Сходня

Сходня

Сходня – самое дорогое для меня место на Земле и время, там прожитое – самое счастливое в моей жизни, хотя трудностей и горестей в той сходненской жизни было больше чем, достаточно. Но, может быть, именно это сочетание и было тем дорогим, что жило о мне всю жизнь.

Итак, гражданская война позади. Дальний Восток стал снова частью России. Это позволило моему деду вернуться в Москву. Сергей Васильевич Моисеев в 1915 году был назначен начальником дальневосточного железнодорожного округа. В него входили все русские железные дороги на восток от Читы, в том числе и знаменитая КВЖД. Во время существования Дальневосточной республики, дед был некоторое время ее министром железнодорожного транспорта (или путей сообщений – я точно не знаю, как называлась его должность). Во время же окупации Дальнего Востока он жил на каком то полустанке под Хабаровском, в старом бронированном вагоне оставшимся от разбитого бронепоезда. Жил он там вместе с моей бабушкой и прабабушкой. Как уж он там пережил трудные времена окупации, я не знаю. Бед было, во всяком случае не мало. Одним словом, он не эмигрировал, а японцы и белые его, вроде бы особенно и не трогали. Другими словами – он дождался окончания войны. В 22-м году, в том же вагоне, в котором он жил последние два, года Сергей Васильевич Моисеев приехал в Москву.

В тот год мы уже поселились на Сходне. Тогда это был очень симпатичный пригородный посёлок. Он возник еще во время строительства Николаевской (позднее Октябрьской) железной дороги и в нем жили, главным образом, квалифицированные железнодорожные рабочие и служащие разных рангов, но связанные преимущественно с железной дорогой. До революции там было построено и некоторое количество хороших и благоустроенных дач, принадлежащих людям разного достатка. Была там и дача Гучкова. В ней, в моё время там размещалась школа, в которой мне предстояло учиться до 29-го года, когда она неожиданно згорела. В одной из таких дач мы и сняли несколько комнат.

Наш поселок был примечателен во многих отношениях. Прежде всего большинство его улиц было мощеными, что тогда было отнюдь не часто в подмосковных поселках. Его пересекали прямые улицы, которые тогда именовались проспектами – они и были проспекты. Многие из них выходили к чистой, пречистой и холодной речке Сходня – одной из источников радости сходненской ребятни. Кроме того, поселок был непьющий. В отличие от большой и грозной деревни – вечно пьяной Джунковки, которая начиналась прямо за Сходней, через овраг. Но самой главной особенностью нашего поселка был кооператив железнодорожников. Его организовали еще в 80-е годы прошлого столетия.

Многие из железнодорожников – жителей поселка имели коров и другую скотину. Это и была основа кооператива. Он арендовал у волости покосы и имел магазин. Так он и назывался – железнодорожная лавка. Кооператив торговал не только молоком, но и свежайшей сметаной и творогом, которые производили жены рабочих и служащих. Продавал он и мясо и овощи, выращиваемые членами кооператива. Вся эта деятельность процветала и вносила важный вклад в благосостояние поселка. Кооператив успешно пережил и мировую войну и гражданскую. Пережил он и коллективизацию. Выстоял он и трудные годы Отечественной войны, хотя фронт был от него всего в трех киллометрах. В 50-е годы я еще сам ходил в кооперативную лавку за молочными продуктами для своих детей. Но кооператив не смог пережить реформы Хрущёва. Коров уничтожили и весь посёлок, тогда уже несколько тысяч жителей сел государству на шею: ему самостоятельно пришлось снабжать посёлок молочными продуктами. Снабжение населения резко ухудшилось. Все подорожало.

И вот однажды на запасных путях станции Сходня, в одном из тупичков появился вагон от бронепоезда, в котором приехал дед со своей семьей. Внутри вагона была настоящая квартира, такая в какой он жил последние два года – просто ее подцепили к поезду, который шел в Москву. Мое детское воображение поразила не только обстановка этой квартиры с хорошим писменным столом, кроватями, мягкими креслами, картинами на стенах – особое впечатление на меня произвел бочёнок с красной икрой, который также совершил далекое путешествие. Дед мне очень понравился – большой, сильный, лысый и усатый. На фронте я однажды тоже было отпустил рыжие усы, они свисали, как у моих любимых запорожцев и в них застревала лапша, как и у деда. Мы с ним сразу сделались настоящими друзьями.

