Глава девятнадцатая Шлезвиг-Гольштейн

Глава девятнадцатая

Шлезвиг-Гольштейн

I

Моим преемником в Париже был назначен граф Роберт фон дер Гольц, последовательно занимавший с 1855 г. посты посланника в Афинах, Константинополе и Петербурге. Я ожидал, что служба дисциплинирует его, что, перейдя от литературной деятельности к служебной, он станет практичнее, трезвее, что, наконец, назначение на самый важный в то время прусский дипломатический пост удовлетворит его честолюбие; но мои ожидания оправдались не сразу и не вполне. В конце 1863 г. я счел себя вынужденным объясниться с ним путем обмена письмами, которые, к сожалению, не вполне уцелели; у меня сохранился лишь отрывок его письма от 22 декабря, послужившего непосредственным поводом к этой переписке, в копии же моего ответа не хватает начала. Но даже и в таком виде этот ответ сохранил свою ценность как иллюстрация тогдашней обстановки и обусловленного ею развития событий.

«Берлин, 24 декабря 1863 г.

…Что касается датского вопроса, то недопустимо, чтобы у короля было два министра иностранных дел, т. е. чтобы человек, стоящий на важнейшем посту, в злободневном вопросе решающего значения защищал непосредственно перед королем политику, противоречащую политике министра. Нельзя еще более усиливать и без того чрезмерное трение нашей государственной машины. Я готов терпеть всякое возражение, если оно исходит из такого компетентного источника, каким являетесь вы; но официально я ни с кем не могу разделить обязанности королевского советника в этом вопросе, и если бы его величество предложил мне нечто подобное, мне пришлось бы выйти в отставку. Я сказал это королю при чтении одного из ваших последних донесений: его величество нашел мою точку зрения естественной; и я не могу ее не придерживаться. Никто не ожидает от вас таких донесений, которые были бы только отражением взглядов министра; но ваши – это уже не донесения в обычном смысле слова; они носят характер министерских докладов; в них вы рекомендуете королю политику, противоположную той, какая принята им самим в совете со всем министерством и которой он следует вот уже месяц. Резкая, чтобы не сказать враждебная, критика этого решения является уже не донесением посланника, а как бы новой министерской программой. Столь противоположные взгляды, не принося никакой пользы, могут, во всяком случае, принести вред, ибо они могут вызвать сомнения и нерешительность, а по моему мнению, любая политика лучше политики колебаний.

Я целиком возвращаю вам обвинение в том, что «весьма простая сама по себе проблема прусской политики» затемняется датским делом и туманными представлениями о нем. Вопрос сводится к тому, являемся ли мы великой державой или одним из союзных германских государств, и надлежит ли нам, в качестве первой, подчиняться самому монарху или же нами будут управлять профессора, окружные судьи и провинциальные болтуны, как это, конечно, допустимо во втором случае. Погоня за призраком популярности «в Германии», которой мы занимаемся с сороковых годов, стоила нам нашего положения в Германии и в Европе. Нам не удастся восстановить его, если мы отдадимся на волю течения, надеясь в то же время управлять им; мы вернее достигнем цели, твердо став на собственные ноги и будучи прежде всего великой державой, а потом уже союзным государством. Австрия во вред нам всегда считала это правильным для себя и не откажется ради разыгрываемой ею комедии симпатий к Германии от своих союзов с прочими европейскими державами, если она вообще состоит с кем-либо в союзных отношениях. Если мы зайдем, по ее понятиям, слишком далеко, то она еще некоторое время будет делать вид, что продолжает идти вместе с нами, или будет, по крайней мере, заявлять об этом, но 20 процентов немцев в составе ее населения не могут в конечном счете заставить Австрию идти с нами вопреки ее собственным интересам. Она покинет нас при первом удобном случае и сумеет обеспечить своему [политическому] направлению надлежащее положение в Европе, как только мы свернем с этого пути. Политика Шмерлинга, подобие которой кажется вам идеалом для Пруссии, потерпела фиаско. Наша политика, против которой вы так горячо восставали весной, вполне оправдала себя в польском вопросе, тогда как политика Шмерлинга принесла Австрии горькие плоды. Разве не величайшая наша победа, что Австрия, два месяца спустя после предпринятой ею попытки реформы, радуется, когда об этом не вспоминают, что она шлет своим бывшим друзьям ноты, идентичные нашим, и вместе с нами грозно предупреждает свое любимое детище, большинство Союзного сейма, что она не потерпит засилья этого большинства? Мы добились нынешним летом уничтожения брегенцской коалиции, к чему тщетно стремились 12 лет. Австрия приняла нашу программу, над которой открыто издевалась в октябре прошлого года; вместо Вюрцбурга, она добивается союза с Пруссией, принимает нашу помощь, и если мы отвернемся от нее в настоящую минуту, то свергнем министерство. До сих пор еще не было случая, чтобы венской политикой до такой степени руководили en gros et en detail [в общем и в частностях] из Берлина. Кроме того, у нас заискивает Франция; Флери предлагает больше того, на что может [пойти] король; в Лондоне и в Петербурге наш голос имеет такой вес, какого он не имел за все последние 20 лет; и все это через восемь месяцев после того, как вы предсказывали крайне опасную для нас изолированность в результате нашей польской политики. Если мы повернемся теперь спиной к великим державам и бросимся в объятия политики мелких государств, запутавшихся в сетях демократии ферейнов, то мы поставим этим монархию в самое жалкое положение и внутри и за пределами страны. Не мы, а нами руководили бы тогда; нам пришлось бы опираться на такие элементы, которыми мы не в состоянии овладеть и которые неизбежно враждебны нам; тем не менее мы должны были бы отдать себя на их гнев и милость. Вы полагаете, что в «германском общественном мнении», в палатах, газетах и т. п. заключено нечто такое, что может поддержать нас и помочь нам в нашей политике, направленной на достижение единства и гегемонии. Я считаю это коренным заблуждением, продуктом фантазии. Мы укрепимся не на основе политики, опирающейся на палаты и прессу, а на основе великодержавной политики вооруженной руки, мы не располагаем излишком сил, чтобы растранжиривать их в ложном направлении на пустые фразы и Августенбурга. Вы преувеличиваете значение датского вопроса; вас ослепляет то, что этот вопрос стал общим боевым кличем демократии, которая руководит прессой и ферейнами и раздувает этот сам по себе не столь уж важный вопрос. Год тому назад кричали о двухгодичном сроке службы, восемь месяцев тому назад – о Польше, теперь – о Шлезвиг-Гольштейне. Припомните, как вы сами оценивали положение Европы летом. Вы боялись всевозможных опасностей для нас, вы не скрывали в Киссингене вашего мнения о несостоятельности нашей политики; разве со смертью датского короля все эти опасности внезапно исчезли и разве бок о бок с Пфордтеном, Кобургом и Августенбургом, опираясь на болтунов и аферистов из прогрессистской партии, мы внезапно оказались бы теперь достаточно сильными, чтобы бросить вызов всем четырем великим державам? Или эти державы стали вдруг так добродушны и бессильны, что мы, не опасаясь их, можем смело пойти на любые осложнения?

