III
III
Февральские дни 1919 года на Верхнем Дону стояли томительные, холодные, серые. Жители притихших хуторов и станиц с каким-то противным, сосущим чувством под ложечкой ждали наступления сумерек, прислушивались к шагам, визгу санных полозьев за стеной. Наступал час арестов, когда красноармейские команды оцепляли улицы, вламывались в курени и забирали в кутузку казаков. Из кутузки уже никто не возвращался живым. В то же самое время, когда новую партию арестованных привозили в холодную, из нее выводили старых, освобождали место. Не было на Дону просторных арестантских домов, не имелась в них нужда в прежнее время. Приговоренных к расстрелу выводили из подвала со связанными за спиной руками, били прикладами в спину, отчего они падали на сани, как мешки с мукой, укладывали, живых, штабелями и везли за околицу.
За полночь для обитателей куреней, в которых уже побывали чекисты, начиналась страшная пытка. За околицей заводил свое татаканье пулемет — то короткими, но частыми очередями, то длинными, захлебывающимися, истеричными. Затем наступала тишина, но ненадолго, она прерывалась сухо щелкающими, как дрова в печке, винтовочными и револьверными выстрелами — добивали раненых. Нередко после этого на чьем-нибудь базу начинал выть пес — чуял, видимо, гибель хозяина-кормильца. А в хатах подвывали ему, взявшись за голову, бабы, чей сын или муж мог принять лютую смерть этой ночью. До самой смерти своей помнил Михаил этот вой, от которого стыла кровь в жилах.
Большинство казаков, восставших против советской власти в апреле и не ушедших вместе с Донской армией в низовья Дона, бежали из куреней при первых известиях об арестах, прятались в дальних хуторах и зимовниках, остались те, кого мобилизовал Краснов помимо их воли. Они самовольно снялись с фронта в январе, пустили на Верхний Дон красных, веря обещаниям советской власти и ее новым ставленникам Миронову и Фомину, что будет им всем за это амнистия. Эти люди уже навоевались до тошноты — и за германскую, и за 18-й год, и хотели теперь лишь мирной жизни в своих куренях. Они уже и думать забыли об отстаивании своих прав перед иногородними, как в декабре 17-го, когда с этим условием поддержали Каменский ревком. Всем стало ясно — придется делиться, против красной мужицкой России, всей своей мощью наваливающейся с севера, не попрешь. Уговор с Красной армией был прост — вы не трогаете нас, мы не трогаем вас, а кто старое помянет, тому глаз вон. Нейтралитет Дона был выгоден Москве: в случае успеха примеру донцов могли последовать измученные войной кубанцы, а это сулило скорую победу Красной армии на юге, так как армия Деникина состояла в основном из кубанцев и донцов. Но прибыли в станицы люди, названные «комиссарами арестов и обысков», и пошли карательные команды по куреням… Забирали не только сложивших оружие фронтовиков, но и «дедов» — георгиевских кавалеров, живую славу Дона, отказавшихся снимать кресты, казачьи фуражки, отпарывать лампасы со штанов. Застучали пулеметы за околицами станиц, в которые еще недавно, на Рождественские святки, приезжали из штаба Троцкого бойкие чернявые молодые люди в отличных шубах, с бриллиантовыми кольцами на коротких толстых пальцах, поздравляли со светлым праздником, щедро угощали привезенным на тройке вином, дарили пачками царские деньги, убеждали: «Вы живите у себя спокойно по станицам, и мы будем жить спокойно. Повоевали, и довольно». В станице Мигулинской без всякого суда расстреляли 62 казака, а в станицах Казанской и Шумилинской только за одну неделю — 400 с лишним человек, а всего полегло на Верхнем Дону в ту пору около восьми тысяч человек. Но расстрелов посланцам Свердлова Сырцову и Белобородову-Вайсбарту, цареубийце, было мало… В Вешенской чернявые молодые люди велели бить в колокола, пьяные красноармейцы согнали в собор казаков, баб и детишек. Здесь ожидало их кощунственное действо: 80-летнего священника, который служил в Вешенской еще во время отмены крепостного права, венчали с кобылой…