С приездом деда начался самый спокойный и счастливый период моей жизни – 6-7 детских лет до расстрела дедуси – Николая Карловича.

Сергей Васильевич был приглашен с Дальнего Востока для работы в НКПС,е – народном комиссариате путей сообщения. Он получил крупное назначение: сделался членом коллегии наркомата и начальником финансово-контрольного комитета (Фи-Ка-Ка – как любил называть дед свой комитет) с хорошим окладом (жалованием – как говорил Сергей Васильевич) и разными прочими благами. Отец работал в том же здании наркомата у Красных Ворот старшим экономистом центрального управления внутренних водных путей. После трагичного разговора с Луначарским, о котором я еще расскажу, отец понял, что университетская, да и любая научная карьера для него закрыта раз и на всегда. Он очень переживал крушение своих научных замыслов и невозможность опубликовать свою диссертацию. Позднее, как я узнал уже в 60-х годах она была опубликована Иельским университетом на английском языке еще в самом начале 20-х годов. Об этом отец так и никогда не узнал. Русский же экземпляр диссертации был изъят во время обыска и, наверное, приобщен к делу. Мои попытки его разыскать не увенчались успехом.

Постепенно отец, видимо, смирился со своей судьбой и начал снова активно работать на новом для себя поприще. На его столе появилось много книг по статистике и разные годовые отчеты. Он начал серьезно заниматься статистическим анализом речных грузопотоков, что стало его служебной обязанностью. Мне трудно судить о его успехах на экономическом поприще, но он время от времени печатал статьи в отраслевом журнале, которые, что было немаловажным, хорошо оплачивались. А один из известных тогда специалистов, профессор Осадчий (в будущем «член промпартии», из за которого, вероятнее всего, был арестован и погиб мой отец) написал отцу письмо со всякими похвалами и предложил вести совместную работу.

Одним словом, очень скоро служебные дела и моего деда и отца сложились вполне благополучно. Семья обрела материальный достаток, причем такой, какой я уже не имел никогда, даже тогда, когда меня избрали действительным членом Академии. Мы построили собственный дом, в котором прошли мои детские и юношеские годы.

Иван Бунин однажды сказал – сегодня трудно представить себе, какой умной и содержательной была наша жизнь. Нечто подобное могу сказать и я: сегодня с удивлением вспоминаю, сколь размеренной, содержательной и умной была тогда жизнь моей семьи; в нашей суетной нелепой теперешней жизни невозможно себе представить, как люди могут жить спокойной рабочей жизнью без нервотрепок и стрессов. Весь тогдашний распорядок жизни был каким то душеоблагораживающим. Каждое утро мой отец и дед выходили из дома в 8 утра, шли не торопясь на станцию и ехали на работу (дед всегда говорил – на службу) одним и тем-же поездом 8 -15. Тогда по Октябрьской дороге ходили паровички. Но путь до Москвы занимал только 40 минут. Это быстрее, чем теперь ходят электрички.

За несколько минут до прихода поезда у первого вагона собиралось несколько инженеров, едущих на работу в наркомат путей сообщения. Все друг друга хорошо знали и здоровались называя по имени и отчеству. Их провожать обязательно приходил начальник станции. Это был железнодорожный служащий старой пробы. Он всегда был в красной фуражке, хотя в другое время, не на станции носил обычную железнодорожную фуражку с инженерным значком. Так повелось со времен Николая Первого, когда еще строили дорогу – начальствующее лица всегда должны были быть в красной фуражке, чтобы их было видно из далека.

К деду начальник станции относился с особым почтением. Никогда не называл его по имени и отчеству, а только «Ваше превосходительство» и произносил он это словосочетание без тени юмора. Дело в том, что согласно петровскому табелю о рангах дед занимал генеральскую должность, следовательно его должно было именовать «превосходительство». А служащие на железной дороге еще долго после революции чтили старые порядки. И не зря, русские железные дороги всегда были нашей гордостью. Да и транспорт после гражданской войны наши железнодорожники восстановили очень быстро и во времена НЭП,а он работал «как в мирное время». Во всяком случае дед это утверждал с гордостью. Начальник станции был один из наших завсегдатаев. Он любил заходить к нам на огонек, попить чаю, покидать карты. Вообще, в карты у нас играли мало. Мужчины иногда играли в винт. А бабушка Ольга Ивановна любила рамс. Что эта за игра – не знаю. Кажется, что то вроде преферанса, только еще более примитивная по сравнению с винтом, который счтитался мужской игрой, в отличие от «дамского» преферанса!.