Вы указываете, что если бы мы могли осуществить программу Гагерна без имперской конституции, то это было бы «изумительной» политикой. Я не вижу, как могли бы мы этого добиться, если бы нам пришлось побеждать Европу в союзе с вюрцбуржцами, находясь в зависимости от их поддержки. Одно из двух: либо другие правительства честно пришли бы нам на помощь, и борьба привела бы к тому, что в Германии прибавился бы еще один великий герцог, еще один вюрцбуржец, который, заботясь о своем вновь обретенном суверенитете, голосовал бы в Союзном сейме против Пруссии; либо же нам пришлось бы – и это более вероятно – вырвать почву из-под ног у наших союзников посредством имперской конституции и при этом рассчитывать все же на их верность. Если бы это не удалось, как приходится предполагать, мы оскандалились бы; если бы это удалось, мы достигли бы единства с имперской конституцией.

Вы говорите о государственном комплексе с 70-ю миллионами населения и миллионом солдат, о том, что, сплотившись, он должен противостоять Европе; следовательно, вы допускаете, что Австрия будет душой и телом предана политике, которая доставит гегемонию Пруссии; и все же вы ни в малой степени не доверяете государству, которое включает в себя 35 из этих 70 миллионов. Я также не доверяю ему; но я нахожу целесообразным, чтобы Австрия была в данное время заодно с нами; настанет ли когда-нибудь час разлуки и кто ее вызовет, – покажет будущее. Вы спрашиваете: когда же, наконец, нам придется воевать, на что нам реорганизация армии? А из ваших собственных донесений видно, насколько нужно Франции, чтобы весной была война, видна также возможность революции в Галиции. Россия держит наготове на 200 тысяч человек больше, чем ей нужно в Польше; между тем, у нее нет денег для необоснованных вооружений; следовательно, она ожидает, по всей вероятности, войны; я ожидаю войны в сочетании с революцией. Вы говорите, далее, что нам вовсе не угрожает война; я никак не могу согласовать это с вашими собственными донесениями за последние три месяца. При этом я вовсе не боюсь войны – как раз напротив; и в то же время я отношусь равнодушно к революционерам или консерваторам, вообще ко всякой фразе. Очень скоро вы, быть может, убедитесь, что война входит и в мою программу; но ваш путь, который ведет к ней, я считаю неправильным с государственной точки зрения. Если вы оказываетесь при этом заодно с Пфордтеном, Бейстом, Дальвигом и прочими нашими противниками разных наименований, то это показывает, что политика, которую вы защищаете, не революционная и не консервативная, а просто неправильная для Пруссии политика. Если энтузиазм пивных импонирует Лондону и Парижу, то это меня радует, это льет воду на нашу мельницу, но это еще не значит, что он импонирует и мне: он не даст нам в борьбе ни одного выстрела и мало денег. Вы называете лондонский договор революционным; трактаты, заключенные в Вене, были в десять раз революционнее и в десять раз несправедливее по отношению ко многим князьям, сословиям и государствам; европейское право создается именно европейскими трактатами. Однако если бы мы захотели приложить к ним мерку нравственности и справедливости, то пришлось бы пожалуй все их уничтожить.

