Это было в прекрасной Одессе
Это было в прекрасной Одессе
До знакомства с тобой, до того, как отсчет начался, моя жизнь протекала достаточно однообразно. Хотя в Одессе и серые будни – разноцветная мозаика. Ты часто просил меня рассказать о нашем городе. И я устраивала для тебя музыкальные спектакли, представляя Одессу, какой ее знала и любила.
Одесса – особый мир, независимый от политиков, национальной принадлежности, моды, погоды. Здесь не бывает очень жарко или очень холодно. Здесь живут русские, украинцы, греки, румыны, евреи, армяне. Ты только произносишь: «Одесса», – и в глазах собеседника – море эмоций. Дальше ты молчишь, а тебе рассказывают, какой это замечательный город. И тебя захлестывает чувство гордости.
Сколько историй поведала я тебе об Одессе, сколько анекдотов! Ты то слушал, улыбаясь, то подпевал мне, то хохотал до слез.
Для меня в Одессе главной была музыка. И я пыталась передать эти ощущения. Музыка звучала, витала во всем: в воздухе, деревьях, особых запахах, домах, в акации, сирени, море, в распевно-лирическом говоре, юморе. У Куприна прочитала: «…Даже воздух в Одессе был нежный и музыкальный». Одесские обороты речи, возможно, неграмотны с точки зрения русского языка, но какая музыка звучала в них! Что рождало эту музыку? Может, климат мягкий, может, быт неторопливый. Не было в Одессе человека, который бы не имел музыкальных способностей – я в этом убеждена.
Не могу представить, что в какой-то другой город может приехать мировая известность и с балкона обычного жилого дома дать целый концерт. Одесса к тому располагала. В нашем доме на Островидова (прости, тогда уже на Новосельской), 66, ты выходил на балкон, а внизу поклонники, увидев тебя, начинали скандировать: «Ле-щен-ко! Ле-щен-ко!» И ты брал гитару и пел для них. На твои концерты в Русском драмтеатре билеты были распроданы за несколько месяцев, а ты пел с балкона третьего этажа обычного жилого дома. Ты и на Привозе пел. К тебе с одесской непосредственностью подходили люди и просили кто автограф, кто денег, кто спеть, и ты опять пел, и деньгами помогал, и автографы раздавал. В Одессе такое не удивляло, там все происходило настолько органично, естественно, что никому не приходило в голову, зачем Лещенко это делает. Напротив: «А кому он еще петь должен?»
Как вы пели с мамой «Дивлюсь я на небо», «Реве та стогнэ»! Вы и другие украинские песни пели. Соседи собирались у двери нашей квартиры, из окон свешивались, слушая вас. У мамы было колоратурное сопрано, очень чистый голос. Ваш дуэт проходил «на ура!».
Моя гастрольная жизнь уже без тебя забрасывала меня в разные уголки нашей необъятной. Я убедилась, что ты был прав, когда говорил, что с одесскими музыкантами, случайно встретившись в другом городе, можно было выйти на любую сцену не репетируя и выступить так, как будто месяц шлифовали программу. И это говорил ты, работавший с лучшими оркестрами Англии, Германии, Франции!
Мой папа не возражал против моего музыкального образования, правда, считал это пустой тратой времени и всерьез не воспринимал. Нравится, так пусть учится дитя. Он сам никогда не знал нот, при этом прекрасно играл на фортепиано, струнных, духовых инструментах, на гармошке-концертино, и голос у него был красивый. Папа взбунтовался, когда я поступила в консерваторию и стала солисткой оркестра в кинотеатре. Он понял, что увлечение становится профессией.
Ты все время переспрашивал, на какой же улице я жила в Одессе. Я сама запуталась. Нашу улицу Островидова, на которой я родилась и росла, часто переименовывали, у нее такая богатая родословная… Два века назад это была Колония Верхняя, состоящая из 200 семей немцев. Позже улица стала Верхней Немецкой колонией, потом Колонистской, Немецкой, Ямской, Лютеранской. В начале двадцатого века улицу переименовали в Новосельскую – в честь городского головы Николая Новосельского. Потом улица носила имя знаменитого певца Василия Островидова. Старожилы говорили, что жил он в доме № 35, пел в опере и был священником, учился в Италии, а родом был из Одессы. За какие заслуги его имя дали улице? Вроде бы способствовал укреплению советской власти в Одессе. Но очень скоро служители церкви попали в опалу, и улице вернули прежнее название. Ты приходил к нам, когда она опять стала Новосельской.
Через два дома от нас была общеобразовательная школа № 80, в которой я училась. Напротив нашего дома была консерватория, а при ней училище Столярского, в которое я поступила после окончания музыкальной школы имени Глазунова. За год до войны наше училище переехало в новое здание музыкальной школы имени Столярского у Сабанеева моста.
Я хорошо помню сквер неподалеку от моста и начало строительства музыкальной школы. Раньше на месте сквера была гостиница «Крымская». Папина сестра, тетя Шура, рассказывала, что в ней в разное время останавливались писатель Иван Бунин, поэт Владимир Маяковский. Гостиница сгорела еще до моего рождения, а на ее месте появился сквер. Перед началом строительства в сквере спилили деревья, потом стали выкорчевывать пни. Одновременно на телегах завозили длинные сосновые доски. Концы досок свисали с телеги и волочились по земле. Запах сосны пронизывал воздух. Не стало сквера, на его месте построили здание школы – первой в нашей стране специальной музыкальной школы-десятилетки для одаренных детей, которой и присвоили имя Столярского. Как говорил сам знаменитый учитель-скрипач, «школа имени мине».
