Сумма убеждений

Сумма убеждений

Свой взгляд на мир, на жизнь и на эпоху позднего творчества Гёте не счел нужным излагать в каком-либо систематизированном виде. Однако в его статьях, беседах и письмах отчетливо выделяются устойчивые суждения, основывающиеся на сложившихся ранее и сформировавшихся за много лет воззрениях. И, естественно, не утратили своего значения основополагающие убеждения, выраженные в мировоззренческих стихотворениях и составляющие теоретическую основу его исследовательского подхода к природе.

Полнота бытия во всем многообразии проявлений представлялась поэту живым и единым делом, чьи формы детерминированы тайными законами, которые человек стремится познать. Он исходил при этом из принципа, что отдельные явления суть представители потаенных структурных замыслов, которые наблюдатель может установить в различных областях, так же как и в самом прафеномене и в типе. Дальше этого созерцающий взгляд наблюдателя, убежденного в разумном устройстве всеобщего, проникнуть не может. Однако интуиция и вера порождают убеждение, что прафеномен и тип заложены в идее, властвующей над всем сущим. Вечно живая и деятельная природа творит свои создания в согласии с идеей, лежащей в основе всего сущего, и всякое единичное явление по-своему отражает всеобщее, извечно однозначное и непреложное. «Идея — вечна и неповторима», то, что мы порой говорим о ней в множественном числе, нехорошо. Все, что поддается нашему восприятию и о чем мы можем говорить, — суть лишь проявления Идеи» («Максимы и рефлексии»). Здесь не поясняется, что в множественном числе речь ведется порой об идеях, заключенных в одной-единственной главной Идее. Множественное и единичное слито в ней воедино, в отличие от чувственного мира, являемого нам исключительно в многообразии. Такого рода вопросы издавна занимали философов.

В статье «Размышление и смирение», о роли которой для естественнонаучной работы Гёте уже говорилось выше, Гёте следующим образом сформулировал свою основную посылку: «Рассматривая мироздание в его величайшем протяжении, в его последней делимости, мы не можем отделаться от представления, что в основе целого лежит идея, по которой бог в природе, природа в боге творит и действует из вечности в вечность».[109] И далее Гёте заводит речь о «тайнах» и «первоначалах», которых стремится доискаться исследователь, решившийся сформулировать свою идею: «Созерцание, исследование, размышление приводят нас ближе к этим тайнам. Мы дерзаем и решаемся также высказывать идеи; становясь скромнее, мы создаем понятия, которые могут быть аналогичны тем первоначалам».[110]

Совершенно очевидно: поэт, убежденный в великой упорядоченности вселенной, предполагал, что между идеями наблюдателя и идеей, лежавшей в основе всего сущего, налицо согласие, некая априорная гармония. Подобно тому как глаз может узреть солнечный свет лишь в силу того, что сам он тоже «солнечен», так же и идеи созерцающего, размышляющего наблюдателя устремлены к идее целого, вследствие чего складываются понятия, «которые могут быть аналогичны тем первоначалам». Употребленная здесь условная форма показывает: Гёте надеялся, что вышеупомянутая аналогия реальна. Идея, которую Гёте однажды назвал «единственной первоопределяющей», есть «закон всех явлений». «Идеей называют то, что проявляется неизменно и потому предстает перед нами как закон всех явлений» («Максимы и рефлексии»). Однако проявление идеи не так-то легко воспринять, потому что «животворящий и упорядочивающий принцип в явлении настолько угнетен, что не знает, как и спастись». В одной из своих бесед с канцлером фон Мюллером (в мае 1830 года) Гёте отчетливо сформулировал причину необходимого, на его взгляд, смирения, которым должен проникнуться наблюдатель природы, предающийся также размышлениям о ней. Уже давно выявил он для себя «тот простейший первотип», и все же: «Ни одно органическое существо полностью не соответствует лежащей в его основе идее; за каждым скрыта идея высшая; это и есть мой бог, тот самый бог, которого мы вечно ищем и надеемся узреть, однако можем лишь угадывать его, но никак не лицезреть».

