Война
Война
Зинаида Николаевна Гиппиус:
Война.
Трудно мне из воспоминаний об этих вихревых первых месяцах и годах выделить воспоминание о Блоке. Уж очень сложна стала жизнь. Война встряхнула русскую интеллигенцию, создала новые группировки и новые разделения.
Насколько помню – первое «свидание» наше с Блоком после начала войны – было телефонное. Не хотелось – да и нельзя было говорить по телефону о войне, и разговор скоро оборвался. Но меня удивил возбужденный голос Блока, одна его фраза: «Ведь война – это прежде всего весело!»
Зная Блока, трудно было ожидать, что он отнесется к войне отрицательно. Страшило скорее, что он увлечется войной, впадет в тот неумеренный военный жар, в который впали тогда многие из поэтов и писателей. Его «весело» уже смущало…
Однако, скажу сразу, этого с Блоком не случилось. Друга в нем непримиримые, конечно, не нашли. Ведь если на Блока наклеивать ярлык (а все ярлыки от него отставали), то все же ни с каким другим, кроме «черносотенного», к нему и подойти было нельзя. Это одно уже заставляло его «принимать» войну. Но от «упоения» войной его спасала «своя» любовь к России, даже не любовь, а какая-то жертвенная в нее влюбленность, беспредельная нежность. Рыцарское обожание… ведь она была для него, в то время, – Она, вечно облик меняющая «Прекрасная Дама»…
Анна Андреевна Ахматова:
А вот мы втроем (Блок, Гумилев и я) обедаем (5 августа 1914 года) на Царскосельском вокзале в первые дни войны (Гумилев уже в солдатской форме). Блок в это время ходит по семьям мобилизованных для оказания им помощи. Когда мы остались вдвоем, Коля сказал: «Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев».
Клара Соломоновна Арсенева (Букштейн) (1896–1972), поэт, переводчик:
В августе того же года я шла по Фонтанке в типографию, где печаталась книга, и вдруг увидела его на углу. Он стоял в черном пальто и мягкой серой шляпе. Он не знал меня в лицо. Робость овладела мною, но так хотелось поговорить с ним, что я вдруг с отчаянной решимостью подошла к нему. Поняв, кто я, он ласково улыбнулся, спросил о книге, просил прислать ее, когда выйдет. Потом сказал, что сейчас не пишет стихов, потому что – война, и писать не хочется, что нужно быть на фронте и что он собирается ехать туда. Он говорил, что это долг каждого и что в тяжелое для родины время нужно быть не только поэтом, но и гражданином.
Павел Сергеевич Сухотин (1884–1935), поэт, беллетрист:
А потом еще встреча и совсем другое: мы в ночном притоне за кособоким столиком, на скатерти которого, по выражению Щедрина, «не то ели яичницу, не то сидело малое дитяти». И перед нами чайник с «запрещенной водкой». Улицы, по которым мы шли сюда, были все в мелком дожде. Продавцы газет на Невском кричали о «фронте», о «больших потерях германцев», о «подвигах казацкого атамана». И все это газетно, неверно, преувеличенно – ради тиража. На улицах холодно, сыро и мрачно. И мы – мрачны.
– Придется мне ехать на войну, – сказал Блок.
– А нельзя ли как-нибудь… – начал я, распытывая его взглядом.
– Об этой подлости и я подумывал, да решил, что не нужно. Ведь вот вы занимаетесь какими-то колесами военного образца, так почему же и мне не надо ехать что-нибудь делать на фронте. А по-моему, писатель должен идти прямо в рядовые, не ради патриотизма, а ради самого себя.
И тут же – глоток водки из грязной чашки.
А рядом навзрыд плакал опьяневший деревенский парень. И Блок его утешал ласково и любовно, а потом, обернувшись ко мне, сказал:
– Вот видите, плачет, а приедет домой и жену станет бить.
Мы расстались. Но как-то, именно в эту встречу, Блок сказал мне:
– А кончится эта страшная кутерьма, и кончится чем-то хорошим.