В то время музыкой очень увлекались. Ребенка, независимо от способностей, как только ему исполнялось пять лет, родители вели к Столярскому. В Одессе Петра Соломоновича знали все. Идет он по улице, и ему кланяются, почтительно здороваются, в трамвае место наперегонки уступают. Столярский устраивал музыкальные шествия, выводил своих учеников со скрипками, а сам гордо шел впереди колонны. Звучала музыка, было торжественно и празднично. Умел человек настроение создавать и праздники устраивать. О победах его учеников на международных конкурсах только и говорили, его цитировали. По слухам, афоризмов набралось на книжку.
Для меня и, думаю, для многих общеобразовательная школа была конвейером обязательных предметов и посредственных учеников, в то время как школа Столярского – фабрикой талантов, так называл ее сам Петр Соломонович. Я помню имена лишь некоторых его учеников, прославивших Одессу: Давид Ойстрах, Елизавета Гилельс, Натан Мильштейн, Эдуард Грач. Список знаменитостей можно продолжить.
Столярский создал отечественную скрипичную школу, которую знал весь мир. И Сталин еще до войны в Кремле вручил ему памятный подарок. Но признание советской власти не приблизило к ней Столярского. Политика и власти его интересовали, лишь когда начинали мешать главному делу его жизни. Это единственное, что заставляло его узнать, кто в каких кабинетах сидит и за что отвечает. Он или начинал искать общих знакомых, которые могут ему посодействовать в исправлении сложившейся ситуации, или сам шел ругаться, выяснять, ради своего любимого дела мог и на поклон к высокому начальству пойти. По рассказам очевидцев, мог рассыпаться в комплиментах и тут же правду-матку рубануть.
Он был прекрасным музыкантом и не менее гениальным учителем. Во-первых, для него все ученики были талантливые, терпения хватало на каждого, даже безнадежного ученика. Как он оценивает своего подопечного, можно было определить только по интенсивности занятий с ним Учителя. С «подающими надежды» Столярский занимался в день по два-три раза, с остальными реже, зачем мучить ребенка. Но на качестве занятий это никак не отражалось. Такого же отношения к ученикам он требовал от других преподавателей. Училище, благодаря стараниям Столярского, стало островком счастья и любви не только для скрипачей, но и для альтистов, виолончелистов, пианистов.
Еще до войны я услышала в трамвае очень смешной диалог. Одна мама гордо говорит другой:
– Мой Олежек учится на Ойстраха, и учитель сказал, что мой мальчик обыкновенный гений. Мне его надо беречь.
– Слушай сюда, мой тоже на Ойстраха учится. И про моего Васеньку Соломонович сказал, что мальчик – обыкновенный гениальный музыкант. С твоим Олегом он сколько раз в день занимается?
– Два. А что?
– Тогда твой, правда, гениальный. Учитель с такими чаще занимается.
Эту фразу Столярского – «Ваш мальчик – обыкновенный гениальный музыкант» – я потом часто встречала. Кстати, потому и самого профессора Столярского называли «обыкновенный гениальный одессит».
В начале войны Столярский с женой и дочерью эвакуировались в Свердловск, где Петр Соломонович тоже организовал при консерватории детскую музыкальную школу. Когда я была в Свердловской области на гастролях, узнала, что Столярский и там был любим и популярен, что мечтал вернуться в Одессу, но умер, не дожив до Победы. В Одессе его школа сгорела, а может, ее разбомбили. Восстановили школу в конце 1950-х стараниями великих учеников Петра Столярского, вернув школе имя учителя.
Мне очень хотелось рассказать о Столярском, потому что хорошо помню твою реакцию при упоминании одного его ученика, который при первой возможности эмигрировал из страны и стал музыкантом с мировым именем. У нас с тобой с первого дня знакомства существовало негласное правило – политики не касаться. Тогда ты впервые нарушил его:
– Девонька моя милая, не осуждай. Этот человек мечтал о других высотах. Здесь он мог только научиться играть на скрипке, здесь великие учителя, но дальше – тупик. И Столярский большего заслужил. Он, считай, самоучка. Когда Столярский уже был известен как педагог, когда его называли талантливым скрипачом, и он играл в оркестре оперного театра, его вынудили пойти учиться, чтобы он получил диплом музыкального училища и, чтобы его могли оставить в оркестре. Отделы кадров в самоучек не верили, у них свои нормы были.
– Откуда вы все это знаете? Кто тебе сказал? (Мы тогда были едва знакомы, и я, обращаясь к тебе, путалась между «ты» и «вы».)
– Я, моя девочка, давно живу, потому и знаю.
Я почувствовала твою боль. Ты говорил о себе. Спросила тебя:
– А ты – самоучка? Кто вас научил так играть и петь?
– Это был виртуоз, гениальный цыган, у него гитара разговаривала. До него я немного играл и пел в церковном хоре. Старик меня научил чувствовать струны, музыку. Я тебя обязательно повезу в Кишинев, и мы пойдем в церковь, в которой я начинал петь.
– И со стариком познакомите? Он тоже живет в Кишиневе?
Мне не забыть твоего лица. Тебе было приятно вспомнить музыканта-цыгана. Но мой вопрос повис в воздухе. Так часто бывало и потом, ты не отвечал, а просто переводил разговор на другую тему. Почему? Была часть твоей жизни, которую ты не хотел мне открывать. Жалел о чем-то, а может, опасался, что не пойму? Имена не назывались, подробности умалчивались. Много позже я поняла, что тебе было важно уберечь уважаемых тобой людей. В политической круговерти того времени не в том месте и не с теми людьми случайно оброненное имя могло сделать его обладателя врагом и преступником. Ты был осторожен, когда речь шла о жизни других людей. Да и меня хотел защитить? Меньше знаешь, меньше рискуешь. Все возможно, но я точно знаю одно: ты не стыдился своего прошлого. Тебе нечего было стыдиться.
Тогда ты снова заговорил о Столярском:
– Веронька, а ты знаешь, что один только ученик не прославил моего тезку?
– Таких у Столярского просто нет.
– Был. Учился на скрипке играть, а стал писателем. И написал рассказ о Столярском, правда, в книжке учитель был под другой фамилией.