Здесь предполагается идея, будто бы лежащая в основе всего сущего, и нарекается именем бога, и обозначение это присваивается всеобъемлющему первопринципу. Верующему и мыслящему духу наблюдателя, прикованному к видимому миру, предлагается неслыханная, в сущности, невозможная задача: уже в самих явлениях воспринять смутно обозначенную в них идею. Парадокс обусловлен главной трудностью, присущей христианскому вероучению: необходимо уверовать, что бесконечный бог воплотился в историческую личность человека и что утверждение истинно именно в силу своего неправдоподобия. Мысль эта повторена в «Фаусте»: «Невероятно, а стало быть — правдоподобно». Вот почему, как признается автор «Размышления и смирения», невозможность связать воедино идею и опыт «ввергает нас в своего рода безумие».

Исследователь, стало быть, должен смириться, при этом, однако, не теряя веры в присутствие идеи в зримых явлениях чувственного мира. Оставалась указующая роль символа и проницательный взгляд, в единичных явлениях усматривающий образы вечного целого, непреложного — словом, идеи, божественного. В символе должна проявиться частица угадываемого идейного контекста всеобщего. «Все происходящее есть символ, во всей полноте воссоздавая себя, оно свидетельствует обо всем миропорядке. В этой мысли, мне кажется, заключается наивысшая притязательность и наивысшая скромность» (из письма Гёте к К. Э. Шубарту от 2 апреля 1818 г. — XIII, 437).

Подобное символическое видение обусловливалось неразрывной связью идеи всеобщего с идеями мыслящего наблюдателя, которые тот осмеливался высказать, и, как уже подчеркивалось выше, выражало взгляд Гёте на данную проблему. «В объекте наличествует нечто непостижимо закономерное, соответствующее непостижимо закономерному в субъекте» («Максимы и рефлексии»). В природе, как и в субъекте, соответственно присутствует нечто «дополнительное» «сверх того», относящееся к идее вселенной, как и к идее наблюдателя. В совокупности все это может объять только бог, потому что в нем заключено все сущее. Как свое «общее кредо» Гёте выразил эту точку зрения в письме к Шлоссеру (от 5 мая 1815 г.) в следующей формуле:

«а. В природе есть все, что есть в субъекте.

у. И еще что-то сверх того.

б. В субъекте есть все, что есть в природе.

з. И еще что-то сверх того.

«б» может постичь «а», но «у» может быть воспринято только через посредство «з». Отсюда возникает равновесие в мире, как и жизненный круг, в котором мы замкнуты. Существо, с величайшей непреложностью соединяющее в себе все четыре элемента, народы во все времена называли богом».

Если Гёте многократно повторял, что с годами начинаешь искать «родовое» и устремляешь свой взгляд на всеобщее, чтобы не задерживать внимания на случайном облике явлений, то тем самым имеется в виду старание уже в мельчайшем феномене распознать «закон всех явлений». «Чем старше становишься, тем яснее видишь связь вещей» (из письма Шеллингу от 16 января 1815 г. — XIII, 393). Как-то раз Гёте следующим образом описал миропонимание, свойственное человеку в разную пору жизни: «Ребенок представляется нам реалистом: в существовании груш и яблок он убежден так же прочно, как в своем собственном. Юноша, обуреваемый внутренними страстями, должен выявить также себя, себя предчувствовать: он преображается в идеалиста. Зато уж стать скептиком у мужчины есть все основания: он совершенно прав, сомневаясь, верное ли средство он избрал к достижению цели… Старец, однако, неизменно признает себя сторонником мистицизма. Он видит, сколь многое зависит от случая: неразумное удается, разумное же терпит крушение, счастье и несчастье неожиданно уравновешиваются; так оно и есть, и так оно было всегда — и старость смиряется с тем, что есть, с тем, что было, и с тем, что будет» («Максимы и рефлексии»).

