Тайный советник — отнюдь не сторонник революции
Тайный советник — отнюдь не сторонник революции
Иной читатель сочтет, что предшествующая глава — совершенно излишнее отклонение от темы, имеющее весьма малое касательство к жизни и творчеству Гёте. Однако нужно отчетливо представлять себе те давние беспокойные годы, если мы хотим дать верную оценку высказываниям поэта о Французской революции и, как он сам утверждал, «безграничным усилиям поэтически овладеть, в его причинах и следствиях, этим ужаснейшим из всех событий».[5]
Разумеется, Гёте, министр абсолютистского государства, внимательно следил за событиями во Франции. Странным образом, однако, в его письмах того времени, по крайней мере в тех из них, что сохранились до сей поры, он почти не распространялся на эту тему. Можно сослаться лишь на одну-единственную фразу в письме от 3 марта 1790 года, адресованном Фрицу Якоби: «Что Французская революция была революцией и для меня, ты можешь себе представить». Иными словами: зачеркнуты все прежние выводы из собственных открытий и раздумий. Случившегося он предвидеть не мог. Неслыханное событие понуждало его к новым раздумьям. В своих попытках истолкования человека и природы он отныне не мог его не учитывать. Это был длительный и сложный процесс.
В письмах Гёте к Карлу Августу периода 1789–1790 гг. ничего не говорится о революции, хотя оба — и поэт и герцог — постоянно касались в своей переписке также и политических вопросов. О многом говорится в этих письмах — о фрагменте «Фауста» и «Тассо», о строительстве дворца и веймарского театра, о «горнорудных заботах» в Ильменау и прокладке водопровода в Йене, о естественнонаучных исследованиях Гёте и об угрозе конфликта между Пруссией и Австрией. В письме от 6 февраля 1790 года к Карлу Августу, который в ту пору находился в Берлине, где вел переговоры в связи с надвигающейся угрозой войны, Гёте высказывал следующее пожелание: «Желаю Вам благополучно завершить Ваши дела и привезти нам подтверждение возлюбленного мира. Поскольку целью войны может быть только мир, то воину весьма подобает заключить да и сберечь мир даже без войны».
В письме из Венеции к Шарлотте фон Кальб (от 30 апреля 1790 г.) Гёте всего лишь походя, притом с нескрываемой иронией, затрагивает важную политическую проблему тех лет. Поскольку теперь все только и говорят что о конституции, писал он, ему особенно полезно находиться в республике на лагунах: ведь это дает возможность непосредственно наблюдать с близкого расстояния самую удивительную и замысловатую из конституций.
Подавляющее большинство писем, которые Гёте в период с весны 1792 по март 1797 года адресовал своему герцогу, потеряно, за исключением немногих посланий чисто служебного содержания. Впрочем, на протяжении многих недель 1792–1793 годов переписка и в самом деле была излишней, поскольку Гёте сопровождал герцога в походе союзнических войск против революционной Франции и участвовал в осаде Майнца. Можно предположить, что в утраченных письмах поэт несколько подробнее характеризовал текущие события, хоть порой и ленился писать, недаром Карл Август иногда корил его за эту леность, да Гёте и сам — также и в письмах к другим адресатам — признавал за собой такое свойство. В письме от 13 января 1791 года он называл себя «в высшей мере ленивым сочинителем писем», а в письме от 17 октября 1791 года напоминал, что его «нелюбовь к писанию писем» известна. (Мы же ныне, напротив, удивлены обилием его писем, ведь одна лишь переписка занимает в «Веймарском издании» 50 томов.) Зато герцог беспрестанно затрагивал в своих письмах политические и военные вопросы, и притом не стеснялся в выражениях, когда дело касалось принципиальных проблем: как-никак, будучи абсолютным монархом, он не хотел подрыва строя, на котором зиждилась его власть. Герцог не сомневался, что адресат разделяет его взгляды. Он твердо рассчитывал, что Гёте окажет необходимое сдерживающее влияние на веймарское общество, где в оценке революции наблюдался «весьма большой разлад» (письмо от 27 декабря 1792 г.). Карлу Августу было отлично известно, что и Гердер, и Кнебель отнюдь не отвергали всего, что произошло в 1789 году и в последующие годы. Герцог надеялся, что прибытие Гёте в Веймар «возымеет на наших республиканцев примерно такое же действие, каковое на французских возымела война». «Постарайся, — писал он поэту, — сделать в этом смысле как можно больше и время от времени присылай мне вести о том, что тебе удалось». 