ждет расстрел? Тогда давайте без комедий. Нет, не верю. Я атеист.

— В самом деле? — искусно разыграл изумление есаул. — То есть вот сейчас вы живы, а потом сразу — как в темную яму?.. Брр!.. Впрочем, каждый получает то, во что верит. Верующий — Царствие Небесное, неверующий — темную яму, полуверующий — какую-нибудь пакость вроде вечного кошмарного сна с открытыми глазами. Вы, стало быть, выбрали темную яму… Стоило ради этого делать революцию? Конечно, это дела вкуса… Но в таком случае вы должны быть согласны, что отправить неверующего в темную яму — никакое не преступление. Вы вот на пороге смерти даже о бессмертии души поразмышлять не желаете. Вам, очевидно, все равно — из небытия пришли, в небытие уйдете… Ваша появление на земле было случайно, таковой же, наверное, будет и смерть. Какая разница — годом раньше, годом позже… — Он бросил папиросу и что-то шепнул на ухо донцу.

У Миши шевельнулось нехорошее предчувствие. Хорунжий стал спрашивать у комиссара, кто он и откуда. Комиссар жадно курил, вяло отвечал. Терец зашел ему за спину, бесшумно вытащил шашку из ножен и коротким горизонтальным ударом, почти без замаха, отсек ему голову, которая покатилась по грязи. Тело еще стояло долю секунды, потом рухнуло. Миша, даже не успевший испугаться, смотрел, как загипнотизированный, на шею комиссара: она была толстая и вдруг сократилась в кулак, и из нее выперло горло и полилась черная кровь.

Михаила вырвало. Он упал грудью на плетень, в глазах потемнело. Его подхватили под руки доктор с пробором и немногословный подпоручик, отвели в хату. Отец и мать, бледные, засуетились вокруг него. Доктор открыл саквояж, дал Мише понюхать нашатырю. Александр Михайлович, узнав, в чем дело, схватился за голову.

— Надо уезжать из Плешакова. Бог с ней, с мельницей, все равно отберут. Придут красные, начнут проводить дознание насчет Сердинова и этого человека, подумают, что и мы как-то причастны. Ведь все было около нашей хаты!

— Зверство, в сущности, — сказал враз отрезвевший подпоручик. — У войны свои законы, трудно спорить. Но быть добровольным палачом — увольте, Бога ради.

Вошел есаул. Он держался как ни в чем не бывало.

— Прости, хозяин, — сказал он деду Дроздову. — Знаю, не по-казачьи так платить за гостеприимство. И вы, молодой человек, извините. Не сдержался. Азарт! Всю жизнь от него страдал. Да и ненавижу я этих гадов до судорог. Зубами рвать готов. А насчет комиссара не извольте беспокоиться — я приказал его оттащить отсюда.

— А ты крещеный ли? — спросил у терца дед.

— Ах, оставьте вы эту поповщину! — с досадой махнул рукой есаул. — Ну, конечно, крещеный. Только большевики у меня об этом не спрашивают. Ты вот, дед, заладил: вся власть от Бога. Кем же ты Бога считаешь? Православный царь, стало быть, был не от Бога, а эти вот, которые церкви в нужники превращают, — от Бога?

Дед приподнялся на печи:

— А ты что же, ваш-бродь, думаешь, что без Божьего попущения они смогли бы хучь один храм осквернить? Я смекаю так, что в храме не все ладно было, ежели его супостаты в нужник превратили. Либо кто деньги на него нечистые пожертвовал. Святое Писание как учит? Господь поругаем не бывает. Наслал Он на нас мужиков и комиссаров энтих, христопродавцев, в наказание, чтобы мы, как первые христиане, пострадали очищения ради.

— Вот, господа, — сказал есаул офицерам, — из-за этих разговорчиков мы и просрали Россию. Заметьте, что перед вами не Платон Каратаев, а заслуженный боевой казак, который, как повелось в нашем сословии издавна, должен таких вот, — он указал на Михаила, — не в ножки кланяться учить разной сволочи, а головы рубить предателям, как я это только что сделал. Если бы все наши государи и полководцы, начиная от Александра Невского, одному только благочестию учились, и имени русского на свете давно уже не звучало бы.