Нина Николаевна Берберова (1901–1993), жена В. Ф. Ходасевича, мемуарист:
Ранней весной 1915 года в Зале Армии и Флота на Литейном состоялся вечер «Поэты – воинам». Это был вечер благотворительный, один из немногих других (как, например, «Артист – солдату»), на которые интеллигенция ходила с увлечением. ‹…›
Блок вышел на сцену прямой и серьезный. Лицо его было несколько красно, светлые глаза, густые волосы, тогда еще ореолом стоявшие вокруг лица (и светлее лица в свете электричества), были те же, что и на фотографиях. И все-таки он был другой, чем на фотографиях. Какая-то печаль, которую я увидела тогда в его облике, никогда больше не была мной увидена и никогда не была забыта. Фотографии не передали ее, не удержали ее. Что-то траурное было в его лице в тот вечер, и, может быть, теперь, после чтения его дневников, и записных книжек, и писем, можно сказать, что оно, в те годы появившись, уже не ушло никогда из его черт. Он стоял в левом углу эстрады, заложив руки в карманы (не то блузы, не то пиджака). Он читал:
Болотистым, пустынным лугом
Летим. Одни.
Вон, точно карты, полукругом
Расходятся огни.
Эта спайка слов «болотистымпустынн…» и немедленный разрез строки на «Летим. Одни» – вот творческий секрет этой строфы. Как почти всегда у Блока, строфа – единица, где живет либо аккорд, либо арпеджио, где дается неожиданность и ее объяснение (или сначала намек на разрешение, а потом – вопрос-ответ). И тут, в этих стихах, сначала брошено сравнение: огни точно карты, и сейчас же в него, как в реальность, мчатся поэт и «дитя». Был ли найден «маяк»? Нет, он не был найден, потому что в бесцельность летели не только те двое, но и весь мир, мир ночи, туманов и духов. И если «дитя» опять вернулось сюда из «Голоса из хора», то «туманы и духи» выползли из «Незнакомки», где, между прочим, намек и вопрос-ответ даны в их наиболее обнаженной силе, когда пейзаж становится портретом (очарованный берег, очи цветут, за вуалью в страусовых перьях в собственном мозгу поэта). Этот «пейзаж-портрет» делает романтизм Блока почти сюрреалистическим, приближая его к нам на сверхъестественно близкое расстояние.
Александр Александрович Блок. Из письма С. Н. Тутолминой. Петроград, 16 января 1916 г.:
Вся современная жизнь людей есть холодный ужас, несмотря на отдельные светлые точки, – ужас надолго непоправимый. Я не понимаю, как ты, например, можешь говорить, что все хорошо, когда наша родина, может быть, на краю гибели, когда социальный вопрос так обострен во всем мире, когда нет общества, государства, семьи, личности, где было бы хоть сравнительно благополучно.
Всего этого ужаса не исправить отдельным людям, как бы хороши они ни были; иногда даже эти отдельные светлые точки кажутся кощунственным диссонансом, потому что слишком черна, а в черноте своей величава, окружающая нас ночь. Эта мысль довольно хорошо выражена, между прочим, в одном рассказе Л. Андреева (не помню заглавия), где герой говорит, что стыдно быть хорошим.
Свет идет уже не от отдельных людей и не от отдельных добрых начинаний: мы вступили явственно в эпоху совсем новую, и новые людские отношения, понятия, мысли, образы пока еще в большинстве не поддаются определению.
Мария Андреевна Бекетова:
Блок заранее обеспечил себе возможность поступить вольноопределяющимся в разные полки. Всего желательнее казалось ему служить в артиллерийском дивизионе под начальством родственника М. Т. Блок (вдовы Александра Львовича).
Вильгельм Александрович Зоргенфрей:
Уже за несколько дней до призыва сверстников – ратников ополчения, родившихся в 1880 году, А. А. начал волноваться и строить планы, ничего, впрочем, не предпринимая. Со мною он делился опасениями, и я, с жестокостью и требовательностью человека, поклоняющегося, в лице Блока, воплощенному величию, предлагал ему единственное, что казалось мне его достойным: идти в строй и отнюдь не «устраиваться». Возражения А. А. были детски беспомощны и не обоснованы, как у других, принципиально… «Ведь можно заразиться, лежа вповалку, питаясь из общего котла… ведь грязь, условия ужасные… Я мог бы устроиться в ***дивизии, где у меня родственник, но… не знаю, стоит ли». Так длилось несколько дней, и настал срок решиться.