Если бы вы были здесь, на моем месте, то я уверен, вы скоро убедились бы в невозможности той политики, которую рекомендуете мне, считая ее столь исключительно «патриотичной», что отказываетесь ради нее от дружбы. Я могу только сказать на это: la critique est aisee [критиковать легко]. Нетрудно, угождая толпе, порицать правительство, в особенности, когда этому правительству пришлось разворошить кое-какие осиные гнезда; если успех докажет, что правительство действовало правильно, порицание прекратится, если же оно потерпит фиаско в том, что вообще не подвластно человеческому разуму и воле, то можно будет приписывать себе славу своевременного предупреждения о том, что правительство находится на ложном пути. Я очень ценю ваши политические способности, но и себя я не считаю дураком; я готов услышать от вас, что это самообольщение. Может быть, вы будете лучшего мнения о моем патриотизме и моем уме, если я скажу вам, что уже две недели действую в духе предложений, высказанных вами в вашем донесении № —; с некоторым трудом я побудил Австрию созвать гольштейнские сословия, если мы проведем это во Франкфурте; прежде всего нам необходимо проникнуть в страну. Вопрос о порядке престолонаследия будет обсуждаться в Союзном сейме с нашего согласия, хотя, считаясь с Англией, мы не голосуем за это. Я оставил Зидова без инструкций, он не создан для выполнения щекотливых инструкций.

Быть может, последуют еще и другие фазы, не столь уже чуждые вашей программе; но могу ли я решиться свободно высказывать вам мои сокровенные мысли, после того как вы объявили мне войну на политическом поприще и довольно откровенно высказываете намерение бороться с нынешним министерством и его политикой и хотите, таким образом, устранить его? Я сужу при этом лишь на основании содержания ваших собственных писем ко мне, не обращая внимания на сплетни и на все то, что мне передают по поводу ваших словесных и письменных заявлений на мой счет. И все же, дабы не пострадали государственные интересы, я, как министр, обязан быть безусловно и до конца откровенным в моей политике с нашим послом в Париже. Неизбежные в моем положении трения с министрами и советниками короля, с двором, тайными влияниями, палатами, прессой, иностранными дворами не должны осложняться тем, чтобы дисциплина в моем ведомстве уступала место соперничеству между министром и посланником и чтобы мне приходилось восстанавливать необходимое единство дипломатической службы, идя на дискуссию в переписке. Я редко имею возможность писать так много, как сегодня, в Сочельник, когда все чиновники отпущены, и никому, кроме вас, я не написал бы и вчетверо меньшего письма. Я делаю это потому, что не решаюсь писать вам официально и через канцелярию в том высокомерном тоне, в каком написаны ваши донесения. Я не надеюсь убедить вас, но полагаюсь на вашу собственную служебную опытность и на ваше беспристрастие, и думаю, вы согласитесь со мною, что одновременно можно вести только одну политику, и это должна быть та политика, относительно которой достигнуто единодушие между министерством и королем. Если вы хотите изменить ее и вместе с тем свергнуть министерство, то вам следует действовать здесь, в палате и прессе, во главе оппозиции, с теперешним же вашим постом это несовместимо; тогда и мне придется держаться вашего же принципа, что в борьбе между патриотизмом и дружбой решает патриотизм. Но могу вас уверить: мой патриотизм – такое крепкое и чистое чувство, что дружба, даже если она стушевывается рядом с ним, может быть все же очень сердечной».

II

Из всех возможных вариантов урегулирования датского вопроса, которые сулили герцогствам некоторое облегчение по сравнению с наличными условиями, я считал наилучшим присоединение герцогств к Пруссии, что и высказал однажды в совете тотчас после кончины Фридриха VII. Я напомнил королю, что все его ближайшие предки, не исключая даже брата, добивались того или иного приращения владений государства: Фридрих-Вильгельм IV присоединил Гогенцоллерн и область Яде; Фридрих-Вильгельм III – Рейнскую провинцию; Фридрих-Вильгельм II – Польшу; Фридрих II – Силезию; Фридрих-Вильгельм I – Переднюю Померанию (Altvorpommern), великий курфюрст – Восточную Померанию (Hinterpommern), Магдебург, Минден и т. д. Я советовал ему идти по их стопам. Мое заявление не было внесено в протокол. Когда я осведомился о причине этого у тайного советника Костенобля, которому было поручено составление протоколов, он сказал, что, как предполагал король, мне будет приятнее, если мои слова не будут включены в протокол. Его величество, кажется, думал что я сказал это после возлияний Бахусу за завтраком, и что я буду рад, если об этом не будет больше речи. Я настоял, однако, на включении, что и было исполнено. Слушая мою речь, кронпринц воздел руки к небу, как бы сомневаясь, в здравом ли я уме; мои коллеги хранили молчание.

Если бы оказалось невозможным достигнуть максимума, то мы могли бы, несмотря на все акты отречения Августенбургов, пойти на возведение этой династии на престол и на создание нового второстепенного государства при условии обеспечения прусских и немецко-национальных интересов, в основном – в соответствии с позднейшими февральскими условиями, военной конвенцией, Килем в качестве союзной гавани и каналом между Северным и Балтийским морями.

Если бы тогдашняя европейская ситуация и воля короля сделали и это недостижимым без того, чтобы Пруссия не оказалась изолированной от всех великих держав, включая Австрию, тогда встал бы вопрос, каким путем – в форме ли персональной унии или как-либо иначе – можно было бы достигнуть временного решения, которое должно было все же несколько улучшить положение герцогств. С самого начала я неуклонно имел в виду аннексию, не теряя из виду и других возможностей. Я считал себя обязанным, во что бы то ни стало, не допустить создания такой ситуации, которую наши противники выдвигали в качестве программы перед общественным мнением: борьба и война Пруссии за создание нового великого герцогства, проводимая во главе газет, ферейнов, добровольческих отрядов и союзных государств, кроме Австрии, без всякой уверенности, что союзные правительства, невзирая на опасности, пойдут по этому пути до конца. К тому же развивавшееся в этом направлении общественное мнение, да и президент Людвиг фон Герлах питали ребяческую веру в помощь, которую Англия окажет изолированной Пруссии. Гораздо скорее, чем с Англией, можно было бы добиться сотрудничества с Францией, если бы мы захотели заплатить цену, в которую оно, вероятно, обошлось бы нам. Ничто ни разу не поколебало меня в убеждении, что Пруссия, опираясь только на оружие и на союзников 1848 г., на общественное мнение, ландтаги, ферейны, добровольческие отряды и небольшие армейские контингенты в их тогдашнем состоянии, затеяла бы безнадежное предприятие и нашла бы среди великих держав, в том числе и в лице Англии, только врагов. Министра, который снова вступил бы на ложный путь политики 1848, 1849, 1850 гг., неизбежно подготовившей бы новый Ольмюц, я счел бы шарлатаном и предателем. Но пока Австрия была с нами, отпадала вероятность коалиции других держав против нас.

