СТЕПАН ПИСАХОВ И СЕМЁН МАЛИНА

СТЕПАН ПИСАХОВ И СЕМЁН МАЛИНА

Очень своеобычной и примечательной фигурой среди архангельских писателей был Степан Писахов. Впрочем, был он не только писателем, но и сказочником, и живописцем, и путешественником.

Чтобы сразу дать представление о том, каков Степан Писахов, приведу одну его небольшую сказку «Как поп работницу нанимал»:

«Тебе, девка, житьё у меня будет лёхкое, - не столько работать, сколько отдыхать будешь!

Утром станешь, ну, как подобат, до свету. Избу вымоешь, двор уберёшь, коров подоишь, на поскотину выпустишь, в хлеву приберёшь и - опи-отдыхай!

Завтрак состряпашь, самовар согреешь, нас с матушкой завтраком накормишь и - спи-отдыхай!

В поле поработашь али в огороде пополешь, коли зимой - за дровами али за сеном съездишь и - спи-отдыхай!

Обед сваришь, пирогов напечёшь, мы с матушкой обедать сядем, а ты - спи-отдыхай!

После обеда посуду вымоешь, избу приберёшь и - спи-отдыхай!

Коли время подходяче, в лес по ягоду, по грибы сходишь, али матушка в город спосылат, дак сбегашь. До городу - рукой подать, и восьми вёрст не будет, а потом - спи-отдыхай!

Из «города прибежишь, самовар поставишь. Мы с матушкой чай станем пить, а ты - спи-отдыхай!

Вечером коров встретишь, подоишь, корм задашь и - спи-отдыхай!

Ужну сваришь, мы с матушкой съедим, а ты - спи-отдыхай!

Воды наносишь, дров наколешь - ето к завтрему, и - спи-отдыхай!

Постели наладишь, нас с матушкой спать повалишь. А ты, девка, день-деньской проспишь-проотдыхашь - во што ночь-то будешь спать?

Ночью попредёшь, поткёшь, повышивашь, пошьёшь и опять - спи-отдыхай!

Ну, под утро белье постирашь, которо надо - поштопашь да зашьёшь и - спи-отдыхай!

Да ведь, девка, не даром. Деньги платить буду. Кажной год по рублю! Сама подумай. Сто годов - сто рублёв. Богатейкой станешь!»

Сказка «Как поп работницу нанимал» - сказка старая, и пришла к Писахову из Пинеги. Сам Писахов, хотя и коренной архангелогородец (тут родился, тут и умер), но говорил, что у него «деды и бабки со стороны матери родом из Пинежского района». Надо сказать, что Пинега издавна славилась сказочниками и песенниками. Пинега - заповедный край стародавней русской сказки, а в писаховском роду она была в особом почёте.

«Мой дед был сказочник, - писал Степан Григорьевич с гордостью. - Звали его сказочник Леонтий. Записывать сказки тогда никому и в голову не приходило. Деда Леонтия я не застал. Говорили о нём, как о большом выдумщике - рассказывал всё к слову и всё к месту».

Немалым выдумщиком был и сам Степан Григорьевич, иной раз и безудержным выдумщиком. Я как-то заговорил с ним об этом.

- Что это вы, Степан Григорьевич. Мороз у вас до семисот градусов доходит, через Карпаты вы на корабле переправляетесь, а по реке вскачь мчитесь. Дома у вас приплясывают и, сорвавшись с места, на свадьбу в другую деревню торопятся. Налима вы по улицам водите, как собаку, на цепочке, а волков по полсотни к избе своей волочете, да ещё десяток на себя, на манер шубы, надеваете. Кстати, волки эти мороженые, а замерзли потому, что мороз не то на сто, не то на двести градусов хватил. А сами вы, рассердясь на волков, так разгорячились, что вода в бутылке, которая была у вас в кармане, несмотря на неистовый мороз, вскипела. Когда вы вернулись из лесу, мужики об вас цигарки прикуривали. Потом от вашего жару баня грелась. Словом, такое у вас, что только руками разведёшь.

Но разводить руками мне не довелось. Не успел. Писахов опередил, и сам руками замахал. Потом вскочил с места и спросил, заглядывая снизу вверх мне в глаза:

- Зато ведь не соскучились, читая сказки мои?

- Чего нет, того нет, - отозвался я, смеясь. - Соскучиться с вами невозможно - ни с вами, ни с вашими сказками.

- Вот-вот, - обрадовался Писахов. - Скука же - вреднейшая вещь. От неё и помереть недолго.