Дверь открылась, и вошла раскрасневшаяся, под хмельком Марья, дни и ночи напролет шлявшаяся по офицерским компаниям.

— Страхов-то в хуторе! — пропела она. — Зараз иду, а казаки за ноги краснюка кудай-то тащут — а он без головы! Начисто срублена! Тащут, а за ним след кровавый тянется!

— Это нам, дура, будут головы рубить, как их благородия уйдут, — сказал дед.

— А мине, свекрушка, это без антиреса, будут вам головы рубить али нет, потому как мне-то точно будут. У них ко мне особый счет за товарища Сердинова. Я на хуторе не останусь, в отступ с имя вместе пойду, — она кивнула на офицеров. — Уже договорилась.

Глаза у терца маслено заблестели при виде Марьи.

— А вот вам, господа, и иллюстрация, что стало с казачьим духом на Дону, — сказал он. — Казачка, не раздумывая, взяла оружие, чтобы отомстить за своего мужа, расстрелянного большевиками, а господа старики лежат на печи и проповедуют всепрощенчество. Да если бы каждый хам, что поднял руку на русского патриота, знал, что его обязательно настигнет возмездие — хоть от руки женщины, хоть ребенка, — и духа большевицкого в России не было бы!

— Энто ишо никому не ведомо, — возразил дед. — Когда Подтелкина ихнего вешали, он сказал, что всю Расею не перевешаете. А ить он был прав! Ваша сила их силу не ломит. Они могут всех перевешать, кто супротив них, а вы нет. Только зря грех на душу берете, людям головы срубая.

— Ну-с, ладно, — сказал есаул. — Вижу я, что мое общество вам в тягость, а потому пойду на другую квартиру. Не поминайте лихом. А ля гер ком а ля гер — на войне как на войне!

Он кликнул вестового, чтобы тот собрал его пожитки, и вышел с гордо поднятой головой, на прощание лишь коротко кивнув всем офицерам и щелкнув каблуками. Марья скользнула в дверь вслед за ним. Миша вздохнул. Марью он ревновал. Их звероватая, исступленная любовь по закоулкам сараев прекратилась быстро — как только Анастасия Даниловна, поглядев на враз исхудавшего, с темными кругами под глазами Михаила и на довольно светящуюся Марью, поняла женским и материнским чутьем, в чем дело. Сама она говорить с Мишей не стала, перепоручила Александру Михайловичу. Тот, отозвав его на баз, коротко, но доходчиво поведал о биче всех воюющих армий — сифилисе и о том, что Марья всегда была охоча до военных. Мать же тем временем зажала Марью в угол и предложила ей не портить паренька, на что та с обычной своей наглостью заявила: «Вы бы мне еще спасибо сказали за то, что он не рыскает, как пес, по хутору с высунутым языком, где бы ему нужду справить, а я его по-свойски приголубила! Ить он казак уже, ему девку надо! А што касаемо болезней, Настя, то мне энто даже оскорбительно слышать, потому как после смерти Павла никого у меня не было», — но благодушно согласилась оставить Мишку в покое. «Вы только и ему накажите, пущай ко мне в темных углах не лезет, а то я от мушшинской ласки дюже на передок слабая».

Марья, естественно, утешилась быстро, как только подвернулся ей первый ухажер, а вот Михаил долго страдал по ее гибкому, жаркому телу, нет-нет да поглядывал на нее с вожделением. Марья и в этом находила сладость, смеялась глазами, дразнила Михаила. Отец и мать, ежели замечали эти взгляды, отсылали куда-нибудь Михаила. А вскоре Марья прославилась, от мужиков ей не стало отбоя, и она о Мишке забыла, даже дразнить перестала.

Приехал в Плешаков сам командующий Донской армией генерал Сидорин и вручил Марье медаль на георгиевской ленте, да выдал ей и другим овдовевшим бабам по пятьсот рублей пособия за мужей. Марья и ее сестра пришли на площадь нарядные, в белых длинных платьях с оборками, в черных коклюшковых шарфах в знак траура. Деньги они тут же, на глазах у Сидорина и его свиты, сунули себе за пазуху, при общем хохоте собравшихся. Михаил тоже хотел пойти на площадь, посмотреть на генерала и на награждение, но отец не пустил: «Нечего глазеть на палачей!..»