Хотя единство Германии и не могло быть создано решениями ландтагов, газетами и стрелковыми празднествами, все же либерализм оказывал давление на князей и делал их более склонными к уступкам в пользу империи. Дворы колебались в своих настроениях, между желанием, наперекор давлению либералов, укрепить позиции князей обособленной партикуляристской и автократической политикой, и между опасением, как бы мир не был нарушен какой-либо внешней или внутренней силой. Ни одно из германских правительств не оставляло никаких сомнений на счет своего германского образа мыслей. Но единодушия в вопросе о том, каким образом должно быть создано будущее Германии, не было ни между правительствами, ни между партиями. Невероятно, чтобы на том пути, на который при новой эре, первоначально под влиянием своей супруги, вступил император Вильгельм, можно было когда-либо побудить его – как регента, а впоследствии короля – сделать то, что было необходимо для достижения единства – порвать с Союзом и использовать прусскую армию для германского дела. Но, с другой стороны, невероятно также и то, что его удалось бы направить на путь, приведший к датской, а тем самым и к богемской войне, если бы он не пережил предварительно стремлений и не осуществил попыток в либеральном направлении и не принял, таким образом, на себя соответствующих обязательств. Быть может, не удалось бы даже удержать его от участия во Франкфуртском съезде князей (1863), если бы либеральное прошлое не оставило и у государя некоторой потребности в популярности среди либералов. Потребность эта была ему чужда до Ольмюца, но с тех пор она стала естественным психологическим следствием стремления искать на поприще германской политики удовлетворения и исцеления от раны, которую нанесли здесь его прусскому чувству чести. Гольштейнский вопрос, датская война, Дюппель и Альзен, разрыв с Австрией и разрешение германской проблемы на поле битвы – на всю эту, связанную с риском систему, он, вероятно, не пошел бы, не будь того тяжелого положения, к которому привела его новая эра.

Конечно, еще в 1864 г. стоило немалого труда расторгнуть узы, которыми под влиянием своей либеральничавшей супруги он был связан с этим лагерем. Не вдаваясь в исследование запутанных юридических вопросов престолонаследия, он твердил: «Я не имею никаких прав на Гольштейн». Мои доводы, что Августенбурги не имеют никаких прав в отношении герцогской и шаумбургской доли, никогда этих прав не имели и что дважды – в 1721 и в 1852 гг. – они отказались от королевской части наследства, что Дания в Союзном сейме голосовала обычно вместе с Пруссией, что герцог Шлезвиг-Гольштейнский, опасаясь перевеса Пруссии, пойдет вместе с Австрией, – все эти доводы не произвели никакого впечатления. Если приобретение этих омываемых двумя морями провинций и мой исторический экскурс на заседании совета в декабре 1863 г. не остались без влияния на династическое чувство государя, то, с другой стороны, на него действовала и мысль о неодобрении, которое встретит король, отрекшись от Августенбурга, у своей супруги, кронпринца и кронпринцессы, у различных династий и у всех тех, кто составлял тогда, по его представлению, общественное мнение Германии.

Гельмут фон Мольтке и Отто фон Бисмарк на поле боя под Седаном. Фрагмент настенной росписи в Зале Славы в Берлине

Вильгельм I, Отто фон Бисмарк и Гельмут фон Мольтке под Седаном. Худ. Э. Волкер

Общественное мнение образованных кругов среднего сословия Германии было, несомненно, в пользу Августенбурга; здесь проявлялась та же неспособность к здравому суждению, которая еще ранее допустила подмену германских национальных интересов полонизмом, а позднее искусственным воодушевлением в пользу баттенберговской болгарщины. Махинации печати при обеих этих несколько схожих ситуациях дали, к сожалению, полный эффект, а публика со свойственной ей глупостью была к ним, как всегда, восприимчива. Склонность к критике правительства была в 1864 г. на уровне суждения: «Мне новый бургомистр не по душе, ей-ей». Я не знаю, остался ли еще теперь кто-либо, кто считал бы разумным, чтобы после освобождения герцогств из них было создано новое великое герцогство с правом голоса в Союзном сейме и естественным призванием бояться Пруссии и держать руку ее противников; но в то время приобретение герцогств Пруссией считалось бесчестным всеми теми, кто с 1848 г. выдавал себя за выразителей национальных идей. Мое уважение к так называемому общественному мнению, т. е. к шумихе, создаваемой ораторами и газетами, никогда не было особенно велико, но что касается внешней политики, оно упало еще ниже в результате обоих случаев, которые я сопоставил выше. Насколько сильно, благодаря влиянию супруги и фракции карьеристов Бетман-Гольвега, образ мыслей короля был до этого времени проникнут шаблонным либерализмом, показывает то упорство, с каким он держался за противоречившую прусским стремлениям к национальному единству австро-франкфуртско-августенбургскую программу. Логически обосновать эту политику перед королем было бы невозможно. Не подвергая химическому анализу ее содержание, он воспринял ее, как принадлежность старого либерализма с точки зрения прежней критики престолонаследника и советников королевы в духе Гольца, Пурталеса и пр. Забегая несколько вперед, привожу основные места письма Бетман-Гольвега королю от 15 июня 1866 г., представлявшего собой последнее проявление партии «Еженедельника»:

«То, чего вы, ваше величество, всегда опасались и избегали, то, что предвидели все проницательные люди, тот факт, что наш серьезный конфликт с Австрией будет использован Францией для увеличения ею своих владений за счет Германии (где?)[42], стало теперь очевидно всему миру из программы Луи-Наполеона… Все Рейнские земли вместо герцогств – это было бы для него не плохой меной, ибо «les petites rectifications des frontieres» [ «незначительные исправления границ»], на что он претендовал раньше, разумеется, не удовлетворят его. А он – всемогущий повелитель Европы… Против инициатора этой (нашей) политики я не питаю враждебных чувств. Я охотно вспоминаю, что в 1848 г. я шел с ним рука об руку, стремясь поддержать короля. В марте 1862 г. я посоветовал вашему величеству избрать кормчего с консервативным прошлым, у которого было бы достаточно честолюбия, смелости и ловкости, чтобы снять государственный корабль с подводных камней, куда его занесло; я назвал бы господина фон Бисмарка, если бы полагал, что он сочетает с этими качествами осторожность и последовательность мышления и действия, отсутствие которых с трудом прощается и юности, представляя собой у зрелого мужа величайшую опасность для государства, которым он руководит. В самом деле, деятельность графа Бисмарка с самого начала была исполнена противоречий… Будучи издавна решительным защитником русско-французского союза, он связывал помощь, которую в интересах Пруссии следовало оказать России против польского восстания, с политическими проектами, которые должны были отдалить от него оба государства. Когда в 1863 г., со смертью датского короля, на его долю выпала самая счастливая возможность, какая только может оказаться уделом государственного деятеля, он пренебрег тем, чтобы поставить Пруссию во главе единодушно поднимавшейся Германии (в резолюциях)[43], объединение которой под руководством Пруссии было его целью. Он еще более тесно связался с Австрией, принципиальной противницей этого плана, а позднее стал ее непримиримым врагом. Принца фон Августенбурга, к которому вы, ваше величество, благоволили и от которого можно было тогда добиться всего, он третировал[44], чтобы вскоре после этого провозгласить его права, устами графа Бернсторфа, на Лондонской конференции. Венским договором он возлагает затем обязательство на Пруссию принять окончательное решение о судьбе освобожденных герцогств лишь по соглашению с Австрией[45]? и позволяет устанавливать там такие порядки, которые явно предвещают «аннексию»…

Многие считают эти и подобные им внутренне противоречивые мероприятия, постоянно приводившие к обратным результатам, ошибкой, вызванной необдуманностью. Другим они кажутся шагами человека, который идет на авантюры и сваливает все в одну кучу, чтобы воспользоваться случайной добычей, или же ходами игрока, который после каждого проигрыша повышает ставку и в конце концов идет «va banque».

Все это плохо, но еще хуже в моих глазах то, что граф Бисмарк, действуя так, поставил себя тем самым в противоречие с образом мыслей и целями своего короля и в высшей степени ловко, шаг за шагом, подводил его все ближе к противоположной цели, пока, наконец, возвращение не стало казаться невозможным. Между тем долг министра заключается, по моему разумению, прежде всего в том, чтобы быть верным советником своего государя, предоставлять средства для выполнения его намерений и, это главное, сохранять его образ незапятнанным в глазах мира. Прямота, справедливость и рыцарский дух вашего величества известны всему миру и снискали вам всеобщее доверие и всеобщее уважение. Граф Бисмарк добился, однако, того, что благороднейшие слова вашего величества, обращенные к собственной стране, не оказывают никакого влияния, так как им не верят; он добился того, что любое соглашение с другими державами стало невозможным, ибо первая предпосылка такого соглашения – доверие – разрушена политикой интриг… Еще не прозвучал ни один выстрел, еще возможно соглашение при одном условии: не прекращать вооружений, более того, если это нужно, удвоить их, чтобы победоносно встретиться с противниками, стремящимися уничтожить нас, или же с честью выйти из запутанного положения. Но никакое соглашение невозможно, пока этот человек стоит рядом с вашим величеством и обладает вашим полным доверием, похитив у вашего величества доверие всех других держав…»

III

Когда король получил это письмо, он уже освободился из сетей повторенных в нем аргументов благодаря Гаштейнскому договору от 14–20 августа 1865 г. С какими трудностями мне еще пришлось бороться во время переговоров, предшествовавших этому договору, какую осторожность нужно было соблюдать, показывает следующее мое письмо к его величеству:

«Гаштейн, 1 августа 1865 г.

Всемилостивейший король и государь.