«Мне легче было бы телом своим защитить вас от пули, чем помогать вам устраиваться», – полушутя, полусерьезно говорил я А. А. «Видно, так нужно, – возражал он. – Я все-таки кровно связан с интеллигенцией, а интеллигенция всегда была „в нетях“. Уж если я не пошел в революцию, то на войну и подавно идти не стоит».
Я познакомил А. А. с инженером К‹лассеном›, видным деятелем Союза Земств и Городов по организации инженерных дружин, и в последний момент А. А., за невозможностью подыскать что-либо более подходящее, был зачислен в табельщики и направлен на фронт.
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Петроград, 7 июля 1916 г.:
Мама, пишу кратко, пока, потому что сегодня очень устал от массы сделанных дел. Сегодня я, как ты знаешь, призван. Вместе с тем я уже сегодня зачислен в организацию Земских и Городских Союзов: звание мое – «табельщик 13-й инженерно-строительной дружины», которая устраивает укрепления; обязанности – приблизительно – учет работ чернорабочих; форма – почти офицерская – с кортиком, на днях надену ее. От призыва я тем самым освобожден; буду на офицерском положении и вблизи фронта, то и другое мне пока приятно. Устроил Зоргенфрей. Начальник дружины меня знает. Сам он – архитектор… Получу бесплатный проезд во II классе. Жалованье – ок. 50 р. в месяц…
Александр Александрович Блок. Из письма матери. Порохонск, 2 августа 1916 г.:
Мама, я, вероятно, не буду писать особенно часто и буду писать понемногу. По крайней мере так мне кажется сейчас. Почвы под ногами нет никакой, большей частью очень скучно, почти ничего еще не делаю. Жить со всеми и т. д. я уже привык, так что страдаю пока только от блох и скуки. Два дня я жил в деревне (не той), теперь мы живем в большом именье и некоторые (я в том числе) – в княжеском доме. Блох, кажется, изведем. Дела у меня будут со временем другие и в другом месте. Было и жарко, но большей частью серо. К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц. Вообще я более, чем когда-нибудь, вижу, что нового в человеческих отношениях и пр. никогда ничего не бывает. Ем очень много, начинаю отсыпаться, все находят меня моложавым.
Я очень соскучился о тебе, Любе, Шахматове, квартире и т. д. Лунные ночи олеографические. Люди есть «интересные». Княжеская такса Фока и полицейская собака Фрина гуляют вместе.
В. Лех (Владимир Францевич Пржедпельский, 1892–1952), инженер-путеец, поэт и журналист, сослуживец А. А. Блока по 13-й инженерно-строительной дружине:
Княжеское жилище, называемое палаццо, – типичный старопольский помещичий дом с фронтоном, поддерживаемым белыми колоннами. Как заколдованные рыцари, стерегут его великолепные пирамидальные тополи. Но уже издали видны следы опустошения, произведенного войной.
Ведь это осень 1916 года, когда война стала повседневным явлением, и опустошительные следы ее виднелись повсюду, как знамения моровой заразы.
Поэтому окна в доме выбиты, клумбы запущены, дворня разбежалась. В сенях стоит деревенский, крепкий запах яблок. На винтовой лестнице следят за непрошеным гостем глаза рыцаря с таинственного двойного портрета: в какой-то момент рыцарь превращается в даму времен рококо.
В прежних княжеских залах царит хаос и запустение: потухшая гладь зеркал в золоченых, роскошной резьбы, рамах, немного отличающейся благородством линий мебели в стиле ампир, продырявленная историческая картина и тут же несколько походных кроватей и пожитки, принадлежащие командному составу дружины, штаб которой помещается в княжеской усадьбе.