Поезд приходил минута в минуту. Октябрьская дорога славилась точностью и все служащие очень ревниво следили за тем, чтобы расписание поездов не нарушалось. В первом вагоне всегда уже было несколько, ехавших на работу железнодорожных служащих. Они жили в Фирсановке и Крюкове. Все всегда здоровались друг с другом и занимали «свои места». Если кто нибудь ненароком сядет на чье нибудь место, то ему сейчас же скажут: «извините, но это место Ивана Ивановича или Петра Петровича». Дед всегда сидел во втором купе, у окна, лицом по ходу поезда. Отец неизменно садился от него слева.

От вокзала вся группа наркоматовских служащих шла обычно пешком и неспеша. Работа начиналась в 9-30, а до Красных Ворот было недалеко. Поскольку ритмичность – основа работы транспорта и всех его служб, то все и возвращались обычно одним поездом и ритуал возвращения не нарушался. Дед очень любил, чтобы я его встречал. Когда мне это удавалось, я это делал с удовольствием. Мы шли с дедом впереди, я рассказывал ему сходненские новости, а отец на шаг сзади. На улице все друг с другом здоровались.

К нам любили приходить гости.

Но визиты были совершенно не в современном стиле. Приходили просто так, на огонек. Как то само собой сложилось, что у нас образовался «приемный день». Это была суббота. После работы – в субботу она кончалась на два часа раньше. Заходили местные «железнодорожники». Я помню милейшего железнодорожного врача Н.А. Шалякина, который лечил всю нашу семью. Приходил тот же начальник станции, еще кто-то, кого уже почти не помню. Но часто приезжали и из Москвы. Отец был неплохим художником-любителем. В студенческие годы, он учился и школе живописи и ваяния и у него сохранилось много знакомых в этом мире. Он был в приятельских отношениях с Кориным, который не раз бывал у нас в гостях. Однажды к нам приезжал и великий русский художник Нестеров. Это был кумир моего отца.

Никакого специального стола не делалось. Ужин бывал очень простой. Даже не ужин, а скорее чай. Бабушка обычно пекла к ужину пирог. Особенно ей удавался пирог с грибами. В те времена, как известно, «ничего дешевше грибов» не было! У деда всегда был в запасе графинчик водочки, настоянной на зубровке. Но подавался он крайне редко. Разве, что по рюмочке в честь дня рождения кого нибудь из гостей или в двунадесятый праздник. Семья не была особенно религиозной. Дед о отец ходили в церковь крайне редко. Только бабушка ходила в нашу сходненскую церковь каждое воскресенье, хотя и была лютеранкой. Но все положенные праздники, но не посты, семья соблюдала неукоснительно.

Когда приходили гости, то меня из столовой не выгоняли, как сейчас принято обращаться с детьми в большинстве семей. Более того, считалось, что я должен присутствовать при разговоре старших. Но и не сажали за общий стол. Рядом ставили маленький столик. И я очень любил слушать то, о чем и как говорили взрослые. А говорили о чем угодно, никак меня не стесняясь. И о политике, в том числе. Но больше об истории, литературе и вообще о самых неожиданных вещах. Говорилось о заветах Рериха, которого отец считал не только велмким художником, но замечательным мыслителем. Спорили о писаниях мадам Блаватской, сочинения которой были позднее конфискованы во время одного из обысков. Я помню как обсуждалась болезнь художника Кустодиева, которого у нас в семье очень любили.

Все это мне было интересно, я слушал внимательно, хотя понятным было далеко не все, а встревать в разговор и спрашивать мне не разрешали. Иногда читались вслух стихи. Эти вечера были особенно памятными. До декабря 42-го года, когда я получил небольшую контузию во время бомбежки, у меня была патологическая память. Я легко выучивал наизусть все, что угодно. В университете я на пари однажды выучил наизусть второй том теоретической механики Бухгольца., книгу, до ужаса занудливую, и мог читать ее на память с любой страницы. Поэтому, почти все стихотворения, которые читались за нашим субботним столом я запоминал и мог их декламировать. Читали самых различных русских поэтов особенно Пушкина, Тютчева, А.К.Толстого. Любили крамольных тогда Есенина и Гумилева. До сих пор я помню и могу прочесть на память гумилевских капитанов. Пробовали читать молодых, например Мандельштама, Маяковского и кого то еще. Но они «не пошли». Так у меня на всю жизнь осталось неприятие этой, как бы не настоящей поэзии. Уже совсем недавно, когда Бродский получил нобелевскую премию, я попробывал читать то, что называлось его стихами. Но мне показалось, что все это имеет очень малое отношение к русской культуре, к нашему духовному миру и особенно к поэзии, хотя и написано по-русски.