Вы, ваше величество, великодушно простите меня, если, быть может, преувеличенная забота об интересах высочайшей службы заставляет меня вернуться к сообщениям, которые ваше величество только что милостиво сделали мне. Мысль о разделе хотя бы лишь управления герцогствами, если бы она стала известна в августенбургском лагере, вызвала бы сильнейшую бурю в дипломатических кругах и в печати; в этом увидели бы начало окончательного раздела и не сомневались бы, что те части страны, которые станут предметом исключительно прусского управления, будут потеряны для Августенбурга. Я полагаю, вместе с вашим величеством, что ее величество королева будет держать эти сообщения втайне; но если бы из Кобленца в расчете на родственные отношения намекнули на что-либо подобное королеве Виктории, кронпринцу с супругой, а равно и в Веймаре или Бадене, то уже один тот факт, что тайна не была бы нами соблюдена, как я по его настоянию обещал графу Бломе, мог бы вызвать недоверие императора Франца-Иосифа и привести к провалу переговоров. Но за этим провалом должна почти неизбежно последовать война с Австрией. Соблаговолите, ваше величество, приписать не только моей заботе об интересах высочайшей службы, но и моей преданности вашей высочайшей особе мою уверенность, что ваше величество с иными чувствами и с более чистым сердцем решилось бы на войну с Австрией, если бы необходимость ее вытекала из самой природы вещей и монаршего долга. Иначе обстояло бы дело, если бы осталось ощущение, что преждевременная огласка предполагаемого решения удержала императора от согласия на последнюю приемлемую для вашего величества меру. Быть может, моя забота нелепа, но даже если бы она была справедлива, и, вы, ваше величество, не пожелали бы считаться с ней, я счел бы, что Бог направляет сердце вашего величества, и не менее радостно нес бы мою службу, но для успокоения совести почтительнейше представил бы на усмотрение вашего величества, не прикажете ли вы мне вернуть телеграммой фельдъегеря из Зальцбурга +). Внешним предлогом могла бы послужить министерская почта, и завтра мог бы вместо этого курьера своевременно отправиться другой или тот же самый. Копию того, что я телеграфировал Вертеру относительно переговоров с графом Бломе, всеподданнейше препровождаю. Я почтительнейше полагаюсь на испытанную милость вашего величества, уповая, что если вы не одобрите моих опасений, то припишете их искреннему стремлению служить не только долга ради, но и ради личного удовлетворения вашего величества.

С глубочайшим благоговением до последнего вздоха остаюсь вашего величества всеподданнейший

фон Бисмарк».

Против обозначенного +) места король написал на полях:

«Согласен. – Я потому упомянул об этом деле, что за последние 24 часа о нем больше не упоминалось, и я считал, что оно уже не принимается в расчет после того, как имел место фактический раздел и вступление во владение. Моим сообщением королеве я стремился постепенно подготовить переход ко вступлению во владение, которое развилось бы мало-помалу из административного раздела. Между тем я смогу изобразить это так и позднее, когда действительно воспоследует раздел владений, чему я все еще не верю, ибо Австрия должна этому слишком сильно противодействовать, после того как она слишком далеко зашла в своих выступлениях в пользу Августенбурга и против присоединения, правда, одностороннего.

В. 1.08.65».

«Для верности следовало бы приказать курьеру привезти обратно все письма, включая и письмо королеве, так как я поручил ему тотчас же сдать его на Потсдамском вокзале, почему он, считая его срочным, может, пожалуй, послать одно это письмо по почте из Зальцбурга»[46].

После Гаштейнского договора и вступления во владение Лауенбургом – первого территориального приобретения империи при короле Вильгельме – в его настроении наступил, по моим наблюдениям, психологический перелом; он начал находить вкус в завоеваниях, хотя преобладающим оставалось чувство удовлетворения тем, что это территориальное приращение, Кильская гавань, военная оккупация (Stellung) Шлезвига и право постройки канала через Гольштейн, было приобретено в мире и дружбе с Австрией.

Я считаю, что право располагать Кильской гаванью воспринималось его величеством как нечто более важное, чем вновь приобретенные живописные окрестности Рацебурга с его озером. Германский флот и Кильская гавань, как предпосылка его создания, принадлежали с 1848 г. к числу идей, вызывавших наибольший энтузиазм, стимулировавший и укреплявший стремления к германскому единству. Но пока ненависть ко мне моих парламентских противников была сильнее, чем интерес к германскому флоту, и мне казалось, что прогрессистская партия предпочла бы видеть вновь приобретенные права Пруссии на Киль, а следовательно, и надежды на наше будущее морское могущество в руках аукциониста Ганнибала Фишера, а не в руках министерства Бисмарка. Право жаловаться на правительство, упрекать его за разбитые германские надежды доставило бы депутатам большее удовлетворение, чем уже достигнутые успехи на пути к осуществлению этих надежд. Я приведу здесь несколько мест из речи, которую я произнес 1 июня 1865 г. по поводу чрезвычайных ассигнований на флот:

«Вероятно, ни один вопрос не вызывал за последние 20 лет такого единодушного интереса общественного мнения Германии, как именно вопрос о флоте. Мы были свидетелями того, как ферейны, печать, ландтаги выражали свои симпатии этому делу, и эти симпатии проявились в сборах относительно крупных сумм. Правительство и консервативную партию упрекали в медлительности и скупости, с которыми они действовали в этом направлении; особую активность развили либеральные партии. Мы полагали поэтому, что доставим вам большую радость настоящим законопроектом…