– Значит, прославил, но по-другому. А кто этот писатель?
– Тебе лучше не знать. Удивляюсь, что Столярского не тронули.
Я не поняла, кто не тронул, почему, но спрашивать не стала. Многие десятилетия спустя я вспомнила тот разговор, и мне захотелось узнать неназванное тобой имя. Со мной такое случалось часто. Вспомнится что-то недоговоренное, и я, как в омут с головой, бросалась на поиски людей, имен, документов, книг, песен. Мне казалось, докопаюсь до истины, и откроется нечто новое о тебе, очень важное, очень нужное. Чаще надежды не сбывались, но ценно то, что я больше открывала тебя. Узнать имя писателя помогли знакомые, которые учились у Столярского. Ты говорил об Исааке Бабеле. А рассказ тот назывался «Пробуждение» – о «фабрике вундеркиндов» под руководством профессора Загурского: «Все люди нашего круга… учили детей музыке… Одесса была охвачена этим безумием больше других городов. И правда, в течение десятилетий наш город поставлял вундеркиндов на концертные эстрады мира… Когда мальчику исполнялось четыре или пять лет, мать вела крохотное, хилое это существо к г. Загурскому.
Загурский содержал фабрику вундеркиндов, фабрику еврейских карликов в кружевных воротничках и лаковых туфельках. Он выискивал их в молдаванских трущобах, в зловонных дворах Старого базара. Загурский давал первое направление, потом дети отправлялись к профессору Ауэру в Петербург. В душах этих заморышей жила гармония. Они стали прославленными виртуозами».
Я прочитала «Конармию» и «Одесские рассказы». Узнала, что Бабель был расстрелян в 1940 году за антисоветскую террористическую деятельность, посмертно реабилитирован в 1954 году. Бабель – «террорист». Понятно, почему в моей школе его не проходили.
В Одессе по соседству с нами жила семья Нила Топчего. Нил был солистом оперного театра. Тебе общение с Нилом явно доставляло удовольствие. Тогда, в 1942 году меня это удивляло. Думала, как так получается: ты, мировая известность, а так по-мальчишески восторженно-почтительно смотришь и слушаешь дядю Нила. Не отрицаю, Топчий был артист замечательный, гордость театра, но он был солистом местного значения. В Бухаресте ты часто вспоминал, как вы пели с Нилом в церкви, у нас дома. В письмах к моей мамочке ты, как всегда, опасаясь называть имена, часто спрашивал о Ниле: «Как поживает наша Опера, привет другу сердца моего». Тебе нравилось, как ты сам говорил, высокое искусство. Оказывается, ты мечтал петь в Опере, не раз в этом признавался. Говорил, что сам придумывал постановки к операм, когда молодым был. Я спрашивала, где брал партитуры, а ты в ответ: «У артистов».
В 2008 году в Одессе вышла книга «Хочемо до України!» («Хотим в Украину»). Авторы книги Александр Добржанский и Владимир Старик и тебя вспомнили:
«…Одним из таких на скорую руку сколоченных коллективов был так называемый „Народный театр”, организованный в 1923 году Петром Лещенко, который выступал под псевдонимом Петр Мартынович. Это был способный и многосторонне увлеченный человек, организатор, режиссер, актер, певец и танцор. Он знал на память всю партитуру оперы „Запорожец за Дунаем”. Лещенко поставил тогда в Черновцах несколько спектаклей, между прочим, и оперу „Запорожец за Дунаем” и драму „Сватовство в Гончаровке” Г. Квитки-Основьяненко. В „Запорожце за Дунаем” Лещенко с большим успехом сыграл Карася, Екатерина Синюк-Голдшмидт – роль Одарки, начинающая тогда артистка-любительница Фелиция Добростанская – роль Оксаны, а студент Максим Кухта – роль Андрея. Максим Кухта исполнял несколько лет подряд в театре товарищества „Русский мещанский хор” все тенорные роли. В пьесе „Сватовство в Гончаровке” Лещенко удалась роль Стецка. К сожалению, в условиях того времени театр на Буковине не мог дать Петру Лещенко постоянного материального обеспечения, и он вынужден был оставить театр и перебрался жить в Бухарест…»
Сцену ты любил разную. Ты мог петь в театре, кинотеатре, в парке, кафе, ресторане. Ты любил танец, медленный и быстрый, любил частушки, народные песни, марши, танго и романсы. Но твоя главная мечта, то, к чему ты стремился всегда, – научиться владеть голосом. Кстати, Игорю, сыну своему, ты тоже всегда внушал, что надо идти «в серьезное служение музыке». Я не раз, когда Игорь приходил к нам, была свидетельницей таких разговоров. Сын прислушался к тебе. Он стал одним из ведущих балетмейстеров Театра оперы и балета в Бухаресте.
Когда мама с братьями после окончания войны вернулась домой из Бухареста, то обнаружила в нашей квартире чужих людей. Ни дома, ни вещей не осталось. Маму с братьями приютил Топчий. Думаю, ему было непросто это сделать. Тебе было жаль маму мою и братишек, но и о Ниле ты переживал, как бы с ним чего не приключилось.
Еще одна ниточка связывала вас с Нилом: по выходным вы ходили в церковь и пели там в хоре во время службы. Тебе это было нужно как воздух, как жизнь.
За десять лет нашей с тобой жизни, гастролируя в разных городах, я в этом убедилась. Ты всегда находил время, чтобы пойти в церковь, и не только на службу. Церковное пение оставалось для тебя высшим блаженством, оно было для тебя даже значимее сцены. Почему? Один наш разговор с тобой приоткрывает эту тайну. Однажды, когда мы вышли из церкви, я заметила:
– Красиво пели сегодня. Прихожане слушали как зачарованные.
– Родной мой ребенок, в церкви не для прихожан поют. Я не пою, я с Богом говорю.