— Самое ужасное, — нарушил молчание, повисшее в хате, доктор, обращаясь к подпоручику, — что они оба по-своему правы — и старик, и есаул. Но где же общая правда? Вот вы, Мамонтов, говорите — жиды. Что тут можно возразить? Как вспомню их газеты перед революцией и в Феврале — в дрожь кидает. И у большевиков они — в первых рядах. Однако же я видел в Киеве при Петлюре еврейский погром и стал больной. При мне, знаете, пороли шомполом еврея, он так кричал… Визжал по-звериному… А потом уже не кричал, только ухал как-то странно. Он в пальто был, и звук от ударов получался такой, словно ковер выколачивали. Пальто — в клочья. А потом ему попали по голове — и он затих… Только под головой стала растекаться лужа крови. Мучительное воспоминание! Может быть, это возмездие евреям за их грехи, но я бы предпочитал его не видеть. А теперь вот еще это…

— Я не знаю, существует ли вообще какая-то общая правда, — сказал подпоручик, раскуривая папиросу, — да и не мне о ней говорить, а лично для себя один закон на гражданской войне я вывел. Нам, артиллеристам, как вы знаете, редко приходится лично кого-то убивать, но любители расправляться с пленными и у нас находятся. И я заметил — такие долго не живут. Сначала думал — совпадение, а потом стал проверять. Оказалось — действует закон без сбоев, как часы! Убил человека, не угрожавшего тебе жизнью, ограбил кого-то, не будучи голодным, — и, пожалуйста, не завтра, так послезавтра жди костлявую с косой. Словно есть у человека какая-то защита, ангел за правым плечом, а сподличав, он этой защиты лишается. Так и наше дело, наверное: помогают нам небеса, пока мы не оскверняем себя злодеяниями. И, естественно, сам я лично жидов бить не буду — я же дворянин, и другим не советую. Но и говорить о них то, что я думаю, мне никто не запретит.

Скоро деникинцы ушли под приближающийся грохот канонады, а за ними потянулась половина плешаковцев. Шолоховы поклонились деду Дроздову и от греха подальше, оставив даже дом, который строили, пока они жили у Дроздовых, переехали вновь в Каргинскую.

Жили Шолоховы голодно, так как хозяйства теперь у них почти никакого не было. Тимофей Тимофеевич Мрыхин предложил Михаилу за паек учить красноармейцев грамоте в хуторе Латышеве, и он, поколебавшись (как учить, когда сам недоучился?), в конце концов согласился.

Красноармейцы, увидев его в первый раз и узнав, что он учитель, загоготали: «А мы думали, ученик!» Но Михаила так просто было уже не сбить: как-никак, вырос среди людей военного сословия, два с лишним года видел вблизи войну и прославленных командиров и знал, как обращаться со служивыми. Одетый в новенькую гимнастерку, справленную отцом, маленький и прямой, он, улыбаясь, ждал. Когда смех и шутки немного стихли, Михаил негромко спросил: «Кто дневальный?» «Ты и есть!» — снова загоготали новобранцы. Но тут сидевший между ними усатый командир, тоже до этого ржавший, построжел и прикрикнул: «Разговорчики, так вашу перетак! Дневальный!» Вскочил улыбающийся дневальный. «Доложи», — сказал Михаил. «Чего доложи?» — глупо спросил тот. «По уставу доложи. Какой части, какой роты, сколько бойцов присутствует и готовы ли они к занятиям. А то я вижу, что они не готовы. Под конец назовись: дневальный такой-то». Говоря это, Михаил многозначительно посматривал на командира: твоя, мол, работа! Улыбка сползла с лица бойца, он с открытым ртом стал оглядывать класс, загибая пальцы. Теперь уже все смеялись над ним. «Тихо, жеребцы! — сказал командир. — Товарищ учитель, тебя ить оттого и позвали, что оне неграмотные и уставов читать не могут. Оне и считать-то не все умеют. Этот, должно, не умеет. Разреши уж, я доложу». Михаил милостиво кивнул, выслушал доклад, потом сказал: «Впредь прошу назначать в класс дежурного, который умеет считать. Прошу также вас, товарищ командир, подготовить полный список учащихся — для переклички и ведения журнала успеваемости. От себя замечу, хоть это и не мое дело, что основные положения устава должны знать и неграмотные бойцы. Во всяком случае, здесь, на Дону, было так». Командир побагровел. В классе установилась тишина. Михаил, хотя и нервничал, спокойно провел этот свой первый урок, а закончив, не без удовольствия слышал, как расходившиеся бойцы говорили: «Вишь, какова у них на Дону выучка! Сам от горшка два вершка, а туда же: «Дневальный!», «Доложи!»».