Я не ожидал от доклада комиссии косвенной апологии Ганнибалу Фишеру, распродавшему германский флот с молотка. И с этим германским флотом вышла неудача потому, что в германских областях – как в высших правящих кругах, так и в низших – партийные страсти оказались сильнее сознания общности. Наш флот избегнет, надеюсь, этой участи. Некоторой неожиданностью было для меня, далее, то, что в докладе отведено столь значительное место технике. Я не сомневаюсь, что многие из вас понимают в морском деле больше меня и бывали на море чаще меня, но большинство из вас, милостивые государи, не таковы; а я, должен сказать, не решился бы все же составить себе мнение о технических деталях флота, которое обосновывало бы мое голосование и могло бы послужить мотивом для отклонения законопроекта о флоте. Поэтому я могу не заниматься опровержением соответствующей части ваших возражений… Ваши сомнения относительно того, удастся ли мне приобрести Киль, более непосредственно касаются моего ведомства. Ведь мы обладаем в герцогствах больше того, что представляет собой Киль, мы совместно с Австрией обладаем в герцогствах полным суверенитетом, и я не знаю, кто и как мог бы отнять у нас этот залог, настолько превосходящий по своей ценности объект наших стремлений, кроме как в результате неудачной для Пруссии войны. Но если принимать во внимание эту возможность, то ведь мы точно так же можем потерять любую находящуюся в нашем владении гавань. Наше владение является, правда, совместным с Австрией владением. Тем не менее это – владение, и за отказ от него мы имели бы право поставить определенные условия. Одна из таких и притом непременных условий, без выполнения которого мы не откажемся от этого владения, – переход Кильской гавани в будущем в единоличную собственность Пруссии…

При наличии прав, которыми мы и Австрия обладаем и которые являются неприкосновенными, пока ни одному из господ претендентов не удастся доказать нам, что он обладает преимуществом по сравнению с правом, перешедшим к нам от короля Христиана IX Датского, при наличии прав, которые мы и Австрия осуществляем на началах полного суверенитета – я не вижу, что могло бы воспрепятствовать окончательному выполнению наших условий, – если только мы не потеряем терпения, а будем спокойно выжидать, найдется ли кто-либо, кто предпримет осаду Дюппеля, когда там находятся пруссаки…

Если вы все же сомневаетесь в возможности осуществления наших намерений, то я уже рекомендовал в комиссии выход: лимитируйте заем таким образом, чтобы требуемые суммы подлежали уплате лишь в том случае, если мы действительно будем обладать Килем, и скажите: «Нет Киля, нет денег!» Я думаю, вы не отказали бы в этом другим министрам, кроме тех, которые в настоящее время удостоены доверия его величества короля…

Доверие населения к мудрости короля достаточно велико, чтобы люди сказали себе: если страна должна при этом (в результате введения двухгодичной военной службы) погибнуть или понести ущерб, то король этого не потерпит. Именно из-за прежних традиций они недооценивают значения конституции. Я убежден, что вера в мудрость короля не обманет их; но я не могу отрицать, что на меня производит тягостное впечатление, когда я вижу, как в великом национальном вопросе, который уже 20 лет занимает общественное мнение, собрание, слывущее в Европе воплощением разума и патриотизма Пруссии, не может подняться выше тактики бессильного отрицания. Это, милостивые государи, не то оружие, с помощью которого вы вырвете скипетр из рук королевской власти, это также не то средство, которое обеспечит нашим конституционным учреждениям силу и возможность дальнейшего развития, в которых они нуждаются».

Требования, касающиеся флота, были отклонены.

Оглядываясь назад на эти события, я вижу в них печальное доказательство того, до каких пределов нечестности и полной утраты патриотизма доводит у нас партийная ненависть политические партии. Пусть нечто подобное имело место и еще где-либо, но я не знаю другой страны, в которой единое национальное чувство и любовь к общей родине создавали бы разгулу партийных страстей столь слабые препятствия, как у нас. Считающиеся апокрифическими слова, вложенные Плутархом в уста Цезаря о том, что лучше быть первым в жалкой горной деревушке, нежели вторым в Риме, всегда производили на меня впечатление чисто немецкой идеи. Слишком многие среди нас поступают в общественной жизни именно так, и ищут деревушку, а если не могут найти ее географически, то фракцию, или же подфракцию и клику, где они могли бы быть первыми.

Этот образ мыслей, который можно в зависимости от вкуса назвать эгоизмом или независимостью, проявлялся во всей германской истории, начиная от мятежных герцогов эпохи первых императоров и кончая бесчисленными, непосредственно подчиненными империи князьями, имперскими городами, имперскими деревнями, аббатствами, рыцарями, и это обусловливало слабость и беззащитность империи. Пока эта склонность находит более яркое выражение в разъединяющей нацию партийной системе, нежели в правовой или династической обособленности. Партии отличаются друг от друга не столько своими программами и принципами, сколько теми лицами, которые стоят, подобно кондотьерам, во главе каждой из них и стараются завербовать себе возможно большую свиту из депутатов и карьеристов-журналистов, рассчитывающих прийти к власти вместе со своим вождем или вождями. Принципиальные программные различия, которые вынуждали бы фракции ко взаимной борьбе и вражде, не настолько сильны, чтобы объяснить страстную борьбу, которую эти фракции считают нужным вести друг против друга, – борьбу, которая приводит к тому, что консерваторы и свободные консерваторы оказываются в различных лагерях. Внутри той же консервативной партии многие опять-таки, вероятно, полагают, что они не согласны с «Kreuzzeitung» и ее окружением. Но определить принципиальную разграничительную линию в программе и достаточно убедительно сформулировать ее было бы трудно даже вождям и их сподручным, очень напоминающим религиозных фанатиков (и не только мирян), которые избегают, как правило, необходимости отвечать или уклоняются от ответа, когда их спрашивают об отличительных особенностях различных вероисповеданий и толков и о том, какая опасность грозит спасению их душ, если они не будут достаточно рьяно бороться с тем или иным отклонением инаковерующего. В той мере, в какой партии группируются не только в зависимости от тех или иных экономических интересов, они борются в интересах соперничающих друг с другом вождей фракций и в соответствии с их личной волей и их видами на карьеру. Вопрос сводится не к различию в принципах, а к тому, Кифин ты или Павлов?