За окнами опустошенного зала, превратившегося в подозрительную ночлежку, раскинулся густой сад. В открытую дверь балкона слышно, как гулко ударяются о землю падающие груши. Луна поднимается все выше. Вдруг в раскинутую, как сеть паука, тишину вонзается золотой стрелою протяжный, сладостный звук и струится непрерывной мелодией, наполненной рыданиями сердца, приглушенными вздохами, едва слышными стенаниями, – пока не замолкнет, поглощенный потоком лунного света и тишиной.
– Кто же это играет? – спрашиваю старого слугу, одного из тех добрых духов усадьбы, которые не оставили ее в тяжелые минуты.
– Неизвестно. Каждый вечер играет в это время. Но кто – неизвестно, – отвечает он таким тоном, как будто в этих звуках, идущих неизвестно откуда, был скрыт намек на какую-то местную тайну.
Осматривая зал, нахожу на дверях листок с фамилиями его теперешних обитателей.
Среди других фамилий вижу – Александр Блок.
Александр Александрович Блок. Из письма Л. Д. Блок. Порохонск, 4 августа 1916 г.:
Люба, один из моих товарищей едет в Петерб‹ург› и потому я могу написать тебе всякие нецензурные подробности. Мы живем в имении князя Друцкого-Любецкого «Парохонск», верст в 12 от позиций. Я живу в главном доме, сплю, ем, скучаю и ничего не делаю. В 3-х верстах – станция Парохонск на реке Бобрике (как и мы). Это – последняя станция, куда доходят этапные поезда (из Лунинца), дальше идут уже только воинские, часто слышна канонада (глухая), в ясную погоду утром и вечером посещает нас аэроплан, бросающий бомбы гл‹авным› обр‹азом› на мост у Парохонска и в ст‹анцию› Лунинец, где 90 путей. В мост ни разу не попал. В доме и флигелях стекла выбиты, одна бомба упала в палисадник месяца 3 назад. При мне бомб у нас еще не бросали. На горизонте видна иногда дозорная колбаса (привязанный шар), ночью – ракеты и прожекторы. Болот много, но мы сравнительно высоко. Тишина глубокая, несмотря на наших рабочих, которых еще мало. Единственный передовой отряд (их должно быть 4) работает в Чернове (верст 30 от нас наискосок – все это есть на штабной трехверстке, если не продадут, достань у кого-ниб‹удь› по протекции) – близко от позиций (верст 5–6). До с‹их› п‹ор› неизвестно, попаду ли я в передовой отряд. Табельное дело очень просто, но не комфортабельно (как жизнь здесь). Рабочие неизв‹естно› когда будут. Пока хозяйство анекдотическое. Строят телефоны и ватерклозеты. Ем много и, кроме казенного, еще пью молоко, иногда грызу шоколад, угощают конфетами и т. д. В деревне «Камень», куда я приехал на мешках с мукой по узкоколейке из Ловги (169 верст), я прожил всего два дня, здесь отсыпаюсь. Приехала вчера начальникова жена. Начальник милый, совершенно безвольный, помощник его – инженер, поляк, светский, не милый, но тоже безвольный. Пока что – я «помощник коменданта». Такой должности нет, потому я, погуляв и изредка расквартировав вновь прибывших, пью чай и болтаю в той или другой конторе. Именье большое и запущенное; обед в 1 час, ужин в 7 (или все опаздывает), встаю в 7, в 8-м (вначале в 6). Живу в одной комнате с Егоровым, Влад‹имиром› Ник‹олаевичем› (сын профессора – техник), паном Протассовичем (тоже техник) и студентом Книлгаузеном (теперь заведует обозом). Рядом живет Идельсон (присяжный поверенный), товарищ Фероля по гимназии и Пяста впоследствии и мн. др. – кто с текущих счетов, кто студент, всякие. Все это интересно маме, а мне – не очень. Говорят, мы здесь надолго.
7 августа.