Взгляд, который приписывается здесь старцу, — не что иное, как символическое мировосприятие, основные моменты которого уже были очерчены выше. Так, со времени создания «Западно-восточного дивана» развивалось характерное миропонимание Гёте, описанное им в письме Цельтеру. Впрочем, и это письмо он заключил характерной для переписки его поздних лет фразой, без всякого перехода сменив возвышенный тон на будничный: «Безусловная покорность неисповедимой воле божией, беспечальный взгляд на всегда подвижную, всегда круговоротом и спиралью возвращающуюся обратно земную сутолоку, любовь, взаимное тяготение, колеблющееся между двумя мирами, все реальное просветлено, растворено здесь в символе. Чего тебе, дедушке, еще надо?» (письмо от 11 мая 1820 г. — XIII, 451). Правда, и на более ранних этапах жизни поэзия Гёте была насыщена «символическим» содержанием, например в написанных им в молодости гимнах «Ганимед», «Песнь о Магомете», «Морское плавание». Однако в этих стихотворениях символическое было связано с исключительными личностями и исключительными ситуациями, зато в «классический» период гётевская поэзия воплощала типическое и в определенных областях закономерное. Взгляд поэта на склоне лет, однако, мог придавать символическое значение несравненно большему кругу явлений, чем прежде, потому что все преходящее есть символ, но в то же время оно есть только символ.

Между идеей и опытом, приобретаемым в многообразии эмпирического чувственного мира, говорилось в статье «Размышление и смирение», «пролегла пропасть, перешагнуть которую мы напрасно стараемся». Существует, однако, возможность приближения к истине. Становясь на позиции неоплатонизма, Гёте говорил о «целом… из которого все исходит и к каковому вновь необходимо все свести». Соприкасаясь с идеями Платона, он также подчеркивал, что сотворенное в значении не уступает творящему, «мало того, преимущество живого творения состоит в том, что сотворенное может оказаться совершеннее творящего». Подобное «живое творение» может осуществляться в жизни — в деянии, как и в искусстве. «Ведь это наш долг, — говорится в другом месте у Гёте, — претворять в жизнь самое идею, насколько это возможно». Идея частично зримо проступает в искусстве, в сфере же действия ее следы переходят в область реальности. «Идея и опыт никогда не сойдутся на полдороге, только искусство и деяние способны их соединить», — писал Гёте Шопенгауэру 28 января 1816 года.

Для гётевского понимания характерно представление о Вселенной как о иерархически упорядоченной системе. Камни и созвездья, растительный, животный и человеческий мир — всему отведено свое место в этом миропорядке, согласно «идее», принятой за основу мироздания. Ту силу, что создает и пронизывает Всеобщее, что составляет первопричину всяческого бытия, можно назвать богом или божественным. Стало быть, во всем сущем присутствует божественное, и человек может его воспринять и познать, насколько это ему удается. Потому что по-прежнему остается непостижимое, а области, в которые может простираться божественное, мы даже не способны прозреть. «Высшее счастье мыслящего человека в том, чтобы, исследовав постижимое, спокойно почитать непостижимое». Как уже указывалось, Гёте полагал, что диапазон познаваемого сравнительно невелик, ведь, по его суждению, и мельчайшая единица его должна быть зрительно доступна человеку. По-разному связаны с существующим миропорядком религия, искусство и наука. Когда в 1819 году Карл Эрнст Шубарт в одном из своих писем назвал науку единственной силой, в отличие от теологии и поэзии, обращенной к эмпирической реальности, Гёте ответил ему письмом, содержащим спекулятивную схему, которую, однако, продумать до конца он предоставил адресату. Во всяком случае, он ставил религию и искусство на один уровень с наукой (письмо от 21 апреля 1819 г.):

«На

любви, вере, надежде

покоится возлюбленного богом человека

религия, искусство, наука

они питают и удовлетворяют

потребность

поклоняться, производить, созерцать

все трое суть одно

от начала и до конца

хоть и разделенные посередине».