Я не придала тогда значения сказанному, но слова запомнились. И когда уже без тебя я приходила в церковь, твои слова, даже интонации твои, такие родные, слышала. Однажды пересказала этот наш разговор своему наставнику отцу Василию, а он ответил, что так чувствовать и говорить мог только святой человек. Ты и был святым человеком.
Никакие катаклизмы в довоенное время, ни сама война не могли пригасить музыкальную жизнь Одессы. Музыка всегда помогала одесситам. Здесь не было советской и зарубежной музыки. Здесь всегда была красивая музыка. В Одессу приезжали лучшие музыканты мира. В оперном, русском и украинском музыкально-драматическом театрах, в Театре оперетты представления шли всегда с аншлагом. Особый мир музыки царил в филармонии (ее здание первоначально предназначалось для коммерческой деятельности, отсюда название «биржа»), пожалуй, лучшей концертной площадки в Одессе. Прекрасным репертуаром славились открытые площадки в Городском саду и в парке Шевченко, в Доме ученых и Доме учителя. И по улицам Одессы, как я уже вспоминала, под собственный аккомпанемент шествовали маленькие скрипачи Столярского с белыми бантами на скрипках.
Я сама была, пусть маленькой, частичкой этой музыкальной жизни. В 1939 году после окончания музыкального училища я поступила в консерваторию по классу фортепиано. Моим педагогом была профессор Надежда Чегодаева. Утром и днем самостоятельные занятия по 5–6 часов и в консерватории с преподавателями – по 4–5. По вечерам между сеансами в кинотеатре Котовского пела с джаз-оркестром Житницкого, солисткой которого я была. Мне дали репертуар, все было «по-взрослому». Тогда же я освоила аккордеон, чтобы выступать сольно, независимо от оркестра. Мои заработки для семьи были серьезной подмогой.
Вспоминаю себя, идущую по Колодезному переулку в кинотеатр на работу. Напротив здание Русского драматического театра. Перед тем как открыть дверь служебного входа и войти, я почему-то всегда, даже если очень спешила, останавливалась и смотрела на театр. Неужели предчувствовала, что очень скоро в этом театре произойдет НЕЧТО, и оно перевернет всю мою жизнь?
В музыкальную школу я смогла поступить благодаря частным урокам, которые брала у соседки со второго этажа, учительницы по классу фортепиано Евгении Николаевны Нугаевой. У нее, кроме меня, еще были ученики, она занималась домашним преподаванием. Я ее обожала и мечтала стать такой, как она. Она всегда была элегантна, с легким макияжем и красивыми, дорогими кольцами на руках. Входила я к ней, будто в другой мир попадала. В углу комнаты висела икона, Евгения Николаевна ее не прятала. Мир обедневшей аристократки – вот определение ее жизни. Встречала Евгения Николаевна словами:
– Милое создание, рада тебе. Проходи. С кого начнем сегодня?
Я называла композитора, устраивалась в ее кресле, а она для меня играла. Ах, да! Как я могла запамятовать? На красиво сервированном серебряном подносе она приносила чайный набор с двумя чашечками из тончайшего фарфора. Разливала чай и садилась за инструмент. Играла она божественно. Потом мы менялись местами. Приходил мой черед удивлять. Такого педагога огорчать было нельзя. Ритуал занятий оставался неизменным, как и мои мысли в те минуты: «Вам бы в другом, мирном веке родиться, дорогая моя Евгения Николаевна!»
Рядом с пианино на стене висели три таблички из фольги, к которым прикалывался листок с фамилиями учеников. На золотую попадали отличники, на серебряную – хорошисты, а на красную – двоечники. Вера Белоусова красовалась всегда только на золотой. Это было достойной компенсацией за мои школьные страдания и посредственные отметки.
Евгения Николаевна сама отвела меня в музыкальную школу Глазунова, волновалась, пока меня экзаменовали. А по случаю моего поступления устроила чаепитие с вкусным печеньем. Мой дорогой учитель, как часто я вспоминала вас и благодарила судьбу за подаренную встречу!
Другая соседка, тоже музыкант и добрейшей души человек, Александра Ивановна разрешала мне делать домашнее задание на ее инструменте, так как у меня своего не было. А когда мне исполнилось четырнадцать лет, я получила от Александры Ивановны ее пианино в подарок. Благодаря этим двум чудным женщинам я смогла поступить в музыкальную школу, а потом в училище и консерваторию.
Основное время, конечно, у меня уходило на занятия музыкой.
Не буду объяснять свое отношение к общеобразовательной школе. Контрольные, напряженное ожидание вызова к доске и мечта о звонке на перемену – вот все, что помню о школе. Больше всего не любила математику, но учителя Григория Павловича, необычайно терпеливого и доброго, не забыла. Как только раздавался долгожданный звонок на перемену, девчонки тянули меня к пианино, которое стояло в холле:
– Вер, пошли быстрее. Вот кино было «Цирк», там песня така-ая… Знаешь?
Я знала, папа за новинками советской эстрады следил и покупал все пластинки, которые появлялись. Так что я была в курсе всех новинок и, чтобы порадовать одноклассников, подбирала мелодию, учила слова, а на перемене устраивала концерты. Мальчишки подтягивались к нашей импровизированной сцене. И математик Григорий Павлович тоже всегда рядом был, слушал, хвалил меня. Может, и отметки по математике поэтому завышал. Как я закончила восьмилетку, сама не знаю. Одолела и была счастлива.
Нет в том вины моих учителей, они знали свой предмет, но у них были семьи и столько забот, что не могло не отразиться на их работе. Урок превращался в отбытие наказания и для них, и для нас, их подопечных. Классы были переполнены, за некоторыми партами сидели по три человека. Кроме математика, остальные учителя были для меня на одно лицо – вечно недовольные, злые, кричащие. Если бы была возможность, как и музыкой, заниматься по выбору литературой, математикой, химией и другими предметами частным образом, то я бы с радостью согласилась. Добрый домашний учитель, друг – мечта! Не думала, что такое может быть. Лишь в Румынии узнала о существовании гувернерского образования, что стало для меня одним из приятных открытий. Ребенку пять лет, а он три иностранных языка учил, читал, задачки решал. Умники и умнички при таких нагрузках не казались лишенными детства, и к поступлению в пансионат дети были прекрасно подготовлены.