- Пожалуй, - согласился я, но, желая выведать от Степана Григорьевича самое заветное о его сказках, продолжал свой лукавый диалог. - Ведь за всякой, даже самой фантастической народной сказкой скрыты реальные соотношения людей, вещей, событий…

- А я что, враль, по-вашему? - вскипел Степан Григорьевич, яростно тряся своей рыжей шевелюрой. - А помните, как кончается эта самая сказка о мороженых волках? Я притащил к своей избе полсотни мороженых волков да и «склал костром под окошком. И только примерился в избу иттить - слышу: колокольчик тренькат да шаркунки брякают. Исправник едет! Увидал исправник волков и заорал дико (с нашим братом мужиком исправник по-человечески не разговаривал):

- Што ето, - кричит, - за поленница?

Я объяснил исправнику:

- Так и так, как есь, волки морожены, - и добавил: - Теперича я на волков не с ружьём, а с морозом охочусь.

Исправник моих слов и в рассужденье не берёт, волков за хвосты хватат, в сани кидат и шчёт ведет по-своему:

В шчет подати,

В шчет налогу,

В шчет подушных,

В шчет подворных,

В шчет дымовых,

В шчет кормовых,

В шчет того, сколько с ково.

Ето для начальсва,

Ето для меня,

Ето для того-друтово,

Ето для пятово-десятово,

А ето про запас!

И только за последнево волка три копейки швырнул. Волков-то полсотни было.

Куды пойдёшь - кому скажешь? Исправников-волков и мороз не брал».

Писахов, пометавшись по комнате, остановился и спросил сердито и в, то же время хитровато:

- А это всё как вам покажется - не действительные отношения людей того времени: это самодурство грабителя-исправника и беспомощность мужичка-охотника, который за бесценок, за эти самые проклятые три копейки, должен был отдавать пушнину, добытую им в страшные морозы? Это что - правда? Или пустая выдумка?

- Сдаюсь, - сказал я, поднимая руки.

- То-то, - сказал удовлетворённо Степан Григорьевич, усаживаясь в низенькое ветхое креслице и победно оглядываясь.

Однако через минуту он уже снова был на ногах.

- А вы знаете, про это путешествие на корабле через Карпаты я от Сени Малины записал, не сразу, правда, а много позже по памяти. Он в деревне Уйме жил, под Архангельском. Его все за враля считали, и всерьёз никто не принимал, а это, знаете, какой сказочник, какой придумщик был. Я теперь все сказки от его имени сказываю. И Сеню Малину вралём не считаю. Придумка - не враньё.

К Сене Малине мы с вами ещё вернёмся в конце этой главы. А сейчас мне хочется досказать то, что было в моё посещение Степана Писахова, во время которого случился наш спор о придумке. Спорили, впрочем, мы недолго. Слишком импульсивен и подвижен был Степан Григорьевич, слишком любил сказывать, чтобы надолго увлечься теоретическими умствованиями.

Прервав себя на полуслове, Степан Григорьевич опять уселся в креслице, придвинулся ко мне вплотную и, сверкнув усмешливыми щёлками глаз, стал рассказывать, как одна девка-пинежанка, беседуя с соседкой, говорит ей:

«Утресь маменька меня будить стала, а я чую и сплю-тороплюсь».

Это «сплю-тороплюсь» очень нравилось Степану Григорьевичу, и он несколько раз повторил:

- Сплю-тороплюсь, сплю-тороплюсь… А? Хорошо ведь? Прекрасно? Верно?

Конечно, верно. Это было в самом деле хорошо, прекрасно, превосходно. Но лучше всего была, пожалуй, та детская радость, с какой Степан Григорьевич принимал это прекрасное. Он весь светился, весь жил в этом своем непрерывном словотворчестве, я бы сказал, словонаслаждении, в постоянном радостном удивлении красотой народного слова.

Долго мы в тот вечер просидели в небольшой комнатке Степана Григорьевича на Поморской, двадцать семь. Было это в июле 1936 года.

Знал я Степана Григорьевича Писахова и до этого, хотя и не близко: очень уж велика была разница в годах - когда я был ещё мальчишкой, Писахов был уже известным художником. В Архангельске дядю Стёпу знали решительно все. Коротенькая подвижная фигура его с большой головой, рыжей шевелюрой, рыжей бородкой, в надвинутой на уши старенькой шляпёнке с опущенными вниз полями знакома была всякому архангелогородцу. Он был живой исторической достопримечательностью Архангельска. Недаром же и сам он говаривал с гордостью, хотя и облечённой в шутейную форму: «Приезжие в Архангельск осматривают сперва город, потом меня».

Но надо сказать, что хотя все в городе знали Степана Григорьевича, однако далеко не все любили его. Он никогда не был гладеньким и обтекаемым. Его острое словцо, его пронзительные глазки и усмешливая улыбка могли и отпугнуть человека, особенно если этот человек был, что называется, «солидный». Впрочем, истины ради, следует отметить, что с начальством всех времён и всех рангов хитроумный остряк умел ладить.