Три последних дня я провел веселее. 4-го мы с таким же свободным от занятий табельщиком Зайцевым решили ехать на позиции, выпросили лошадей, сделали круг верст двадцать. До позиций не доехали, было жарко, но видели настоящие окопы и проволоку, ездили по болоту и по полотну железной) д‹ороги› и т. д. 5-го я был командирован с начальником обоза (студентом) покупать бензин. Поехали на грузовом автомобиле, вернулись только вчера (без бензина, но с разными мелкими покупками), сделали верст восемьдесят. Шина лопнула, застревали в болотах и песках, ломали мосты, чтобы проехать, ночевали в Лунипце в офицерской гостинице (бесплатно). Я загорел отчаянно, на солнце было градусов 35. Шатались безуспешно по интендантск‹им› складам ‹…› лавкам и путям железной д‹ороги›. Вечером и на след‹ующее› утро обстреливали там аэропланы – очень красивые разрывы шрапнели вокруг аэроплана. Оба раза его прогнали, и бомб он не сбросил.
В. Лех (Владимир Францевич Пржедпельский):
Блока уже не было в штабе в Порохонске.
Когда по убийственной дороге через предательские болота я добрался ночью в деревню Колбы, – в низкой полесской хате при скудном свете керосиновой лампы была произнесена фамилия: Блок.
Был в военной форме дружины. Ничего, что могло бы отличать поэта. Волосы подстрижены, застегнут до последней пуговицы, молчаливый, с как бы окаменевшим лицом. Странные зеленоватые глаза, по-детски светлые, пушистые ресницы и сильная, широкоплечая, мужественная фигура. Трудно, однако, было бы найти более совершенный тип поэта, лицо, более отвечающее внутреннему содержанию личности. Печатью Аполлона отмечены черты его продолговатого лица.
Две высокие стрельчатые линии, поднимающиеся над бровями, являются выражением далеких, почти неземных мыслей.
Внутренняя жизнь горит только в глазах. Узкие, сжатые губы. Говорит «телеграфично», когда вспоминаю о княжеской усадьбе:
– Падающие груши… И свирель… И этот странный портрет…
С этого позднего вечера в заброшенном полесском селе один за другим потянулись дни, однообразные и необычные, потому что отмеченные войной.
Как большие жуки, жужжат русские и немецкие аэропланы, а вокруг них клубятся белые облачка разрывающихся снарядов. По дорогам шныряют патрули, проходят воинские части. По ночам кровенеют зарева пожаров, на рассвете над дымкой тумана, стелющегося над болотами, как видение сказочного града, возносится силуэт Пинска. Безлюдная местность превратилась сейчас в сплошное царство размокших болот, и война барахтается в болоте, как кошмарное чудовище. Но, несмотря на все, осень так прекрасна, как только она может быть на Полесье, и каждое утро звенит, как золотой червонец.
Мы строим окопы, блиндажи – всю сложную систему большой оборонительной позиции. На работу выезжаем по нескольку человек, верхом. Блок ездит великолепно. В лесах, на краю болот, встречаем сотни оборванных, босых, продрогших от холода и сырости сартов и финнов, роющих, как кроты, новые линии окопов.
В это время в далекой северной столице есть женщина в золотистой короне волос, великая артистка с пламенным голосом, несравненная Кармен, вознесенная магией поэта выше всех женщин. В это время в Москве Станиславский думает о постановке поэмы Блока «Роза и Крест».
Поэт об этом почти не вспоминает. В молчании переживает безумство человечества, влекущее за собой всех. Иногда где-то пропадает. Пишет ли? Вероятно, в одиночестве ищет душевного равновесия.
– Середина жизни самая трудная, – говорит он со вздохом.
О поэзии нет и речи. Только один раз Блок сдается на уговоры прочесть стихи. В полесской хате звучат вдохновенные слова, произносимые неровным, глухим голосом.
Александр Александрович Блок. Из письма матери. 21–28 августа, 4 сентября 1916 г.:
Мама, сегодня я получил первые письма – от тебя, от Любы и от Кузьминой-Караваевой. Твое письмо очень расстроенное. Мне захотелось домой. Вообще же я мало думаю, устаю за день, работаю довольно много. Через день во всякую погоду выезжаю верхом на работы – в окопы в поле и на рубку кольев в лес. Возвращаюсь только к 1 часу, к обеду. Потом кое-что пишу в конторе, к вечеру собираются разные сведения, ловятся сбежавшие рабочие, опрашиваются десятники и пр.