Говорят, каждый сам строит свою судьбу. Может быть, это и возможно сегодня в нашей стране. В моей юности выбор был строго ограничен правилами и предписаниями. Как ни старайся, но ты всегда и всем что-то должен. Должен быть послушным. Должен хорошо учиться. В детском саду, потом в школе в тебя прочно вживляли постулат «прежде думай о Родине, а потом о себе». Тебе постоянно внушали, что страна, в которой ты родился, как жизнь и родители, – данность, которую ты должен принять и любить до своего последнего вздоха. Ничего дурного в том нет, но вот это «должен» зависает над тобой дамокловым мечом и кроме комплексов ничего не дает.
И это в портовом городе Одессе, где пусть в мечтах, но витали другие настроения. Ведь как ни ограждай от знаний о жизни в других странах, а корабли завозили сказки о красивой жизни «где-то там». Это «там» было далеко, и каждый строил свою судьбу по тем возможностям, которые имел.
Вот и я росла, спокойно принимая быт с его проблемами и даже находя в этом свои плюсы. Скажем, мы жили в отдельной квартире, а многие в коммуналке. Удобства были, правда, символические, даже холодная вода из крана не шла. У колонки рядом с нашим подъездом выстраивалась очередь с ведрами. Одна моя знакомая, всю жизнь прожившая в Одессе, пару десятков лет назад при встрече жаловалась мне:
– Лучше бы как раньше. Вода теперь бывает в кране, но из колонки вкуснее.
Жить без трудностей мы не приучены, подумала я тогда.
До мелочей помню нашу квартиру на Островидова, трехкомнатную на третьем этаже. В гостиной на видном месте папа повесил портрет Ленина в дорогой представительной раме, а напротив в такой же раме красовалась картинка с княжной Таракановой. Что привлекало папу в «Княжне», не знаю, не спрашивала. А вот о Ленине вопросы задавать и не надо было. Папа был коммунистом, служил партии верой и правдой.
Я часто вспоминала папу. Поначалу рассказывала тебе о нем с опаской, ведь вы были по разные стороны баррикад. Пусть надуманных баррикад, но по разные стороны. Ты всегда молча слушал мои откровения об отце, я не слышала осуждения, наоборот, было сострадание. Теперь-то я понимаю, откуда в тебе это сочувствие к папе. Вы принадлежали к одному потерянному поколению. Вы росли в разных государствах, у вас были разные идеалы, но оба очень любили страну, в которой родились, своих близких, вы были честными и порядочными людьми. И оба одинаково страдали, когда ваши идеалы развенчивались.
Меня уже не огорчают заметки о тебе, которые грешат перевранными фактами, домыслами. Во-первых, не все знают правду, потому что времени прошло много, большая часть архивов и документов уничтожена. Во-вторых (особенно утешительный довод), о тех, кого любят, о кумирах всегда придумывают разные небылицы.
Не могу спокойно читать сытые разглагольствования о том, как ты должен был жить, какую родину любить, какие песни петь. Один такой опус о «белогвардейце Лещенко», который «пострадал от НКВД», и обо мне, осужденной «за измену родине», но выпущенной через год «хлопотами отца, бывшего работника НКВД, несмотря на большой срок – 25 лет», я послала моему доброму другу по интернет-сайту Георгию Сухно из Польши с припиской: «Как мне выдержать все эти наветы, ведь папа уже умер, когда меня забрали, к тому же папа до войны служил в погранотряде…» Георгий написал в ответ: «…Все мы, патриоты, герои и дезертиры, палачи и их жертвы, были маленькими винтиками тоталитарной системы. У всех и всегда ли есть свобода выбора? Вольная воля – всего лишь иллюзия. Открыл эту простую истину Бенедикт Спиноза: „Люди только по той причине считают себя свободными, что свои действия они сознают, а причин, которыми эти действия вызываются, не знают”».
Что поделаешь, свобода выбора, действительно, иллюзия, поэтому поступки людские «под копирку» нельзя оценивать. Ты научил меня молитве «Отче наш». Там есть слова, смысл которых такой: «Если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный… Не судите, да не судимы будете». Я не хочу никого осуждать или оправдывать, приукрашивать или чернить. Хочу рассказать о своих родных, какими они были, какими я их любила, дабы недруги не судили по незнанию, а друзья, вопреки наветам, верными оставались.
Мои родители жили мирно и ладно, вырастили троих детей, верили в светлое завтра, но так и не дождались его. Папа прошел всю войну, был ранен, пережил очень серьезную контузию. Дождался Дня Победы, но победителем прожил всего три года. В 1948 году ушел из жизни, сказалось фронтовое ранение. Мамочки нет с нами уже больше десяти лет. Старшего брата Георгия не стало в прошлом году. Младший Анатолий с семьей своей, дочерью и внуком живет в Одессе. Сейчас Толечка на пенсии. Внук уже взрослый, студент.
Странное явление эта цепкая детская память, не устаю удивляться! Из взрослой жизни помнишь события, людей, а детство и юность вросли в тебя накрепко деталями, словами, запахами, ощущениями. Лет до пятнадцати все как один день. По годам когда что происходило не могу сказать, но запах, мелодия могут напомнить целый кусок из жизни, а было это в три года, в пять лет или одиннадцать, не всегда подскажут. Да так ли это важно? Помню, в комнате родителей у двери на стене висел ремень с резким запахом кожи и рядом на полке лежала бритва отца, которой он водил по этому ремню. Движения всегда одинаковые: вверх-вниз, вверх-вниз. А лицо в мыльной пене, пахнущей земляникой. Для меня было очень важно не пропустить процедуру бритья. Что меня в ней привлекало, не могу объяснить. Только до мелочей помню, как папа брился, и как ему мама поливала из кувшина, и он смывал остатки мыльной пены, и щеки становились гладкие-гладкие, ласковые-ласковые. Однажды я неудачно провела пальцем по этой бритве. Крови было много, но плакать не решалась, ведь сама была виновата. Мне тогда было, по рассказам мамы, лет пять.