Труднопонятная последняя строчка, очевидно, должна выразить нечто вроде содержавшегося в приведенной фразе выше: «Идея и опыт никогда не сойдутся на полдороге». Здесь очевидна лишь триада идей, путеводных для человека: «вера-надежда-любовь», связанных с великой Идеей мироздания. Поклоняясь этой идее, созерцая, человек стремится приблизиться к ней в той реальности, в каковой ему предписано жить.

Спокойно почитающему непостижимое мыслителю, творчески продуктивному поэту, пытливому исследователю природы Гёте, при всем том бремени труда, какое он нес на своих плечах, при всем том, что всю жизнь, по его словам, он только и делал, что «ворочал камни», была свойственна такая уверенность, какую можно лишь назвать чувством разумной устроенности бытия. Подтверждение своего мировосприятия бытия он находил у многих более ранних мыслителей, сам же он не разработал в этом смысле сколько-нибудь четкой системы. Многими специальными исследованиями впоследствии было установлено, что же заимствовал Гёте-мыслитель у разных философов. У неоплатонистов Гете нашел понравившееся ему воззрение, согласно которому Единое целое выплеснулось в бесконечную множественность мира; в многообразии проявляется единое целое, и, наоборот, сотворенное вновь устремляется назад в лоно творца. Но при этом поэт был убежден, что воплощения Единого целого обладают не меньшей ценностью, чем это Единое, от которого они произошли. Полюбилось Гёте также и учение Платона о прекрасном, согласно которому природа и дух художника стремятся создать красоту, возвышающуюся над всем чувственным; в ней проявляется частица божественного, видимая лишь внутреннему оку. Поэт рано усвоил уроки Джордано Бруно, учившего, что бог и мир, дух и материя нераздельны. Спиноза подтвердил неразрывную связь бога и природы. Этот философ обусловил ценность и достоинство единичных явлений тем, что установил обратную связь их бытия с божественной субстанцией. Гёте, которого несравненно меньше интересовало дифференцированное выведение единичных явлений из всеобщей субстанции, решительно признавал за индивидуальными явлениями самобытность. Подобно Лейбницу, Гёте тоже считал, что повсюду в живой природе существуют бесчисленные самостоятельные индивидуальные существа, которые в силу своей энтелехии связаны между собой, как элементы некоей универсальной гармонии, и устремлены к заложенной в них жизненной цели бытия. В микрокосмосе действуют те же законы, что и в макрокосмосе.

Все сущее, уверенно полагал Гёте, претерпевает беспрестанные превращения, обусловленные полярностью и совершенствованием — этими «великими маховыми колесами всякой природы»; любое становление, любое превращение совершается в сфере бытия.

…Вновь переплавить сплав творенья,

Ломая слаженные звенья, —

Заданье вечного труда.

Что было силой, станет делом,

Огнем, вращающимся телом,

Отдохновеньем — никогда.

Пусть длятся древние боренья!

Возникновенья, измененья —

Лишь нам порой не уследить.

Повсюду вечность шевелится,

И все к небытию стремится,

Чтоб бытию причастным быть.

(Перевод Н. Вильмонта — 1, 465)

Так завершается стихотворение «Одно и все». Однако вечное превращение, включающее возникновение и умирание, сберегает распавшееся в лоне непреходящего бытия. Поэтому стихотворение «Завет» начинается следующими строками:

Кто жил, в ничто не обратится!

Повсюду вечность шевелится.

Причастный бытию блажен!

Оно извечно; и законы

Хранят, тверды и благосклонны,

Залоги дивных перемен.

(Перевод Н. Вильмонта — 1, 465)

Здесь перед нами не опровержение, а подтверждение мнимого парадокса, состоящего в непреходимости и всеприсутствии бытия.