Сегодня воскресенье, дела, в сущности, нет, поэтому день проходит тихо. Я проснулся в 7-м часу, так как рядом уже копошился начальник отряда. Он – одинокий человек моих лет, семья и имущество остались в Вильне. Он страшно нервный, довольно суетливый, скучает и ищет все время дела, а когда дела нет, старается придумать. Проснувшись, я стал вместе с ним ругать «дачников» (так он называет наш «штаб»), который не присылает нам вовремя мяса, хлеба и т. д. Это его любимая тема. Потом умылись на крылечке, потом пошли в обоз, разбудив заведующего обозом (ему лет 14 по наружности и по развитию, и разбудить его трудно, между тем он должен вставать раньше всех, чтобы распределять подводы). Потом пришли и пили чай, потом я удрал с письмами, потом сидели в конторе и составляли табель. После обеда легли спать, но начальник пришел и стал опять ругать штаб и говорить о политике. Ему, бедному, страшно скучно. Я опять удрал. Заведующий хозяйством сегодня ночью застревал в болоте, потому крепко спит; Идельсон собирается в отпуск, Егоров – в штабе; начальник живет один на фольварке и хочет переманить кого-нибудь из нас к себе, но мы все упираемся, потому что устроились очень уютно. В избе три комнаты, блохи выведены. В одной спят Попов, Идельсон и Глинка, в другой – Игнатов, Егоров и я, в третьей (кухне) – хозяин или хозяйка и котенок, на чердаке – две миловидные девицы (загнаны нами на чердак), на дворе – стадо гусей, огромная свинья и поросенок. Днем приходит повар и мальчишка Эдуард, повар готовит очень вкусно и довольно разнообразно, обедаем все вместе. Последнее лицо – техник, который скоро уйдет. В сущности, он страшно вредное животное, но для нас большей частью элемент увеселительный, а мне в нем даже многое нравится (мы с ним, между прочим, устраивали скачки на лошадях, он чувствует природу, хотя глуп и очень циничен). Интересы наши – кушательные и лошадиные (кроме деловых), и живем мы все очень дружно. Я надеюсь, что тебя застанет в Петербурге десятник Ащеулов, уморительный старик, хотя он может и приврать. Иногда встречаемся мы тут с офицерами и саперами, иногда – со служащими в других отрядах. По обыкновению – возникают разные «трения». Полдеревни заселено нашими 300-ми рабочими – туркестанцы, уфимцы, рязанцы, сахалинцы с каторги, москвичи (всех хуже и всех нахальнее), петербургские, русины. С утра выясняется, сколько куда пошло, кто просится к доктору, кому что выдать из кладовой, кто в бегах. Утром выезжаешь верст за пять, по дороге происходит кавалерийское ученье – два эскадрона рубят кусты, скачут через препятствия и пр. Раз прошла артиллерия. Аэроплан кружится иногда над полем, желтеет, вокруг него – шрапнельные дымки, очень красиво. За лесом пулеметы щелкают. По всем дорогам ездят дозоры, вестовые, патрули, во всех деревнях и фольварках стоят войска. С поля виднеется Пинск, вроде града Китежа, – приподнятый над туманом – белый собор, красный костел, а посередине – поменьше – семинария. Один день – жара, так что не просыхаешь ни на минуту, особенно верхом. Другой день – сильная гроза, потом холодно, потом моросит. Очень крупные звезды. Большая Медведица довольно низко над горизонтом, направо – Юпитер. Описать все это – выходит похоже на любую газетную корреспонденцию, так что, в сущности, нельзя описать, в чем дело. На реке рядом работает землечерпалка, наш штаб хочет заводить катер для доставки нам припасов в распутицу. Телефон обыкновенно испорчен (вероятно, мальчишки на нем качаются). Начальник страшно ругается и очень много говорит о коменданте, расстрелах, повешенье, каторге, порке и пр. К счастью (а иногда, может быть, и напрасно), не исполняет.