Выполнялась тайная директива о «расказачивании», подписанная 24 января 1919 года Яковом Михайловичем Свердловым. Трупным запахом потянуло на Тихом Дону, который за всю свою историю не знал ни вражеской оккупации, ни массовых казней…
Наутро снаряжались за околицы скорбные караваны. Родственники расстрелянных раскапывали их, кое-как присыпанных землей, судорожно, с трудом одолевая дурноту и сдерживая рыдания, переворачивали тела, тянули покойников за руки, за ноги, отыскивая своих, вглядывались в белые лица со схваченными инеем волосами. Ежели находили, то тащили мертвеца к саням под микитки, а голова его с остановившимися навек зрачками моталась, как у пьяного. Лошади беспокойно ржали, косились большим глазом на страшный груз. Но и покойника заполучить родным в те дни кромешной скорби считалось за благо — букановский комиссар Малкин, например, оставлял казненных лежать нагими в яру, а хоронить запрещал…
Шолоховы, как и все, с леденящим страхом ожидали наступления сумерек, жгли лампаду под образами, молились, чтобы не забрали Александра Михайловича. Жили они в ту пору на хуторе Плешакове, снимали половину куреня у братьев Дроздовых, Алексея и Павла. Павел пришел с германской офицером. Братья, как только начались аресты, пропали неведомо куда. За ними уже приезжали из Еланской станицы чекисты, долго, с подозрением расспрашивали Александра Михайловича, кто он таков, потом ушли, перед уходом бросив: «Может, свидимся еще…» А у отца были теперь основания бояться таких свиданий, даром что не казак. В самом начале 17-го года получил он наследство от матери своей, купчихи Марии Васильевны, урожденной Моховой, да не маленькое — 70 тысяч целковых. Служил в ту пору Александр Михайлович управляющим паровой мельницы в Плешакове, и решил он выкупить ее вместе с просорушкой и кузней у хозяина, еланского купца Ивана Симонова. Между тем разразилась Февральская революция. Отцу бы задуматься, что не те времена наступили, чтобы собственностью обзаводиться, но он слишком долго мечтал иметь свое дело. А предусмотрительный Симонов, напротив, не ждал от Февраля ничего хорошего, без сожаления продал мельницу, получил деньги и был таков. И стал Александр Михайлович для советской власти — «буржуй», а их теперь забирали наряду с казаками, служившими в Донской армии. Купцы побогаче откупались, платили «контрибуцию». А что мог заплатить отец, если все деньги отдал на мельницу, а новых за эти смутные два года не сумел заработать? Правда, на плешаковской мельнице работал до революции машинистом тайный большевик (причем из казаков) Иван Алексеевич Сердинов, ныне председатель Еланского ревкома, и он обещал отцу, что его не тронут, так как, будучи управляющим, Александр Михайлович сквозь пальцы смотрел на увлечение рабочих мельницы недозволенной литературой. Но все знали, что в Еланской станице заправляет не столько Сердинов, сколько чернобородый, с красными глазами навыкате, комиссар Резник, бывший слесарь с той же мельницы, отправленный при царе на каторгу за «пропаганду». Резник непримиримо относился к казачьему «кумовству и сватовству», а Иван Алексеевич его побаивался, так как о Резнике шла слава, что он лично знает товарищей Троцкого и Свердлова, и всегда ему уступал, забывая о кумах и сватах, если комиссар расширял списки подлежащих аресту. Например, Сердинов не протестовал, когда Резник велел арестовать вместе с Павлом Дроздовым его младшего брата, Алексея, служившего у самого Подтелкова. Как же было ожидать снисхождения Александру Михайловичу, «буржую» и сыну «буржуя»?