Для того, кто живет в подобной уверенности «вечного бытия» и его постоянного присутствия, любые различия между прошлым, настоящим и будущим уже несущественны. Таково свойство гётевского «мистицизма» в старости. Об этом ощущении «единовременности» неоднократно упоминал сам поэт. Только подобное ощущение вечности и непрестанности всеприсутствия бытия сделало возможным создание «акта Елены» во второй части «Фауста», в котором античность, средние века и современность словно бы «синхронизированы». «Более всего поражает меня ткань этого первозданного ковра, — писал Гёте Вильгельму фон Гумбольдту 1 сентября 1816 года, — прошлое, настоящее и будущее так удачно сплетены здесь воедино, что сам становишься провидцем, то есть богоподобным. А ведь это в конце концов и есть триумф поэзии как в большом, так и в малом» (XIII, 418–419).[111]

В убеждении, что вечно действующая жизненная сила — «божественна», а «божественное» не может быть воспринято непосредственно, несомненно, скрыты христианские идеи. Однако христианином в буквальном смысле слова Гёте никогда не был. Ведь именно ту веру, которая, собственно, и делает человека христианином, он никак не мог заставить себя принять: веру в однократное историческое самоявление бога в лице Иисуса Христа, в его воскрешение и вознесение. Церковную доктрину, строящуюся на этом как на непреложной и непременно принимаемой на веру истине, он отказывался признать, а ожесточенные, тянущиеся сквозь века споры различных церквей о должном истолковании основ вероучения, как и последствия этих споров, поэт презирал. Согласно свидетельству канцлера фон Мюллера, он как-то раз дал «гениальную характеристику истории церкви как продукта заблуждения и насилия» («Разговоры с Гёте» канцлера фон Мюллера, запись от 19 октября 1823 г.).

Мысль, много лет назад провозглашенная им в «Письме пастора», осталась его кредо и на склоне лет: «Истина да будет нам мила, где бы мы ее ни обрели». «В аптеке нашего Отца много рецептов», — возразил поэт неистовствующему Лафатеру 4 октября 1782 года. Даже еще и в 1826 году Гёте опубликовал в своем журнале «Искусство и древность» написанную им ранее статью, содержавшую полемику с графом Штольбергом, который в свое время (1795) интерпретировал учение Платона с христианских позиций. В ней Гёте говорил о существовании «великого божьего мира», как и об «осознании его общих, беспрерывных и непрерываемых воздействий» («Платон как поборник христианского откровения»). А веровать в чудеса вокруг Иисуса и Марии поэт считал и вовсе невозможным. «Я считаю это, скорее, хулой на великого творца и его откровения в природе», — писал он Лафатеру 9 августа 1782 года (XII, 258).

Распятие было ему ненавистно. В свое время он иронизировал на этот счет в «Венецианских эпиграммах», но и в конце жизни называл его «безобразной деревяшкой, самой отвратительной, что только есть под солнцем». «Ни один разумный человек не пожелал бы раскопать и воткнуть его в землю», — писал он Цельтеру 9 июня 1831 года. Гёте отнюдь не презирал Христа, совсем напротив, он рассматривал его как одного из великих пророков, каких знали и другие религии. Причина его неприязни к культу распятого Христа отчетливо проступает в «Годах странствий», где в «педагогической провинции» воспитатели по наущению автора заявляют, что земной путь Христа «для благородной части человечества поучительней и полезней, чем его смерть» (8, 145). И далее: «При жизни он предстает перед нами как мудрец в высшем смысле слова» (с. 144). Ниже мы читаем: «Он твердо стоит на своем, он неуклонно идет своей дорогой, он возвышает для себя стоящее ниже, уделяет от своей мудрости, силы и богатства простецам, недужным и бедным и через это как бы становится с ними вровень — и в то же время он не отрекается от своего божественного происхождения, дерзает равнять себя с богом и даже провозгласить себя богом» (с. 144–145). Однако на муки Христа, говорят воспитатели из гётевского романа, лучше набросить некий покров «именно потому, что мы так высоко чтим их… Но мы считаем предосудительной дерзостью выставлять орудие мучения и страждущего на нем святого на обозрение солнцу» (с. 146). Орудие мучения отвлекает человека от жизни, которую нужно прожить в вере, любви, надежде — здесь и теперь.