Дедушка мой носил фамилию Билоус, а дети его при советской власти, согласно выданным документам, стали Белоусовыми. Дед из дворян, у него была своя монополия. Жил он в Дальнике, в собственном имении. Детям своим помог получить высшее педагогическое образование. Потом случилась революция, и дед все потерял. Конечно, к революционерам-реформаторам, лишившим его состояния, размеренной и благополучной жизни, возможности быть хозяином, он нежных чувств не испытывал. Да и дед у власти взаимности и уважения не вызывал, он был «на контроле», как из другого лагеря. Мой папа, его сын, Георгий Иванович Белоусов, вступив во взрослую жизнь, был на хорошем счету у советской власти, как и его сестры, Надежда и Шура, которые закончили пединститут. Надежда была директором школы в городе Николаеве, а Шура – школьным учителем в Одессе. Детям не передались взгляды отца. Или это был их сознательный выбор? Может, инстинкт выжить сработал, а может, агитация Советов была сильна и обещания сладки. Жить лучше хотелось всем.
Папа работал на заводе судовым механиком, и его как принципиального, образцово-показательного работника направили на службу в формировавшиеся тогда погранотряды при НКВД. Мама рассказывала, что познакомилась с папой, когда он служил пограничником. Форма папе была к лицу. Мама влюбилась в него с первого взгляда, и это было взаимно. Уже на первом свидании мама ощутила папину строгость. Она была очень застенчива и, увидев папу, покраснела, а он на румянец любимой девушки отреагировал своеобразно: достал платок и начал оттирать ей щеки, недовольно приговаривая:
– Не надо краситься тебе, естественной надо быть. Ты и так хороша.
– Я и не красилась!
Папа очень скоро в этом убедился сам, а от его усилий мамины щечки стали еще румянее. Но пограничник не сдавался и для профилактики продолжал строго наставлять девушку, что краситься нехорошо. Папа и мне внушил это. Все, что я позволяла себе, будучи уже взрослой, так это чуть подкрасить глаза и губы. Ты мне покупал очень хорошую косметику и никогда не запрещал ею пользоваться, но я знала, как твой взгляд утомляют раскрашенные девицы, и позволяла себе минимальный макияж.
Мама моя, Анастасия Пантелеймоновна, дома ее почему-то звали Ната, была из многодетной бедной семьи служителя церкви. Мой дедушка по маминой линии рано овдовел, остался с тремя дочками и двумя сыновьями мал мала меньше. Ему поначалу помогала старшая сестра Маня. Но ей было сложно жить на два дома. Она с трудом справлялась со своей семьей, крестьянским хозяйством, домом и садом под Одессой. Вот и отдали тогда младшеньких в приют.
Мама не получила официально ни среднего, ни высшего образования, но по уровню знаний и разносторонним навыкам, манерам, полученным в приюте, была очень образованным человеком. Кроме того, в приюте она научилась многому, что нужно хорошей хозяйке: готовить, шить, вязать. Папа ею очень гордился и не раз слышал в адрес мамы комплименты от своих сослуживцев.
Родители поженились, папа получил трехкомнатную квартиру на Островидова, в доме была спецсвязь, папу возила служебная машина. Он ходил в военной форме, по вечерам старательно начищал свои хромовые сапоги, но о работе своей разговоров не вел. Я и мои братья, старший Георгий и младший Анатолий, росли и воспитывались в семье благополучной, но без роскоши и в строгости. Следовало в 21.00 быть дома, помогать маме, оказывать уважение родительскому слову послушанием, быть во всем примером прилежания. Когда бывали в гостях у папиных сослуживцев, я видела, что они живут богаче нас. Но у папы были свои принципы, он считал, что все лишнее – мещанство. Я не понимала, почему, но мне никто объяснить этого не мог.
Папа меня очень любил и, когда я была свободна, водил на свои деловые и дружеские встречи. Если я болела, то удостаивалась особого папиного внимания. Как-то подхватила свинку, лежала несчастная, с температурой, закутанная с головой в теплый платок. Так мне было себя жаль! Тут папа приоткрыл дверь в комнату, просунул руку, на которой уютно пристроился им же для меня сшитый Петрушка. Этот Петрушка двигался, корчил рожицы и папиным голосом вопрошал:
– Кто тут в свинюшку превратился? У кого ушки болят? Сейчас мы вылечим бедную девочку, и она к подружкам побежит.
Через минуту мы хохотали, выплясывали вместе с Петрушкой. Так, прибаутками, песенками папа пытался отвлечь меня от детских страданий.
Еще одна примета детства – заводской гудок. Удовольствия заводские гудки, в отличие от пароходных, мне не доставляли, но без них тогдашнюю Одессу представить нельзя. Возможно, для кого-то они были любимой мелодией в одесском многоголосье, ведь и песни о них слагали, например: «Пропел гудок заводской». Даже у тебя была песня Прозоровского со словами: «Где родную песнь заводит зов привычного гудка». Я в заводских гудках слышала только сердитые и требовательные нотки, строящие рабочих на смену. Такие гудки отменили в Одессе, кажется, при Хрущеве.
Что примечательно, каждый завод гудел по-своему. Протяжные гудки были для рабочих судоремонтного завода имени Андре Марти. Марти – революционный французский матрос, ставший символом того времени. Французский коммунист, судовой механик, который поднял восстание на французской эскадре, тем самым спас Красную Одессу от обстрела французов. Марти был популярен в нашей стране, его именем называли крупнейшие судостроительные заводы. Завод в Одессе до сих пор называют заводом Марти, хотя уже не помнят, кто это такой.