Вот и тянулись для Шолоховых сплошной черной полосой страха февральские ночи, а тусклых дней, со звенящей от недосыпа головой, было и не припомнить. Дождались они, едва не получив разрыв сердца, и второго страшного стука карателей в дверь дроздовского куреня — но забрали в этот раз не Александра Михайловича, а старого деда Филиппа Дроздова.
Взрослые старались без крайней необходимости за плетень не выходить — Александр Михайлович, чтобы лишний раз не напоминать о себе, а красивые, хотя и разной красотой, дородная Анастасия Даниловна и тонкая, гибкая Марья, жена Павла Дроздова, — чтобы не соблазнять истомившихся по бабам мужиков-красноармейцев, весьма охочих до казачек. Бегали как ни в чем не бывало по пустым, точно заколдованным злым волшебником улицам (даже дымки над трубами казались недвижимыми) только Миша да его дружки. Встречались, впрочем, им порой и хуторяне — везли на погост хоронить кормильца… И все — в давящей, сжимающей сердце тишине, прерываемой лишь глухими рыданиями баб.
Напрасно красный казак Миронов убеждал Москву, сколь гибельное дело не только для Дона, но и для нее самой она затеяла: кровь пьянила, успехи карательных отрядов внушали безграничную веру во всевластие пули и веревки, такое быстрое по сравнению с утомительной тактикой 17-го года — кнута и пряника. Даже гибель кожаного Свердлова, забитого до полусмерти на митинге в Орле казаками красных полков, узнавшими о том, что делается у них дома, на Дону, в то время как их заставляют проливать кровь за советскую власть, не образумила вознесенных на вершину власти людей.
Гнетущая тишина в донских станицах взорвалась в конце февраля. В страшный час, когда везли за околицу приговоренных, раздался над Плешаковым одиночный выстрел, и сразу же, как по команде, пачками и вразнобой затрещала сумасшедшая пальба. И полетело по улочкам уже забытое казачье гиканье, заметались тени верховых, молниями засверкали шашки над их головами. Затарахтел было, спеша, пулемет, но тут же захлебнулся. Красноармейцы, не успевшие организовать оборону, бежали к хуторскому правлению, где их рубили наскакивающие, казалось, со всех сторон всадники. Дело было кончено еще до рассвета. За окном, к которому припал лицом Миша, вопреки настояниям матери, всхрапывали уставшие лошади, глухо чмокали их копыта, возбужденно матерились казаки.
Дверь дроздовской хаты распахнулась настежь, и вошел сам хозяин, хорунжий Павел Дроздов, небольшого роста, курносый, с пышными пшеничными усами. Зубы его были оскалены, глаза смотрели в одну точку. В правой руке он держал окровавленную шашку, в левой — сорванный где-то с древка красный флаг. Дроздов вытер шашку о флаг, бросил его в угол (Анастасия Даниловна вздрогнула), а шашку с лязганьем вогнал в ножны.
— Паша! — всплеснув руками, закричала Марья. Тонкая, выше мужа на голову, она кинулась к нему на шею, повисла на ней, поджав ноги.
Павел чуток пошатнулся, подхватил жену под спину, прижал ее лицо к грязному полушубку.
— Ну вот и все, — сказал он. — Хана красномордым. Даешь казачьи Советы без комиссаров! Ну, будя, будя…
Вслед за Павлом хата наполнилась гомонящими, пропахшими потом и порохом казаками. Запыхавшаяся Марья тащила откуда-то, покраснев от натуги, ведерную бутыль с самогонкой, казаки пили, не раздеваясь, но не забыв перекреститься, жадно хрустели огурцами. Притопал и посиневший от холода в подвале Чеки дед Дроздов, которому посчастливилось остаться в живых, и сразу, ни слова не говоря, полез на печь. Засиживаться казаки не стали. Павел здесь же, в чадящем свете коптилки, провел совет и послал гонца в соседний хутор Кривский, который тоже восстал, с приказом тамошним казакам идти походным порядком вслед за ним на станицу Еланскую.