На наших субботних встречах много говорили и об исторических сюжетах и судьбах России – традиционная тема русской интеллигенции.

Эти вечера оставили неизгладимый след в моей памяти и формировали мировозрение, куда более эффективно, чем любая пропаганда и изучение краткого курса истории партии. Очень важно, что они побуждали меня к чтению «взрослых книг». Мне было 8 лет, когда я прочел всю трилогию Мережковского «Христос и Антихрист». Сейчас у нас полностью исчезла культура неспешной беседы, столь распространенная в былые годы в среде русской интеллигенции. Людям было просто интересно общаться за чаем. Сейчас же когда приходят гости, мы много пьем, не рассуждаем, а «обмениваемся информацией» о жизненных тяготах и почти не принято, как в былое время размышлять вслух. Наши сегодняшние встречи больше напоминают американские вечеринки, чем традиционные русские «посиделки».

Для моего будущего было крайне важно постоянное общение со взрослыми. Из разговоров, которые я слушал, мне очень многое западало в душу и осталось там на всю жизнь. А непонятное – оно служило источником вопросов, которые я, позднее, задавал отцу и деду, во время прогулок. Я любил гулять со взрослыми и возникавшее, при этом, ощущение единства команды. Я, чем-то напоминал барбоса, который гуляя с людьми, все время на них оглядывается, чувствуя себя членом компании: все вместе!

Мне были очень интересны жизнь и работа отца и деда. О том, что происходит в мире, я узнавал из их разговоров между собой и у меня возникал образ мира, моей страны и нашего в ней положения. О многом я спрашивал, когда мы бывали одни и дед и отец мне охотно отвечали на мои детские вопросы. Они мне также многое рассказывали и об истории семьи и судьбах наших многочисленных родственников.

Из разговоров деда и отца я понимал, что в те благославенные годы позднего НЭП,а все постепенно стабилизируется, Россия снова становится державой, с которой начинают считаться. И этому все радовались. Только вот, по-прежнему, большевички в косоворотках постоянно делают глупости. Но они быстро учаться. И мой мудрый дедушка думал, что лет, этак, через десяток все снова выйдет на круги своя. Отец был более реалистичен, но и он, как потом оказалось, переоценивал возможности здравого смысла: там на верху идет борьба за власть, победят мерзавцы, причем те, кто мерзее. А современное государство, конечно, снова возникнет. Не не такое как Германия или Франция, а наше русское. И не скоро – через поколение. Но оказалось, что и отец был чрезмерным оптимистом.

Отец и дед многое оценивали по-разному. Сергей Васильевич считал революцией только Февральскую, полагал, что именно в ней корень всех бед, которые испытывает наш народ. Не случись ее, не возьми верх демократы, сбежавшие потом из России и оставившие нам все расхлебывать, война закончилась бы еще в начале 18 года. Октябрьскую революцию дед считал только переворотом, однако сохранившим целостность страны. Что считал наиважнейшей задачей любого правительства. Поэтому и относился к большевикам гораздо более терпимее чем мой отец. Отец же не мог им простить гражданской войны, миллионов жертв и той разрухи, которую она принесла. Отец был уверен, что Россия была на кануне нового взлета и в экономике и, особенно, в культуре. Ее серебрянный век должен был перасти в новый золотой. Удар по культуре, российским традициям, прививка России европейского мышления с его гипертрофированной экономичностью и атеизмом, отец считал главной мерзостью, учиненной большевиками.