Гёте неизменно отдавал должное нравственному качеству жизни Христа и христианства. Вера же в спасительное деяние Иисуса была для этого не обязательна, тем более что ею заносились в разряд грешников также и его возлюбленные язычники античности. Гёте признавался Эккерману 11 марта 1832 года: «Я преклоняюсь перед ним, как перед божественным откровением высшего принципа нравственности» (Эккерман, 640). Но тут же поэт заметил, что он и солнце тоже почитает, «ибо и оно откровение наивысшего, самое могучее из всех явленных земнородным».

Христианская религия для Гёте — одна из многих, заслуживающая, правда, особого отличия, потому что она признает божественными «унижение и бедность, глумление и поругание, презрение и несчастие, страдание и смерть», мало того — согласна признать, что «даже грех и преступление не только не мешают, но и способствуют святости, и за то почтить их и возлюбить их» готова (8, 139).

Так, среди трех религий, представленных в «педагогической провинции», христианской религии отводится высшее место. «Этническая религия» основана, как утверждают наставники, на благоговейном страхе «перед тем, что превыше нас»: к роду этнических принадлежат все языческие религии. «Философическая» религия «зиждется на благоговении перед тем, что ниже нас».

Однако воспитатели говорят, что исповедуют не только эту последнюю религию, но и все три, «ибо только все три вместе и создают подлинную религию» (8, 1 39). Три вида благочестия порождают высшее благочестие — «благоговение перед самим собой». Тем самым достигнута вершина гуманистической уверенности: человек получает право считать себя «совершеннейшим произведением бога и природы». На жизненном пути человека, которому надлежит исповедовать все три благословения, должно осуществиться то, что представляет божественное. Человеку, своими мыслями устремленному к великому целому, из которого все происходит и которое все объемлет, присуща уверенность, что он поступает и мыслит по справедливости. Если солнце — источник света, то совесть — регулятор человеческого бытия:

Теперь — всмотрись в родные недра!

Откроешь в них источник щедрый,

Залог второго бытия.

В душевную вчитайся повесть,

Поймешь, взыскательная совесть —

Светило нравственного дня.

(Перевод Н. Вильмонта — 1, 466)

Гётевское неприятие определенных аксиом христианского вероучения не исключает, что он, особенно после того, как Буассере познакомил его со старонемецким религиозным искусством, временами выказывал глубокий интерес к церковным ритуалам. Всюду, где Гёте замечал благоговение перед непостижимым, можно было рассчитывать на его сочувствие. При условии, однако, что ритуальное не обособляется в самодовлеющий спектакль, какие он с негодованием наблюдал в Италии. Так в «Поэзии и правде» он уже мог деликатно отзываться о святом причастии как о наивысшем в религии чувственном символе чрезвычайной божьей милости и благоволения. А Библия была для него, само собой разумеется, великой книгой мудрости, столь насыщенной содержанием, что она больше любой другой книги дает материал для размышлений и повод для раздумий о человеческих делах.

Со своим представлением о великой упорядоченной природе-боге, где все пронизано закономерностью, коренящейся в идее Всеобщего, где, стало быть, нет. места бессмысленному случаю и произволу, Гёте оказывался в трудном положении, когда хотел в сходном аспекте рассматривать также и реальную политическую историю. Собственно говоря, ему следовало бы найти ей место в своей всеобщей интерпретации миропорядка, но подобная попытка была заведомо обречена на неудачу. Угадываемые и установленные закономерности бога-природы никак не отыскивались с той же легкостью в сфере конкретной истории. Совершенно очевидно, что общественно-исторические процессы развиваются отнюдь не в согласии с идеями, обнаруженными при созерцании и изучении природы. Уже в свое первое веймарское десятилетие поэт заметил, что выводы Гёте-министра никак не согласуются с выводами Гёте-естествоиспытателя. Бегство в Италию было попыткой бегства от этого разрыва. Гёте оказался перед дилеммой, распространившейся также на его положение в обществе. Как бюргер, он достиг наивысшей возможной ступени и был этим горд. Как политический деятель, он тем не менее не мог эффективно вмешиваться в положение дел. Поскольку путь борьбы за революционный переворот был для него неприемлем, ему оставалось лишь смириться с существующими структурами и приспособиться к имеющимся условиям в надежде, что процесс спокойного развития впоследствии позволит создать лучшие условия. Правда, поэту оставалась свобода исследований и творческой работы в сфере искусства и науки. На этом, как и на административном попечении о соответствующих учреждениях, и сосредоточил он с согласия герцога усилия по возвращении из Италии, вновь подтвердив тем самым свое решение остаться в Веймаре. Когда же Французская революция неожиданно и жестоко показала, что истории весьма свойственны непредвиденные скачки и вулканические взрывы, что в ее недрах бушуют силы, которые нельзя уложить в категории, выведенные им из изучения природы и искусства, — тогда история в глазах поэта и вовсе превратилась в страшную арену непредсказуемого. В сущности, никто не может извлечь никаких уроков из истории, «потому что она вмещает лишь уйму глупостей и пакостей» (запись канцлера фон Мюллера от 17 декабря 1824 г.). Простая истина истории состоит в том, что «во все времена и во всех странах было скверно».