24 марта 1793 года, накануне осады Майнца, Карл Август написал Гёте длинное многостраничное письмо, в котором «подробно изложил свое кредо». Как это принято у властителей, он клеймил «господ писак», этих возмутителей спокойствия, потчующих публику разного рода непереваренными откровениями. При этом им и вовсе невдомек, что же действительно необходимо и полезно людям, они и понятия не имеют о том, «что же можно успешно осуществить на практике». Намерения «свободных французов» герцог сводил к простейшей формуле: «Содрать с имущих штаны, чтобы облачить в них бесштанных». Только в этом все дело, утверждал он, многие из прежних сторонников революции ныне уже поняли это. Ведь и впрямь «в нашем отечестве так худо обстояли дела, что под золой тлел огонь и в конечном счете можно было ждать таких потрясений, которые потребовали бы применения ужасных средств, куда более страшных, чем нынешняя война».
Герцог обрушился на Георга Форстера, который, как мы знаем, при неблагоприятном стечении обстоятельств и без достаточной поддержки со стороны населения выступил в оккупированном Майнце как один из учредителей самой первой и недолговечной республики на немецкой земле. 17 марта 1793 года впервые собрались ее депутаты, которые спустя четыре дня вынесли решение о присоединении к Французской республике, что еще и сегодня побуждает кое-кого из историков приклеивать майнцской республике уничижительный ярлык «сепаратистской». 'Форстер и компания в Майнце доказывают, — писал Карл Август, — насколько сильно сочувствие революции действует на людей их толка, притягательная сила тех событий толкает их на путь чернейшей неблагодарности и самых что ни на есть бессмысленных предприятий». Подданным надлежит быть благодарными, а не разоблачать произвол и гнет монархистской власти. (Издатель переписки Гёте с Карлом Августом в 1915 году к тому же задним числом удостоил борца за республиканскую свободу Форстера еще и такой уничижительной характеристики: «Оказывал в Рейнской области сильное и зловредное влияние».) Веймарский герцог, не сомневавшийся в экспансионистских устремлениях революционной Франции, отныне почитал счастьем, что началась война, и готов был на любые меры, чтобы предотвратить распространение революции. Из лагеря под Мариенборном близ Майнца Карл Август благодарил Гердера за присылку второго тома «Писем о поощрении гуманности». С полной убежденностью, что он воюет за правое дело, герцог не преминул сопроводить благодарность язвительным замечанием: письма, мол, застали его «отнюдь не за самым гуманным занятием», однако же он стремится к тому, «чтобы смести с немецкой земли французские зверства. А ведь это, должно быть, тоже вклад в Ваши гуманные устремления, милый Гердер, не так ли?»
Словом, в дошедших до нас письмах Гёте редко и скупо высказывается о Французской революции. Точно так же и в заметках о походе 1792 года и об осаде Майнца, которые он посылал на родину, почти нет упоминаний на этот счет. Поэту ничего не нужно было объяснять своим адресатам: и без того они знали, что он не сторонник революции. Гёте тоже считал, что необходимо укротить «взбесившихся франков» (письмо к Якоби от 17 апреля 1793 г.), а когда стоял под Майнцем, радовался, «что, даст бог, этих омерзительных франков скоро совсем изгоним из нашего милого германского отечества, все равно проку от них здесь никакого — что ни возьми: ни по характеру их, ни по оружию, ни по образу мыслей» (в письме к Анне Амалии от 22 июня 1793 г.). Конечно, это не значит, что Гёте одобрял всякое предприятие монархистских держав. Жаль, конечно, что мы не знаем, как реагировал поэт, когда герцог сообщил ему чудовищную весть: потери французов в битве при Монсе (Бельгия) уже по одному тому должны были превысить потери союзников, что «главный принцип кайзеровских солдат — не миловать ни одного француза» (23 марта 1796 г.). Совершенно очевидно, что наблюдатель Гёте просто предпочитал о многом молчать: «Многое еще можно было бы сказать, да писать об этом не стоит» (из письма к Ф. Якоби от 5 июня 1793 г.). Примерно так он часто отгораживался от происходящего, скрывая мысли, его занимавшие, может, даже тревожившие и угнетавшие его.