Кстати, несколько слов об архангельском начальстве дореволюционных лет. Архангельск был городом особым, в котором и начальство случалось какое-то особое. Некоторые архангельские губернаторы увлекались краеведением, интересовались природой Севера, его этнографическими особенностями, промыслами, ремёслами, характерными для края, путешествовали по губернии. Губернатор Сосновский в 1909 году отправил Русанова на Новую Землю с экспедицией. Энгельгардт после поездки по Северу написал книгу «Северный край».

Один из губернаторов Архангельска середины девятнадцатого века, приходившийся дедом Льву Толстому, уйдя после губернаторства в отставку, дал даже одной из своих деревень название - Грумант. Так в те времена звали архипелаг Шпицберген, часть которого подлежала попечению архангельского губернатора, поскольку там жили русские колонисты и промышленники.

Степан Григорьевич Писахов всегда с неослабевающим интересом относился к изучению северных земель и морей. Он пользовался всяким удобным случаем, чтобы попасть на Крайний Север. В 1907 и 1909 годах он побывал на Новой Земле с экспедициями Русанова, в 1914 году выходил с экспедицией на поиски Седова, Брусилова и Русанова.

В 1924 году сестра моя Серафимиа побывала на Новой Земле с экспедицией на парусно-моторном судне «Сосновец», которое вёл прославленный впоследствии капитан Владимир Воронин. Позже сестра писала мне: «С нами был и художник Писахов».

Из своих многочисленных поездок по Северу Степан Григорьевич вывез массу этюдов и картин, а также незабываемо яркие впечатления.

Писахов стал писателем позже, чем живописцем, и с его картинами я познакомился еще в девятьсот десятых годах. Полотна, которые висели по стенам комнаты, в которой мы сидели со Степаном Григорьевичем в тридцать шестом году, я видел лет двадцать до того на его выставке в Архангельске. И сейчас и тогда мне больше всего нравились две картины. Одна из них называлась «Цветы на Новой Земле».

Новоземельские пейзажи Степана Писахова отличались суровой сдержанностью колорита. Ничего броского, ничего эффектно яркого. Да и что яркое может отыскаться в этом краю материкового льда полукилометровой толщины, в этой арктической пустыне? Только в короткое - меньше двух месяцев - и холодное - до двух градусов тепла - лето кое-где пробивалась чахлая травка да лишайники. И это почти всё, что красило здесь землю.

И вдруг - ярко-красная кучка нежных милых цветов в этой суровой ледяной пустыне. Откуда она? Как сюда попала? Да я попала ли? Не плод ли это фантазии художника, склонного к фантастической придумке? Я спросил об этом Степана Григорьевича, и он ответил, что такие цветы действительно растут на Новой Земле.

Да, тут придумки не было. Насколько безудержно придумчив и фантастичен был Писахов в своих сказках, в своём писательстве, настолько же сдержан и реалистичен он был в своей живописи. Странно? Вероятно. Но подобного рода странности в людях искусства, полных противоречий и свободы воображения, давно уже перестали удивлять меня.

Помнится мне и другая картина Писахова, поразившая меня. На ней изображено было низменное прибрежье. И тут же - аэроплан с кабиной, окрашенной в ярко-красный цвет.

Аэроплан в пейзаже, особенно северном, был явлением чрезвычайным и невиданным. Технику в те годы живописцы не писали. Она была антиживописна, антиприродна и ни в какие художнические, а тем более пейзажные ворота не лезла.

Вообще она была неосвоенной диковинкой и художнически ещё никак не осмысливалась. Архангельск впервые увидел аэроплан в 1912 году, когда к нам для демонстрации полётов приехал один из первых русских авиаторов Александр Васильев, за год до этого победивший всех других авиаторов в казавшемся тогда гигантском перелёте Петербург - Москва.

Для маленького провинциального Архангельска тот летний полдень, когда на плацу перед казармами Запасного архангелогородского батальона крошечный самолётик, разбежавшись по полю, вдруг взмыл в воздух, был часом великого торжества и решительного, дерзкого, невиданного движения вперёд.

Помню, с каким волнением я, четырнадцатилетний мальчонка, разинув рот, неотрывно смотрел на летящую прямо над моей головой страшную, грохочущую и в то же время игрушечно-хрупкую стрекозу, внутрь которой как-то хитро и неудобно был вдвинут крохотный и безумно смелый человечек в кожаной куртке, кожаных крагах и кожаной кепке. Это было фантастично, как фантастичен был… писаховский Сеня Малина.