Его понимание революционных событий было, наверное, близко к тому, которое было у Черчиля, сказавшему в те годы: «русский дредноут затонул при входе в гавань». Отец считал, что никакими аргументами, в том числе и государственной целостности, Октябрьская революция и гражданская война оправданы быть не могут. Он полагал также, что Февральскую революцию предотвратить было уже нельзя, что корень зла был раньше, в том, что Россия вступила в германскую войну, как ее называли и отец и дед. Отец был человеком «серебрянного века» нашей страны. Он видел лучше деда взлет ее культуры, быстрый прогресс во всех направлениях, ценил нашу самобытность, и в культуре, и в организации жизни и остро горевал по утере всего этого. Он мне много рассказывал о героизме русских войск на германском фронте, но считал, что это уже ничего не могло изменить. Трагедия, по его мнению, произошла раньше. Он считал, что это было убийство Столыпина. «И зачем охранке это понадобилось» – он часто повторял эту фразу, когда речь заходила о Столыпине. Теперь я, наверное, смог бы ответить на такой вопрос.

Но в одном сходились и дед и отец – они были искренними русскими патриотами в самом цивилизованном понимании этого слова. Одной из официальных доктрин в двадцатые годы была борьба с русским шовинизмом. Объявлять себя себя русским, проявлять интерес и симпатию к русской культуре и, особенно, традициям и истории, считалось проявлением чуть ли не антисовьетизма. А русской истории мы в школе вообще не учили. О Петре Великом, о победе на Куликовом поле и о других страницах истории, мы могли узнать только в своих семьях и то тайком. У нас дома было много книг по истории России, были исторические романы Загоскина, Толстого, Мережковского. Отец мне все это давал читать (что я делал с удовольствием) и потом долго обсуждали прочитанное. Отец любил рисовать. Тогда мы читали вслух. Иногда читал я, иногда моя мачеха. Так мы прочли «Воину и мир». Сцена кончины князя Болконского произвела на меня такое впечатления, что я потом не спал почти всю ночь.

Вот так, в 10 – 12-летнем возрасте я входил в мир.

Я много гулял с отцом и он мне с видимым удовольствием рассказхывал что нибудь из истории или о книгах, которые мне следовало прочесть. Я помню, как за несколько прогулок он рассказал мне всю историю пунических воин и Ганибал на долго сделался моим любимым героем. Однажды – это было в 27 или 28 году, мы с отцом вдвоем, во время его отпуска поехали в какуюто деревню, расположенную в верховьях Западной Двины, прямо на ее берегу. И прожили там едва ли не целый месяц. В нашем распоряжении были лодка, удочка и все тридцать лет эпопеи трех мушкетерах на французском языке. Мы отплывали в какой нибудь тихий заливчик, где, по нашему разумению должна была бы водиться рыба и становились на якорь (то есть бросали в воду камень на веревке) и начинались увлекательные часы. Мы по очереди следили за удочкой и по очереди читали вслух дартаньяновские приключения. Отец ими увлекался почти на моем уровне. Как ловилась рыба и ловилась ли она вообще – я не помню, но все перепетии отважного гасконца до сих пор могу воспроизвести во всех деталях. Отец – он был тогда совсем молодым человеком, ему еще не исполнилось и сорока, читал Дюма с неменьшим увлечением чем я.

Такая совместимость поколений полностью исчезла в послевоенное время. У меня, к моему великому огорчению уже не было душевных контактов с моими детьми. Я им был уже неинтересен. Может быть это веяние времени. А может я сам был настолько увлечен своей работой, спортом, жизнью, что не мог отдавать им нужную частицу собственного я? Нужной сердечности? А без этого мои попытки «организовать духовную преемственность» были обречены. А позднее, даже простые попытки более глубоко вникнуть в детали их жизни категорически ими пресекались и, причем, в весьма резкой и даже обидной форме. Такая отстраненность от детей, это, может быть, самое тяжелое бремя, которое я несу на склоне лет. Я утешаю себя мыслью о том, что в таком разобщении проявляется дух времени – дети, в нынешнее время, очень критически относятся к отцам. Ведь подобное происходит сейчас почти во всех семьях. Тоже я видел и за границей – дети очень рано уходят в самостоятельную жмзнь. Но мне от этого не легче, душевный вакум остаётся незаполненным. Да, эта разобщенность не только личное горе, но оно опасно для нации в целом. Мы лишились очень многого, утеряв ту общность поколений, которая была так характерна для всего русского общества, особенно для интеллигенции и крестьянства.