Уже десять лет подряд занимая ответственный пост и ведая важными государственными делами, Гёте не стал писать ни теоретического трактата, ни какого-либо политического эссе по вопросу о революции, каких в ту пору появлялось великое множество. Хоть он впоследствии, в 1823 году, и подчеркивал, как уже указывалось, свои «безграничные усилия поэтически овладеть, в его причинах и следствиях, этим ужаснейшим из всех событий», все же неизвестно, действительно ли поэт предпринял глубокий анализ общественно-исторических условий. Гёте усвоил несколько основных фактов, которыми объяснял случившееся и из которых сделал выводы в смысле желательного устройства общества. Монархи и их подданные, аристократия и бюргеры должны сплотиться воедино, всем вместе надлежит стремиться к добру и в процессе неспешного, осмотрительного развития осуществлять эволюционным путем своевременные реформы в рамках существующего строя.
Этой же концепции Гёте придерживался и в сфере реальной политики. Но в сложной системе собственного миросозерцания и толкования истории он должен был отвести и революции подобающее ей место. В сущности, он поставил ее на один уровень со стихийными природными бедствиями, хаосом, бунтом элементов — недаром впоследствии в работе «Опыт учения об эрозии» (1825), в разделе «Обуздание и развязывание элементов», он следующим образом характеризовал ее: «Тому, что мы называем элементами, всегда присуще стремление со всем свойственным ему буйством и дикостью вырваться из узды, это очевидно. Но коль скоро человек вступил во владение землей и обязан владение это сохранить, он должен приготовиться к сопротивлению и не терять бдительности». Элементы, как и порождаемый ими хаос, равно присущи природе — стоит только их развязать. Такое же место занимают в истории человечества войны и революции. Однако подобную хаотическую фазу всегда можно перевести в новую — созидательную, которая впоследствии даже может оказаться плодотворной. И соответствующие строфы в «Германе и Доротее» могут быть также отнесены к Французской революции:
Рушатся наисильнейших держав вековые устои.
Древних владений лишен господин старинный, и с другом
Друг разлучен, так пускай и любовь расстается с любовью…
Золото и серебро меняют чекан стародавний,
Все в небывалом движенье, как будто и впрямь мирозданье
В хаос желает вернуться, чтоб в облике новом воспрянуть.
(Перевод Д. Бродского и В. Бугаевского — 1, 583)[6]
После 1789 года Гёте часто прибегал к словесным образам, в которых исторические конвульсии того времени метафорически представлялись как стихийные природные бедствия. Землетрясение, пожар, наводнение — вот такой видится поэту война в Италии (из письма к Шиллеру от 14 октября 1797 г.).
А во «Внебрачной дочери» (1803), стремясь наглядно представить ужасы революции, поэт также нагромождает метафоры из ряда явлений природы: и молния тут, и огонь, и потоп, и буйство элементов. При всей выразительности подобной метафорики, безусловно занимающей известное место в широком спектре способов истолкования мира, она все же мало помогает постижению реальных политических связей и событий на определенном отрезке истории.