Признаться, я никогда не был в полной мере уверен, что Сеня Малина в самом деле существует и что живёт он, как говорил мне и как позже писал Степан Григорьевич, в деревне Уйма под Архангельском. Я бывал в Уйме, но не встречал Сени Малины и ни слова ни от кого в деревне о нём не слыхал.

Я хотел было выложить Писахову свои сомнения на этот счёт при встрече, да неловко как-то стало сделать это. Стеснительно было в присутствии Степана Григорьевича усомниться в существовании Сени Малины, и я умолчал о своих сомнениях, оставив их при себе.

Спустя два года после моего разговора с Писаховым у него дома, Степан Григорьевич прислал мне в Ленинград первую книжку своих сказок, выпущенную Архангельским областным издательством. В ней, как бы продолжая наш разговор. Степан Григорьевич писал в конце авторского предисловия: «Несколько слов о Малине. В деревне Уйма, в восемнадцати километрах от Архангельска жил Сеня Малина. В 1928 году я был у Сени Малины. Это была наша единственная встреча».

Ага, значит, Сеня Малина был, существовал. С этой уверенностью я жил еще тридцать лет. А в 1968 году в только что вышедшем пятом томе «Краткой литературной энциклопедии», в статье «Писахов», я прочел: «Сказки Писахова, объединенные в цикл «Северный Мюнхаузен», ведутся от лица крестьянина-помора Малины, прототипом которого послужил житель деревни Уйма С.М. Кривоногов».

Вот оно как. Выходит, что Сени Малины все-таки не было. Был Семён Кривоногов, черты которого отлил Писахов в выдуманном им Сене Малине.

Ну, что ж. Можно и так. В конце цитированного мной предисловия к первой книге своих сказок Писахов фактически сам объяснил это: «Чтя память безвестных северных сказителей-фантастов - моих земляков, я свои сказки говорю от имени Малины».

Итак, Малины нет, но Малина есть, потому что в честь него сказываются сказки и Писаховым, и многими другими.

И ещё несколько слов о Малине и Писахове. Я думаю, что прототипом Сени Малины был не только С. Кривоногов, но и… С. Писахов. Душа Сени Малины жила в самом Степане Писахове, и все придумки Малины - это придумки и Писахова.

Степан Григорьевич писал как-то, что Малина рассказал ему во время их единственного свидания две сказки: «На корабле через Карпаты» и «Розка и волки». Может быть. Но ведь остальные сказки Писахова, сочинённые несомненно им самим, как две капли воды похожи на эти две сказки.

Думая об этом, я всё больше утверждался в мысли, что в сказках Степана Писахова столько же Сени Малины, сколько в сказках Сени Малины Степана Писахова. Был ли мальчик, в данном случае не столь уж важно. Гораздо важней то, что был народ-сказитель и был сказитель Степан Писахов, старавшийся следовать его путем.

Тема главы, посвящённой Степану Писахову, - это тема Писахова-Малины. Она как будто исчерпана. Но мне хочется рассказать ещё об одной встрече с Писаховым в… фондах Ленинградского музея Арктики и Антарктики. Случилось это через несколько лет после смерти Степана Григорьевича.

Я спросил хранителя фондов музея Валентину Владимировну Кондратьеву:

- Нет ли у вас каких-нибудь работ архангельского художника Писахова?

- Кое-что есть, - ответила она. - Немного, правда: две картины и несколько листов графики, - и с готовностью добавила: - Сейчас принесу.

Я ждал с нетерпением возвращения Валентины Владимировны и с ещё большим нетерпением следил за тем, как осторожно, неторопливо, бережно она вынимала картины из плотных конвертов, в которых они хранились. Наконец, хранительница сокровищ дала мне взглянуть на них, и первое, что я увидел, был… аэроплан - старый мой знакомец по Архангельску.

Надо же было так случиться, что одна из двух картин Писахова, хранившихся в фондах музея, оказалась именно той, которая для моей работы о Писахове была мне всего нужней и всего интересней. Может статься, эта картина и вообще самое интересное из наследия Писахова-живописца.

До той поры я видел эту картину дважды - пятьдесят три и тридцать три года тому назад: на выставке Писахова, если не ошибаюсь, в 1916 году и у него на квартире в Архангельске - в 1936 году. И вот теперь она снова передо мной, больше того - мы с ней наедине, и я могу глядеть на неё, сколько моей душе угодно, могу разглядывать её во всех самомалейших деталях, каждая из которых для меня - находка.

Впрочем, когда картина, высвобожденная из своих обёрток, предстала передо мной воочию, я ещё не знал, какая это интересная, какая драгоценная находка, как много она для меня открывает того, чего я прежде не знал и о чём даже не догадывался. Но обо всём этом - в следующей главе.