На память о Гаштейнском договоре осталось следующее письмо короля.

«Берлин, 15 сентября 1865 г.

Сегодня совершается акт вступления во владение герцогством Лауенбургским – результат моего правления, которое осуществляется вами со столь удивительной и необычайной осмотрительностью и проницательностью. За четыре года, которые истекли с тех пор, как я поставил вас во главе правительства, Пруссия заняла положение, достойное ее истории и обещающее ей и в дальнейшем счастливую и славную будущность. Стремясь дать внешнее доказательство признательности, которую я так часто имел случаи выражать вам в связи с вашими выдающимися заслугами, я настоящим возвожу вас и ваше потомство в графское достоинство; это отличие навсегда останется свидетельством того, как высоко я ценил вашу деятельность на пользу отечества.

Благосклонный к вам король Вильгельм».

IV

Переговоры, происходившие между Берлином и Веною и между Пруссией и прочими германскими государствами после Гаштейнской конвенции и до начала войны, известны из опубликованных документов.

В южной Германии споры и борьба с Пруссией отходят отчасти на второй план, уступая свое место германским патриотическим чувствам; в Шлезвиг-Гольштейне все те, кто не добился осуществления своих желаний, начинают мириться с новым порядком вещей, лишь вельфы неустанно продолжают чернильную войну в связи с событиями 1866 г.

Невыгодная конфигурация, которая в результате Венского конгресса выпала на долю Пруссии в награду за испытанное ею напряжение и проявленные ею усилия, могла быть терпима только в одном случае: если бы мы могли быть уверены в государствах старой союзной системы времен Семилетней войны, которые были вклинены между обеими частями монархии. Я усиленно старался склонить к этому Ганновер и дружески расположенного ко мне графа Платена и мог уже надеяться, что удастся заключить по крайней мере договор о нейтралитете, когда граф Платен 21 января 1866 г. вел со мной в Берлине переговоры о браке ганноверской принцессы Фредерики с нашим юным принцем Альбрехтом. Нам удалось добиться согласия наших дворов на этот брак, оставалось только устроить личное свидание между молодыми людьми и узнать, какое впечатление они произведут друг на друга.

Но уже в марте или апреле в Ганновере под ничтожным предлогом был объявлен призыв резервистов. Это было результатом влияния на короля Георга, в частности, его сводного брата, австрийского генерала принца Сольмса, который приехал в Ганновер и достиг перелома в настроении короля преувеличенными сообщениями о силе австрийской армии, в составе которой было, по его словам, 800 тысяч человек совершенно готовых к бою. К тому же, он предложил, как я узнал из интимных ганноверских источников, увеличение территории за счет, по крайней мере, Минденского округа. На мой официальный запрос о причинах вооружений Ганновера мне ответили, что по экономическим соображениям осенние маневры будут проведены весною. Это звучало почти насмешкой.

Еще 14 июня я беседовал в Берлине с кургессенским наследным принцем Фридрихом-Вильгельмом и посоветовал ему отправиться с экстренным поездом в Кассель, чтобы обеспечить нейтралитет Гессенского курфюршества или хотя бы его армии либо путем влияния на курфюрста, либо независимо от него. Принц отказался отправиться ранее того часа, когда, согласно расписанию, должен был отойти обычный поезд. Я доказывал ему, что в таком случае он опоздает и не успеет предотвратить войну между Пруссией и Гессеном и обеспечить этим дальнейшее существование курфюршества. В случае победы Австрии он всегда мог бы сослаться на vis major [непреодолимую силу] и мог бы даже получить за свой нейтралитет какие-нибудь части прусской территории; но если мы победим после того, как он откажется соблюдать нейтралитет, дни курфюршества будут сочтены; гессенский престол стоит экстренного поезда. Принц прекратил беседу, сказав: «Мы с вами, вероятно, еще свидимся как-нибудь в этом мире, а 800 тысяч доброго австрийского войска тоже еще скажут свое слово». Не имело успеха и предложение короля курфюрсту, сделанное в самом дружественном тоне еще из Горзица 6 июля и из Пардубица 8 июля и сводившееся к тому, чтобы он заключил союз с Пруссией и отозвал свои войска из враждебного лагеря.

Наследный принц Августенбургский, отклонив так называемые февральские условия, также упустил благоприятный момент. Из рядов вельфов распространялась недавно следующая версия: тот, от кого она исходила, утверждает, будто принц сообщил ему, что на аудиенции у короля Вильгельма он обязался пойти на уступки, которых от него требовали, а король обещал возвести его в герцоги с тем, чтобы на следующий день это было оформлено министром-президентом. На другой день я явился будто бы к принцу, но сказал ему, что меня ждет у подъезда экипаж и что я должен немедленно ехать в Биарриц к императору Наполеону; принцу было якобы предложено оставить в Берлине уполномоченного, и его сильно удивило, когда он прочел на утро в берлинских газетах, будто он отклонил прусские предложения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.