Быть противником революции — судьба отнюдь не предназначала Гёте такой роли, совсем напротив. Как воспевал он свободное от всяких правил творчество; какой бунт духа явил во «Франкфуртских ученых известиях»; как впечатляюще изобразил могучее, пусть тщетное самоуправство Гёца; как гордо провозгласил: «Я создаю людей, / Леплю их / По своему подобью» (пер. В. Левика — 1, 90); какую острую критику дворянства дал в «Вертере». Словом, никак нельзя было ожидать, что поэт окажется на стороне защитников всего сущего, в лучшем случае готовых к осторожным реформам. Но в 1789 году Гёте уже не был прежним молодым человеком, который восклицал: «Войти в суть предмета, схватить ее — вот смысл всякого мастерства!» За плечами у него была вереница кризисов, глубоко подорвавших его уверенность в себе. Внешне все как будто шло наилучшим образом: поэт так и не изведал нужды, но в душе успел изведать страдание. Не раз охватывало его отчаяние, много лет подряд терзался он колебаниями, неуверенностью в себе, смятением чувств, не зная, что же в конечном счете с ним будет. Средствами на жизнь он располагал, но вопрос его жизненного самоосуществления оставался непроясненным. Сколько раз бежал он от судьбы — в частности, из Франкфурта в Веймар, запутавшись в отношениях с Лили Шёнеман! Потом было десятилетие, когда поэт пробовал свои силы на политическом и административном поприще, были взлеты и падения, успехи и разочарования, строгая самодисциплина и сомнения, веселое общение с людьми и одиночество, долгие часы, отданные искусству, и странная любовь: любимая была для него в этом союзе будто сестра, а чувственность — под запретом. И вдруг после такого десятилетия бегство в Италию — попытка познать и обрести самого себя, и снова — неутомимые поиски истинно прочного, нерушимого, каких-то главных закономерностей, которые он надеялся выявить в двух областях: в природе и в искусстве. На год он снова вернулся в Тюрингию, занялся естественнонаучными исследованиями, работал над завершением издания своих сочинений, обрел наконец прочное счастье в любви, на этот раз и чувственной тоже, — и тут грянул 1789 год с необыкновенными вестями из Парижа. Поэт окончательно обосновался в Веймаре и отныне почитал этот край своим отечеством.
Теперь он не мог отказаться от обретенного ценой стольких поисков, от работы, которую взял на себя в первое веймарское десятилетие, став министром веймарского герцога, не мог быть сторонником революции, способной выбить из-под его ног почву, на которой он обосновался с таким трудом. Но в то же время не мог он и отречься от надежд на реформы — надежд, которые сам поселял в умах; разумеется, речь шла о реформах в строго установленных пределах. Гёте должен был выбирать между революцией и реакцией, между тотальным переворотом и тупым цеплянием за старое. Подобно многим другим, он хотел избрать некий «третий путь», точнее было бы сказать (поскольку он не участвовал в текущих политических делах, а лишь выступал в роли наблюдателя, на крайний случай — консультанта) — он стремился к нему.
В конечном счете он усвоил убеждения, которые заимствовал у Юстуса Мёзера. К теории и практике революции также применимы были выводы Мёзера, какие тот противопоставлял тенденциям просвещенного абсолютизма: централистский рационализм, стремящийся подчинить все сущее определенному теоретическому принципу, нивелирует, мало того — умерщвляет живое многообразие реальности, выкристаллизовавшееся за долгий исторический срок. Еще в 1772 году в «Патриотических фантазиях», в статье «Современное стремление к общим законам и распоряжениям угрожает самой обыкновенной свободе», можно было прочитать, что получить «всеобщие своды законов» не отвечает «истинному духу природы, выказывающей свое богатство в многообразии», а расчищает «путь для деспотизма, пытающегося уложить все сущее в русло немногих правил и потому утрачивающее богатство разнообразия». «Философские теории подрывают все первоначальные соглашения, все привилегии и свободы, все условия и права давности тем, что обязанности правителей и подданных, как и вообще любые общественные права, они выводят из одного-единственного ключевого принципа. Стремясь главенствовать во что бы то ни стало, они рассматривают любое традиционно согласованное и давнее ограничение исключительно как препятствие, которое можно отбросить со своего пути с помощью пинка или какого-либо принципиального вывода».
Соответственно Мёзер, поддерживая позицию Бёрка, далее упрекал революционеров в том, что замысел их слишком уж прост: нельзя выравнивать все сущее в согласии с одной-единственной идеей, пусть даже идеей прав человека. Монтескьё, мол, утверждал, «с полным на то основанием, что эти простые и уникальные идеи составляют прямой путь к монархистскому (а стало быть, и к демократическому) деспотизму» («Когда и каким образом может нация изменить свою конституцию?»).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.