Командир, смущенно разглаживая усы, подошел к Михаилу: «Ты, товарищ, справедливо проявил строгость. С имя иначе нельзя — жеребцы и козлы. Поимей только в виду, — он немного замялся, — что и я ить не шибко грамотный. Так что я к тебе тоже ходить буду».

Самое смешное, что до этого дня Михаил не знал, существуют ли в Красной армии дневальные, доклады и уставы. Теперь, когда он понял, что нечто подобное существует, он спрашивал себя: «Чем же Красная армия отличается от царской? Тем, что в ней просто плохо знают то, что хорошо знали в старой? Или тем, что нет офицеров? Но ведь нет только такого названия, а командиры-то все равно есть. Выслужится этот усатый и станет, как братья Дроздовы или Харлампий Ермаков, которые тоже начинали рядовыми. Какой же смысл тогда ненавидеть офицеров?» Из разговоров красноармейцев, бывших у них на постое, Михаил знал, что они не любят не столько офицеров (старых офицеров было много и в Красной армии), сколько дисциплину вообще. А разве армия возможна без дисциплины? И можно ли, упразднив одну дисциплину, одновременно создавать какую-то другую? Получится ли из этого что-нибудь путное? Командир повстанческой дивизии Харлампий Ермаков, который был у них в Каргинской проездом вскоре после воссоединения повстанцев с генералом Секретевым, сказал в разговоре с отцом, что к Красной армии следует относиться иначе, чем к армиям враждебных держав, нельзя расстреливать пленных, в чем он сам был прежде грешен, силой заставлять их переходить на свою сторону, выдавать военную тайну, ведь гражданская война рано или поздно кончится, и кто бы в ней ни победил, останется Россия и останется армия, в которой сойдутся снова бывшие враги, — и хорошо ли, если в ней укоренится привычка к измене, дезертирству, истреблению своих?

Как же красные не понимают таких простые вещей?

Но вскоре Михаил понял, что ошибался. В апреле 1920 года Запад решил узнать, насколько Россия ослаблена гражданской войной. Для этого, как и в прошлые века, была использована Польша, своим воскресением из небытия обязанная Ленину, отменившему 29 августа 1918 года все договоры и акты о разделах Польши, заключенные царским правительством с Пруссией и Австрией. Армия Пилсудского, отлично вооруженная сначала Австро-Венгрией, а потом ее врагами, Францией, Англией и США, вторглась на Украину и повела быстрое наступление. В мае 1920 года поляки взяли Киев. Они брали реванш за давние поражения — еще времен Богдана Хмельницкого. Тогда большевики, с их необыкновенно развитым инстинктом самосохранения, вспомнили о казаках, исторических врагах поляков, крупные силы которых они пленили на Северном Кавказе после разгрома Деникина. Казакам было предложено влиться в Первую Конную армию Буденного для войны с поляками, на что многие из них с радостью согласились.

Пополненная Первая Конная отправилась в беспримерный тысячекилометровый переход с Северного Кавказа на Украину. А 30 мая советские «Известия» напечатали «воззвание ко всем бывшим офицерам, где бы они ни находились».

В обязанности Михаила входило чтение с бойцами «Правды» и «Известий». Он принес газету в класс и целый урок посвятил изучению воззвания и напечатанных здесь же обращений бывших деникинских офицеров, говоривших о том же, о чем думал Михаил — что всем русским солдатам необходимо объединиться для борьбы с врагами России.

Михаил предложил бойцам обратить особое внимание на подпись под воззванием: «Председатель Особого совещания при главнокомандующем А. А. Брусилов, члены совещания А. А. Поливанов, В. Н. Клембовский, Д. П. Парский, А. С. Балуев, А. В. Гутор» и объяснил тем, кто не знал, что Брусилов — это автор самой успешной операции в германскую войну — Брусиловского прорыва — и бывший главковерх до назначения Корнилова, а Поливанов был при царе военным министром, остальные — заслуженные царские генералы, командовавшие армиями.