К вечеру, когда начинается разговор о том, сколько кто выбросил кубов, сколько вырыто ячеек и траверсов, отчего саперы замедляют с трассировкой и пр., все уже очень хотят спать, даже и начальник иногда; вообще же он может в любую минуту ночи писать пропуск или ругать дачников. Комитеты, поставляющие нам рабочих, насылают сифилитиков, безруких, больных, так что иногда приходится немедленно отсылать их обратно.
28 августа.
Сегодня опять воскресенье, время прошло довольно незаметно, за это время произошло много домашних событий (не настоящих). Рабочих прибавилось, пришла большая партия сартов, армян и татар, в пестрых костюмах; они живут отдельно, у них своя кухня, и они во всем резко отличаются от русских – не в пользу последних (стройные, чистые, спокойные, красивые, великолепно работают). Сегодня пришла опять большая партия, к сожалению, из Москвы. Теперь у нас уже больше 400 человек.
Я ездил с визитом к военным (саперам) с начальником отряда, приезжал начальник дружины с женой, было много лошадиных, аэропланных, телефонных, кухонных и окопных интересов. На работах мы с Глинкой каждый день проводим все утро. Мы строим очень длинную позицию, в несколько верст длины, несколько линий, одновременно роем новые окопы, чиним старые, заколачиваем колья, натягиваем проволоку, расчищаем обстрел, ведем ходы сообщения – в поле, в лесу, на болоте, на вырубках, вдоль деревень. Вероятно, будем и обшивать деревом, и пр. Впереди висит наблюдатель, иногда с работ видны далеко впереди разрывы снарядов, аэропланы обстреливаются тщетно, как почти всегда. Движения вообще почти нет. Мы живем дружно, очень много хохочем. Сегодня я большей частью сплю, потому что ложусь в 12, а встаю в 6 часов всю неделю. Стоит бабье лето, прохладные безоблачные дни, паутина, желтого еще почти нет. Ближайшие леса почти все из черной ольхи, почва – песок и торф. ‹…›
Понемногу у нас становится много общего; конфеты и папиросы, которые мы покупаем в лавках в более или менее далеких деревнях, сапожные щетки и ваксы; иногда – кровати, мыло. Я ко всему этому привык, и мне это даже нравится, я могу заснуть, когда рядом разговаривают громко пять человек, могу не умываться, долго быть без чая, скакать утром в карьер, писать пропуски рабочим, едва встав с кровати. Походная кровать очень удобная вещь. ‹…›
4 сентября.
Опять воскресенье, все уехали, единственный день, когда я могу сколько-нибудь отвлечься от отряда и написать письмо. Тебе его передаст на днях Конст. Алексеев. Глинка, очень милый, смелый и честный мальчик (табельщик), потомок композитора. Положение усложняется – все мы начинаем скверно относиться к начальнику. Глинка, я думаю, расскажет что-нибудь об этом, я не хочу писать, и так целые дни об этом разговариваем.
Если хочешь, пришли чего-нибудь вкусного вместе с Любой – немного, чтобы Глинке было не тяжело везти – для всех нас.
Как твое здоровье, я часто думаю о нем. У меня давно нет известий, мы живем в глуши. Позиция, которую мы роем и обшиваем, интересная, многоверстная, рабочих уже 500 с лишком. Детям после войны будет интересно играть в пулеметных гнездах
Прилагаю письма к Любе и к Любови Александровне.
Я озверел, полдня с лошадью по лесам, полям и болотам разъезжаю, почти неумытый; потом – выпиваем самовары чаю, ругаем начальство, дремлем или засыпаем, строчим в конторе, иногда на завалинке сидим и смотрим на свиней и гусей. Во всем этом много хорошего, но, когда это прекратится, все покажется сном. Со вчерашнего дня в нашем распоряжении 5 казаков (для порядку). Видимся с саперами, иногда приезжают из штаба. Сегодня к вечеру я жду с нетерпением Егорова и Идельсона, они поехали в штаб и, я надеюсь, подложат свинью технику Брицу, о котором тоже может рассказать Глинка.