Папа еще до знакомства с мамой работал на судоремонтном заводе Марти и не без гордости произносил имя смелого француза. Кем же был Марти на самом деле, папа не узнал. Возможно, это и хорошо – разочарований на его долю и так выпало немало.
Когда после смерти Сталина обнародовали его личные архивы, то выяснилось, что Марти был главным доносчиком вождя. По его доносу был арестован журналист Михаил Кольцов и многие другие известные люди. Говорят, «доносчикам – первый кнут». Марти в 1950-е годы был объявлен ревизионистом, а может, кем и похуже, исключен из французской компартии. И на доносчика доносчик нашелся!
Хемингуэй в романе «По ком звонит колокол» поведал о другой «слабости» Марти: «У него мания расстреливать людей… Этот старик столько народу убил, больше, чем бубонная чума. <…> Но он не как мы, он убивает не фашистов. <…> Он убивает что подиковиннее. Троцкистов. Уклонистов. <…> Когда мы были в Эскуриале, так я даже не знаю, скольких там поубивали по его распоряжению. <…> Расстреливать-то приходилось нам. Интербригадовцы своих расстреливать не хотят. <…> Каких только национальностей там не было! <....> И все за политические дела». Мой бедный папа не поверил бы, что у Марти в Испании было прозвище «палач из Альбасете».
Многие годы спустя протяжный заводской гудок завода Марти напоминал мне об отце, о его развенчанных идеалах. Мне жаль отца. Он верил в мифы, в Сталина, в партию коммунистов и в прямом смысле жизнь отдал этим идеалам. Он и мне внушал эту любовь. По его словам, мы на этой земле, чтобы спасать свою страну, строить будущее, непонятно для кого, но себе во всем во имя этого отказывать. В почете рабочий класс. Вот построим светлое будущее, тогда дойдет очередь до музыки, литературы, живописи.
Я часто выступала в сборных концертах, пела эстраду, играла классику. Соседи говорили папе:
– Дочь у тебя настоящая артистка!
Мама уговаривала его:
– Пойдем, послушаешь дочу, вся Одесса бегает в кинотеатр на ее выступления.
А папа сердился:
– Нашла чем гордиться. Стыдно. На завод пошла бы доча лучше молотком стучать! Там нужны рабочие руки, а мы интеллигентку вырастили.
Знаю, он искренне желал мне только добра, которое видел у станка. Когда Жоржик, старший брат, после 7-го класса бросил школу и пошел на завод работать токарем, папа был горд:
– Смена растет!
Меня спасло только то, что папа очень любил маму, легко поддавался ее уговорам и, чтобы не огорчать ее, терпел мои «интеллигентские» пристрастия. Благодаря маминой настойчивости я смогла получить музыкальное образование и осуществить свою мечту – поступить в консерваторию! Правда, доучиться не смогла. Младший брат, Толечка, папу своим высшим образованием «огорчить» не успел. Толик только после войны смог школу окончить, потом институт, получил профессию инженера-строителя. Папа этого не дождался, он недолго прожил, вернувшись с фронта.
За два года до войны папу комиссовали «по здоровью» и назначили директором конторы «Заготзерно», а потом Дома инвалидов под Одессой. С улыбкой вспоминаю, как папа, когда работал директором Дома инвалидов, организовывал праздники для инвалидов. Он приобщал и меня, но всегда ограничивал мое участие склеиванием подарочных пакетиков и раскладкой в них сладостей. Набор был стандартный: карамельки без обертки, печенье, мандарин или яблоко. Время было голодное, соответственно, подарочные пайки крайне скудные. Моя задача была пакетики делать аккуратно и честно разложить все пайки. Очень хотелось отведать конфетки, но я не поддалась искушению ни разу: папин наказ исполняла, не хотела его подводить. А потом папа собирал обитателей дома, поздравлял, а я всем вручала подарки. Конечно, был праздничный стол, и пластинки крутили. Ни разу папа не поддался моим уговорам и не разрешил мне «поиграть в артистку», выйти на сцену и спеть.
– Папочка, если я спою, то это будет лучше, чем пластинки. Пожалуйста, разреши!
– Делом, доча, займись, делом.
Я любила праздники. Особенно Новый год. До войны в доме на этот праздник всегда устанавливалась живая елка, за это отвечал папа. Он привозил елку, квартира наполнялась запахом хвои. Мы с братьями включались в предпраздничную суету и начинали украшать новогоднюю гостью. В это время мама хлопотала на кухне, периодически призывая нас на помощь: воды принести или почистить картошку, овощи. Мама готовила великолепно, когда было из чего, выдумщица была. Самое простое блюдо у нее выходило и вкусным, и красивым.
Отмечали у нас, конечно, и Пасху, и 1 мая, и День пограничника, и 7 ноября. Пасха официально не праздновалась, и многие церкви были закрыты, под склады отданы, но на Пасху всегда в доме были крашенки и пеклись куличи. Это еще одна примета того времени. Пусть тихо, за закрытой дверью, но праздновали Христово Воскресение. Праздновали, да признавать не хотели. Я чувствовала, что папа в душе был человек верующий. С мамой они по молодости в церкви бывали, в хоре пели. Когда атеизм стал насаждаться, и церковь под запрет попала, папа стал стесняться былых церковных песнопений. Мама украдкой, провожая его на работу, прежде чем за ним закрыть дверь, осеняла его крестом и еле слышно произносила:
– Храни тебя, Господи!
Иногда папа замечал это, терялся, начинал суетливо отмахиваться:
– Перестань, глупости все это.
Так и жили. Праздновали и верили, но вслух не признавались в том. Тогда я воспринимала все это, как норму. Другой мир я узнала в Румынии. Он был тоже по-своему противоречив и непрост. Только там все было естественнее.