Эффект оказался поразительным. Красноармейцы сначала отказывались верить, махали руками, потом, после терпеливых разъяснений Михаила, стали чесать в затылках: «Да, видать, совсем на Украине дело плохо, раз снова позвали инералов и офицеров. Довоевались сами с собой — поляк сраный нас за горло хватает…» Михаил слушал их с затаенной радостью — значит, и в этих бесхитростных крестьянских парнях живет дух великой когда-то державы! Через неделю во дворе его остановил усатый командир и сказал, пряча глаза, что с ним хочет поговорить один человек из Вешенской Чеки. Михаил спокойно пошел вслед за ним: ему вроде было не за что бояться Чеки. Но, увидев этого чекиста, он чуть не упал от неожиданности. Это был считавшийся всеми покойником Резник.

— Ты чего это побледнел, парень? — подозрительно спросил Резник.

— Так вас же… убили…

— Рано обрадовались! Я воскрес! Но не ради вашего спасения, — загадочно добавил он, нажимая на слово «вашего». — Пуля на полвершка от сердца прошла. Постой, а откуда ты меня знаешь?.. Э-э, да это же сын плешаковского мельника!.. Контрреволюция — она как сорная трава, — обратился Резник к командиру. — Сколько ее ни выпалывай — за ней молодая поросль лезет.

— Мой отец — не контрреволюционер, — сказал Михаил. Он хотел напомнить Резнику слова Сердинова, что подпольный кружок на мельнице существовал только потому, что Александр Михайлович не доносил на них, да вовремя прикусил язык: при упоминании Сердинова могли начаться расспросы, кто его убил, а Михаилу не хотелось выдавать ни Марью, ни других вдов, участвовавших в расправе. — Между прочим, у моего отца были неприятности после вашего ареста, потому что хозяин мельницы Симонов показал, что не хотел вас брать на работу как пришлого, а управляющий уговорил его.

— Но кто-то же донес на меня?

— Этого я не знаю. Но — не мой отец.

— Э, да вы старые знакомые, — удивленно сказал командир.

— Ты, товарищ, иди. У нас с молодым человеком разговор с глазу на глаз. Вот что, парень, — сказал Резник, когда военный вышел, — сообщили нам, что ты на занятиях по ликвидации неграмотности занимаешься прославлением царских генералов и белого офицерства. Ты знаешь, что за это бывает?

— Вам неправильно сообщили. Мы изучали воззвание ко всем бывшим офицерам Особого совещания при главкоме товарище Троцком и обращения самих офицеров, напечатанные в газете «Известия».

— Я знаю, где что напечатано. Но это обращение бывших царских генералов к бывшим белым офицерам. Никого, кроме них, оно не касается. Свои обращаются к своим на привычном им языке. Они вспоминают «матушку-Россию», которая на самом деле была тюрьмой народов, называют нашу священную классовую борьбу «эгоизмом». Из газеты не следует, что партия согласна с такими заявлениями, просто военное положение вынуждает ее временно допустить существование подобной платформы среди военспецов из бывшего офицерства. Ты что, не заметил, что это воззвание не подписано самим товарищем наркомвоеном? Почему же ты считаешь возможным изучать его с новобранцами Красной армии, как будто они — бывшие офицеры? Тебя этому научил кто-то? Кто?

Михаил полез в свою истрепанную полевую сумку, а Резник вздрогнул и вдруг наставил на него маузер.

— Вы… чего? — с открытым от удивления ртом спросил Михаил.

— Ты зачем туда полез? А ну — руки на стол!

— Да газету вам вчерашнюю хотел показать с обращением самого товарища Троцкого!

Резник, продолжая держать его на мушке, обогнул стол и, приставив холодное дуло к голове Михаила, открыл сумку. Увидев в ней и впрямь газеты, тетради и затрепанный букварь, он немного смутился.

— Приходится держать ухо востро, — пробормотал он, возвращаясь за стол. — Измена Сердобского полка меня многому научила. Партия призывает нас к бдительности. Ну, чего у тебя там?