Я подумываю об отпуске, по весьма неопределенно, не думаю, чтобы это случилось скоро.
В. Лех (Владимир Францевич Пржедпельский):
Общество наше довольно странное: рядом с поэтом Блоком – молодой, симпатичный еврей-астроном, талантливый архитектор, потомок композитора Глинки и обозник – рубаха-парень с настоящей лошадиной Душой.
Мы вместе едим и спим, по вечерам выпиваем несметное количество чая и потчуем друг друга шоколадом.
Начальствуют над нами два инженера-поляка, самоотверженно выполняющие свои технические работы, не видящие ничего, кроме позиционных сооружений.
Они не видят нищеты рабочих, ютящихся в соседнем селе, поставленных почти на положение рабов «общественной» организации дружины.
Нескольких интеллигентов, которые входят в состав отряда, начальство считает «дачниками» и досаждает им, как может.
В связи с этим жизнь становится тихим адом.
И отряд распадается. Блок возвращается в штаб дружины в Парохонск.
В это время в усадьбе уже наладилась светская жизнь. Старый князь чудаковат. Своей маленькой коренастой фигурой он напоминает паука. Носит седые бакенбарды. Бесшумно проходит по дому, внезапно появляется на пороге комнаты, на повороте лестницы и исчезает. Тем, которые заслужили его доверие, показывает грамоты, рескрипты, подписанные польскими королями, Петром Первым, Екатериной Второй, и по секрету сообщает, что ему известна безошибочная система игры в рулетку. Поэтому он с нетерпением ожидает конца войны, чтобы разбить банк в Монте-Карло.
А княгиня, тридцатилетняя золотоволосая женщина, даже во время войны не представляет себе жизни без развлечений и общества. Поэтому она устраивает вечеринки, на которых Блок – почетный гость.
К сожалению, поэт не оправдывает возлагаемых на него надежд. Он с аппетитом пьет ароматный китайский чай и кушает какие-то затейливые пирожные, но когда княгиня обращается к нему с просьбой «написать ей что-нибудь», говорит с детской искренностью:
– Скорее Фрика напишет стихи, чем я.
Фрика – любимая собака княгини.
На службе Блок – образцовый чиновник. Он может теперь влиять на улучшение быта рабочих и делает это с усердием. Неслыханно аккуратен и систематичен. Когда это вызывает удивление, говорит:
– Поэт не должен терять носовых платков.
Алексей Николаевич Толстой:
В январе 1917 года морозным утром я, прикомандированный Земгором к генералу М., объезжавшему с ревизией места работ Западного фронта, вылез из вагона на маленькой станции, в лесах и снегах, и пошел к городку фанерных бараков, где было управление дружины. Мне было поручено взять сведения о работавших в дружине башкирах. Меня провели в жарко натопленный домик, где стучали дактилографисты, и побежали за заведующим. Через несколько минут, запыхавшись, вошел заведующий, худой, красивый человек, с румяным от мороза лицом, с заиндевевшими ресницами. Все, что угодно, но я никак не мог ожидать, что этот заведующий окопными работами – Александр Блок. Он весело поздоровался и сейчас же раскрыл конторские книги. Когда сведения были отосланы генералу, мы пошли гулять. Блок рассказывал мне о том, как здесь славно жить, как он из десятников дослужился до заведующего, сколько времени в сутки он проводит верхом на лошади; говорили о войне, о прекрасной зиме…
Когда я спросил – пишет ли он что-нибудь, он ответил равнодушно: «Нет, ничего не делаю». В сумерки мы пошли ужинать в старый, мрачный помещичий дом, где квартировал Блок. В длинном коридоре мы встретили хозяйку, увядшую женщину, – она посмотрела на Блока мрачным глубоким взором и гордо кивнула, проходя. Зажигая у себя лампу, Блок мне сказал: «По-моему, в этом доме будет преступление».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.