Наши субботние посиделки продолжались еще довольно долго. Люди к нам тянулись, хорошие люди, как я теперь понимаю. Но постепенно разговоры начали менять свой характер. Несмотря на кажущееся нэповское благополучие в атмосфере появилось нечто тревожное. Начались «чистки». Людей увольняли с работы и они стали отъезжать за границу. И правительство особенно не препятствовало эмиграции интеллигенции. И она собиралась понемногу в дальний путь, с глубокой убежденностью в том, что этот отъезд не на долго. И тем не менее, с горем и болью, и с ясным сознанием того, что там за кордоном лежит земля чужая, а вовсе не обетованная. Как непохожа была эмиграция 20-х годов на нынешнюю полуинтеллигенцию, которая говорит о России – эта страна. Мне иногда хочется ей сказать: ну и скатертью вам дорога, а мы попытаемся эту страну сохранить нашей страной!

Каждый раз, когда шел разговор об отъездах, я слышал, как называли то одну знакомую фамилию, то другую. Особенно памятно прощание с семьей Петрункевичей. Глава семьи был сослуживцем моего отца, вроде бы даже каким-то начальником. Но однажды его «вычистили», предложив, правда должность бухгалтера в каком то небольшом учреждении железнодорожного ведомства. Причины увольнения даже не скрывали. Петрункевичи – старая тверская помещечья фамилия, а их ближайший родич, кажется дядя, был известным кадетом. Мой отец еще в студенческие годы вступил тоже в партию кадетов, но скоро в ней разочаравался. Но факт пребывания «в кадетах» тщательно скрывал. По тем временам это был настоящий криминал.

Я помню, как мадам Петрункевич обняв мою мачеху рыдала на ее плече. Мы, как могли, их успокаивали. Дед говорил о том, что через 2-3 года они вернуться. В стране начинается индустриализация и ей понадобятся хорошие инженеры. Мой милый и хороший дед, так похожий на Тараса Бульбу, – он всегда был через-чур оптимистом – сказались гены: он пошел в своего внука.

Я хорошо помню и отъезд Шлиппенбахов – забавное семейство: папа, два сына и дочь и все ростом около двух метров. Отец говорил – четыре сажени шлиппенбахов. Их предок, какой то пленный швед, остался в России во времена Северной войны. Шлипенбахи тоже были инженерами и все работали на одном и том-же заводе (кажется, на Гужоне, как раньше называли Серп и Молот). Вся их вина состояла в том, что пленный швед во времена Петра Великого, сумел сохранить не только свою фамилию, но и баронский титул.

Получил предложение уехать за границу и мой дед. Знаменитая фирма Вестингауз приглашала деда на работу в качестве консультанта с каким то фантастическим окладом. Однажды дед вернулся со службы много позднее обычного и был мрачнее тучи. Оказывается было заседание коллегии наркомата, членом которой он был и на нем рассматривалось письмо фирмы Ветингауз, которое пришло по официальным каналам. Коллегия решила – рекомендовать Сергею Васильевичу Моисееву выехать в Америку, причем, обязательно со всей семьей, включая и детей и внуков.

Обедали мы обычно около 7 часов вечера, когда отец и дед возвращались со службы и мы собирались за столом всей семьей. В этот день мы обедали много позднее – ждали возвращения деда. За столом царила тяжелая атмосфера. Дед угрюмо молчал. Потом сказал одну фразу «Я не уехал тогда из Хабаровска, хотя оставаться там было угрозой для моей жизни, а теперь..». Дед встал из за стола, вынул из за галстуха солфетку и ушел в другую комнату.

Вскоре он вышел на пенсию.

Атмосфера сгущалась – это чувствовали все. Во время субботних встреч все меньше и меньше говорили о политике. Да и сами встречи становились малочисленнее и происходили уже далеко не каждую субботу. А потом и вовсе прекратились.

В конце 28 года был неожиданно арестован Николай Карлович фон Мекк, занимавший довльно высокий пост в ВСНХ. А вскоре после своего ареста он был расстрелян. Наша семья почувствовала, что снаряды ложаться где то рядом. Через год по делу о промпартии был арестован мой отец. В конце тридцатого года в больнице бутырской тюрьмы мой отец скончался – от сердечного приступа, как, во всяком случае, было сказано моей мачехе. Проверить этот факт мне не удалось.

Через несколько месяцев скоропостижно скончался и мой дед. Пережить гибель своего сына он не мог. Горе сковало семью. Средств к существованию не было.

Начиналась новая и очень трудная страница жизни. -39-