— Товарищ Троцкий написал: «Все, что есть честного в интеллигенции! Офицерство русское — то, которое поняло, что Красная армия спасет свободу и независимость русского народа! Вас всех призывает Западный фронт!» Что же мне — и это обращение не читать с красноармейцами? Они не сегодня-завтра отправятся на войну с поляками, узнают, что к ним приставили бывших белых офицеров, откликнувшихся на призыв товарища Троцкого, — и что же им прикажете думать? Что это измена? Что приказы таких командиров выполнять нельзя? Мне кажется, что газеты для того и существуют, чтобы вовремя оповещать о подобных событиях.

Михаил поймал на себе взгляд Резника — изучающий, тяжелый, немного, как ему показалось, удивленный.

— Уж не вообразил ли ты, мальчик, что ты — политический комиссар? — зловеще спросил он. — Или ты думаешь, что кроме тебя некому будет объяснить красноармейцам политические задачи военного момента?

— Мне было предписано читать с бойцами советские газеты, — твердо сказал Михаил, — и никто мне не говорил, что в них читать, а что не читать. Если это должны делать комиссары, то я об этом не знал. Я даже не видел здесь никаких комиссаров. Может быть, вот этот, усатый? Но он сам едва умеет читать.

— Да, партийных кадров не хватает, — пробормотал Резник. — Ваши донские орлы постарались. Кстати, что ты там молол на занятиях про преимущества казачьей дисциплины? Тебе нравятся сатрапские порядки царской армии? Ты в ней служил?

— Вы же знаете, что не служил. Но в каргинскую школу, как положено на Дону, приходил урядник, рассказывал про основы службы. Присяга, и верно, была другая, тянуться надо было перед офицерами, а остальное — все то же самое. Разве не так?

— Так или не так — тебе какое дело? У тебя других занятий нет?

Михаил уже устал от этого разговора.

— Ну как же «какое дело», товарищ Резник! — воскликнул он. — Вы вон весь из себя грозный, чуть что — маузер к голове, вас они, естественно, будут слушать и без дисциплины, а мне-то как быть? Я ведь их младше! Они сидят, ржут и пердят… то есть портят воздух, — поправился он. — В царской школе за это секли, а я таких прав не имею!

Резник деревянно захохотал, задрав вверх завивающуюся кольцами смоляную бороду и выпучив еще больше свои глаза с красными прожилками.

— Портят воздух, говоришь?.. Узнаю святую Русь! «Там русский дух, там Русью пахнет!» — Слегка картавый, Резник на слове «Русь» еще больше картавил. — А ты, я вспомнил, в гимназии в Москве учился?

— Да, год. Потом — в Богучаре и здесь, в Вешках. Но — не окончил.

— Понятно. Церковно-приходская школа, гимназия, отец мельник, черносотенное казачье окружение — чему ты можешь научить красноармейцев? Тут нужен грамотный комсомолец, а не выкормыш вроде тебя. Да где их в данное время взять… Ну, ничего, мы это дело поправим. А ты, покуда остаешься здесь, запомни, если хочешь сохранить голову на плечах: политика — это не дело таких сосунков, как ты. Ты, наверное, действительно не с чужого голоса поешь, а сам так думаешь. Тем хуже для тебя. Я теперь за тобой наблюдать буду. Иди.

Михаил вышел, думая, что вот и ему довелось на деле столкнуться с одним из так называемых «жидов-комиссаров», о которых он так много слышал, когда Дон был под белыми и повстанцами. Однако Резник не оставил у него впечатления зловещего всесилия, которое возникало из страшных рассказов про «комиссаров». Обосрался, когда Михаил в сумку полез… Вот смех-то! Хотя спасибо, что не пальнул с перепугу. А он легко сбил с него спесь цитатой Троцкого. Если твердить их большевицкую азбуку, а гнуть свое, то им, оказывается, нечего сказать тебе. «Сын мельника» да «сын мельника»… Однако же надо вступить в этот самый комсомол, чтобы тебе все время не шили «контрреволюцию». Белые уже едва ли вернутся на Дон, некому их здесь поддержать.

В июне Красная армия перешла в наступление, погнала поляков. А вскоре родственники мятежного комдива Харлампия Ермакова получили письмо, что он жив-здоров, служит в Первой Конной армии товарища Буденного, командует эскадроном и бьет шляхту.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.