Реальный исторический процесс вызывал у Гёте чувство растерянности, и порой в его художественное творчество вплетались метафоры из сферы природы, призванные наглядно пояснить то великое, что совершалось в мире. Когда же дело касалось близких событий, Гёте оказывался достаточно проницателен: он умел точно определить общественно-политическую ситуацию, как и связанные с ней осложнения, а также отразить все это в художественных образах и соответствующей фабуле. Пьеса «Внебрачная дочь», как и романы о Вильгельме Мейстере, служит тому примером. С другой стороны, трудно было устранить недостаток, состоявший в отсутствии каких бы то ни было жизненных критериев, кроме выработанных в итоге изучения природы. И сколько бы ни восхищался поэт таким демоническим деятелем, как Наполеон, изумляясь его могучей исторической роли, это еще не позволяло уяснить суть исторического процесса, в рамках которого он действовал.

В отличие от ряда мыслителей XVIII–XIX веков, которых воодушевляла надежда на ход исторического процесса, Гёте не мог лелеять подобных иллюзий. В статье «Эпохи духа» (1817) поэт очертил четыре фазы его развития: составные части круговорота — от всяческого начала и зарождения, через стадии расцвета и зрелости, — ведущего к упадку: «Под конец снова воцаряется хаос, но не тот изначальный, оплодотворенный и плодоносный, а нечто умирающее, переходящее в загнивание, из какого сам господь бог навряд ли смог бы вторично создать мир, его самого достойный». Если и здесь опять же проступает схема естественного жизненного круговорота от момента оплодотворения до смерти, то от веры, выраженной в словах: «Кто жил, в ничто не обратится! Повсюду вечность шевелится», тут мало что сохранилось.

Здесь мы лишь вкратце упомянем о попытках Гёте при случае также и в исторических циклах усматривать действие сил, соответствующих замеченной им в природе полярности. Например, применительно к истории науки поэт полагал, что «все и впрямь развивается из прогрессирующих и регрессирующих свойств человеческого духа, из устремленной вперед, но затем снова отбрасывающей себя назад человеческой природы». На основе этого вывода можно было бы даже написать «априорную историю», указывал Гёте (в письме Шиллеру от 24 января 1798 г.). Но, во-первых, подобные выводы были сделаны поэтом лишь применительно к науке и искусству; во-вторых, в этой сфере он никак не мог проследить действие второго махового колеса природы, столь настойчиво подчеркиваемое им во всех других случаях, а именно закона «повышения» или «совершенствования».

Скептицизм поэта, вызванный непредсказуемостью истории, разумеется, не мешал Гёте задумываться над общественно-политической обстановкой своего времени и осваивать в своем художественном творчестве кардинальные проблемы действительности, дабы по возможности рекомендовать публике спасительные решения. Именно в сфере творчества этот бюргер, достигший высокого положения, поэт, ставший министром и дворянином, испытывал модели жизни и деятельности, в надежде, что, быть может, удастся сплотить дворян с бюргерством и открыть перед всеми радужные перспективы на будущее.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.