Но это было потом, а пока я жила в Одессе. И была счастлива, и семью свою любила, и с соседями мы жили в мире и дружбе. На праздники застолье обычно устраивалось с ними в складчину. Сначала все активно налетали на угощения. В зависимости от времени года это были холодец, винегрет, черный хлеб с салом, помидоры, целиком, не в салатах, морепродукты и вертута вместо пирога.
После угощения переходили к разговорам об общих знакомых, о детях, о погоде. Об этом говорили с удовольствием, эмоционально, расцвечивая истории одесским юмором. О политике и о работе если говорили, то сдержанно, без анекдотов. С годами поняла, что это происходило не потому, что не доверяли друг другу, просто сами во многом, что тогда происходило, не разбирались, многого не понимали, ведь информация была ограничена. Были свои догадки и выводы, но делать их не решались – внутренний контролер не допускал. В разговорах взрослых я не участвовала, но они не проходили для меня бесследно.
Я понимала, что родителей очень уважают друзья, коллеги, соседи. Через всю свою жизнь я пронесла горечь вины перед отцом. В нем было все то, что вызывает уважение. Достоинство, неумение лгать и верность своим принципам. Папа сильно отличался от тех, кто вершил наши судьбы в те жуткие годы, я могу это теперь уверенно сказать. И потому не стесняюсь упоминать его недолгую службу в НКВД. Тогда не гордилась, сейчас не стыжусь. Мне жаль папу, его идеалы рухнули, но я никогда его не осуждала, ведь он в своей вере был честен. Думаю, он был предан своим идеалам до последних дней. Ведь он ушел из жизни, так и не простив мне моего замужества.
Перед войной проблемы с продуктами стали ощутимее. На Екатерининской была булочная, а точнее, бубличная, где при тебе выпекали сушки и бублики с маком. Приблизительно за год до войны, когда в Одессе появились длиннющие очереди за хлебом, около бубличной на Екатерининской народ начинал собираться с 5 часов утра. Простояв в очереди 3–4 часа, можно было стать обладателем буханки хлеба, о бубликах вспоминать перестали. Потом от каждой семьи потребовали матерчатые мешочки с вышитыми на них фамилиями. Хлеб в этих фамильных сумках-самоделках стали доставлять в домоуправление, а уже там выдавали нам. На привозе можно было все или купить, или выменять на вещи. У нас с вещами было негусто, но пока была работа у меня, у папы и брата, денег хватало.
Мне было 17 лет, когда началась война. Отец ушел добровольцем в первый же день. Мама просила остаться, ведь он по состоянию здоровья был комиссован, но папа даже слышать ничего не хотел. Не было пафоса и показухи ни в его словах, ни в поступках:
– Не смей даже думать об этом! Это мой долг. У меня десять патронов, девять для фашистов, один для меня. Детей и себя береги.
Старшего брата призвали вслед за папой. Мы с младшим, Толей, и мамой остались в Одессе. В городе стало вполовину меньше жителей – уезжали евреи, семьи коммунистов. Вслух это не обсуждалось, но становилось все больше пустующих квартир. Вокруг города начали строить оборонительные сооружения. Город стали бомбить чаще – было страшно. Все прошлое называлось «до войны».
В том прошлом, с отцом, было спокойно и надежно. Когда мы остались без него, забота о доме легла на меня. Как-то в первые дни, пока еще была работа в кинотеатре, я, возвращаясь домой, попала под бомбежку. Испугалась, побежала в панике, сломала каблук, и бывает же такое – вдруг все стало безразлично. До дома добиралась прихрамывая, со сломанным каблуком в руке, но спокойная. В квартире – никого. Оказалось, что все спрятались в подвале, где хранился уголь для котельных, ведь бомбоубежища не было.
Больше двух месяцев длилась оборона Одессы, 73 дня. Жутковато было. Электричества нет. Все магазины закрыты, продуктов нет. Жгли керосинки. С июня по октябрь 1941-го я с артистической бригадой от Одесской филармонии выступала на призывных пунктах, выезжала с концертами в воинские части. С нами выступали заслуженные артисты Украины Нил Топчий и Николай Савченко, Гонта и Лесневский, солисты Одесского театра оперы и балета. Возвращаясь после очередного концерта, я была ранена – осколками мне повредило лицо и раздробило колено, которое по сей день болит, ноет на погоду. Когда меня привезли домой всю в бинтах, мама упала в обморок.
Оккупация Одессы была стремительной. Осенью в город вошли румынские и германские войска. Румыны стали править в Одессе. Говорили, что под контролем германской армии находятся морской порт и вокзал. Нам надо было эвакуироваться, но я подвела своих близких – из-за ранения не могла двигаться. Родные меня не бросили, и мы оказались в оккупированном городе. С приходом румын в Одессе начались аресты и расстрелы. Мама, опасаясь за меня, сожгла мой комсомольский билет, документы и фотографии, свидетельствующие о папиной службе. Оставшиеся в городе семьи коммунистов и евреев сразу были взяты под контроль. Людей выводили из квартир, без объяснений увозили, и они семьями пропадали. Но об этом я знала понаслышке. А посты, которые румынские офицеры расставляли у каждого дома, и солдат, обыскивающих квартиры, видела сама. Сначала мы, как и другие оставшиеся в городе, с опаской выходили на улицу, как будто стены могли защитить нас от оккупантов. Но постепенно привыкли.
Я, как только снова начала ходить, попыталась устроиться на работу. Не сразу, но удалось найти место певицы в ресторанчике «Одесса» на Преображенке, неподалеку от базара. Страх и обреченность витали над Одессой. Мы, насколько возможно, начали приноравливаться к горькому военному быту. Я осталась кормилицей семьи, была в ответе за маму, младшего брата. Надо было зарабатывать, добывать пропитание.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.