Недолго воевал Павел… Смерти, запущенной по донским хатам Троцким и Свердловым, было точно все равно, чья теперь на Верхнем Дону власть, она не хотела останавливаться. Она обошла дроздовский курень во время «расказачивания», но теперь вернулась быстро, словно оставил ей Павел в углу своей хаты кровавую приманку… Анастасия Даниловна сразу же сожгла в печке тот флаг, как сжигают в церкви отслуживший свой срок красный плат, которым вытирают губы православным после Причастия, да, видать, смерть не флаг, в огне не горит… Чуть больше недели прошло, как вспыхнуло восстание, а дроздовскую сотню разбили красные под командованием Сердинова в Вилтовом яру, у хутора Кривского. Пленных не брали.
В сумерках у ворот заржал конь.
— Павел! — воскликнула Марья и бросилась, не одеваясь, на двор.
Оседланный, покрытый пеной конь бил у плетня копытом, но на нем никого не было… Марья села в сугроб.
— Вот и пришла смертушка твоя, ненаглядный сокол мой! — завыла она.
— Ты погоди, погоди, — торопливо забормотала, подбежав к ней, Анастасия Даниловна, — ты разве знаешь, что там у них? Кубыть, спешиться пришлось. Грех это — раньше времени причитать!
— Чую я, Настя, ох чую, — широко, истово мотая головой из стороны в сторону, сдавленно сказала Марья. — Это смерть пришла, а не конь…
Утро не принесло никаких известий о Павле. День выдался чудесный, солнечный, морозный, лед на Дону еще не тронулся, и Миша, тяготясь подавленным настроением в доме, побежал кататься на коньках. Когда вернулся домой, отворил дверь из сеней, во встретившей его тишине сразу почувствовал что-то недоброе. Он вошел на кухню. В печи ярко горел огонь. Возле нее, на полу, на устилающей его соломе, полулежал, плечами подперев стену и согнув в колене ногу, Павел в нательной рубахе — вроде как отогревался. «Ну вот, живой, а Марья убивалась!» — промелькнуло в голове у Миши, но тут увидел он сидящего напротив Павла брата Алексея, повесившего чубатую голову, и все понял…
Через месяц, в апреле, смерть пришла и за теми, кто убивал Павла. Восстал против комиссаров красный Сердобский полк. Часть особистов и ревкомовцев, в том числе и Резника, убили, часть взяли в плен. Пленных вели через хутор Плешаков. Сбежался народ. Марья Дроздова стояла рядом с Мишей у плетня.
— Кум! — вдруг закричала Марья, повязанная, в трауре по мужу, черным платком. — Вот довелось и свидеться, кум!
Тут и Миша узнал среди пленных бывшего машиниста паровой мельницы Ивана Алексеевича Сердинова, хотя и с трудом — часть его разбитого лица была в засохшей крови, а один глаз, кажется, совсем вытек. Марья, задыхаясь, подбежала к бывшему председателю ревкома.
— Где же мой муж, кум? Поведай, как ты его жизни лишал!
Сердинов не успел ей ничего ответить. Марья, обнаружив неожиданную силу, вырвала из рук старика-конвоира винтовку, взяла ее обеими руками за ствол и шибко размахнулась, едва не угодив в голову вовремя отпрянувшему конвоиру…
— Марья! Не бей его! На нем кровь!.. — не помня себя, закричал Миша.
Но Марья уже не слышала ничего, да и не смогла бы остановиться. Она изо всех сил ударила прикладом Ивана Алексеевича в лоб. Приклад отлетел, Сердинов рухнул на землю как подкошенный. Толпа ахнула. Бросив сломанный карабин на землю, с блуждающей по лицу безумной улыбкой Марья вырвала винтовку у другого казака и с необычайной для бабы сноровкой, словно занималась этим всю жизнь, ударила Сердинова штыком под сердце.
Вот когда до Миши дошел страшный смысл скучных слов: «гражданская война».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.