21. Лондон, зима 1851
21. Лондон, зима 1851
С этим всеобщим процветанием, во время которого производительные силы буржуазного общества развиваются настолько бурно, насколько это вообще возможно при буржуазных отношениях, не может быть и речи о реальной революции.
Карл Маркс и Фридрих Энгельс {1}
В 1851 году королева Виктория с гордостью заявила, что ее возлюбленный муж принц Альберт объединил все человечество под знаменем мира и процветания.
Альберт был председателем высокой комиссии, организовавшей первую Всемирную выставку — этот триумф торговли, промышленности и изобретательской мысли. В день ее открытия, 1 мая, четверть всего населения Лондона собралась в Гайд-парке, чтобы стать свидетелями этого грандиозного события. 32-летняя королева, потрясенная увиденным, была среди собравшихся. В специально построенном для проведения выставки Хрустальном дворце, чей купол был больше купола собора Святого Петра в Риме, несколько сотен тысяч экспонатов демонстрировали все чудеса столетия: от маятника Фуко до туалета со сливным бачком, от хлопкопрядильных машин до дагеротипического снимка Луны. Выставка знаменовала собой рождение нового торгового центра, на нескольких этажах которого можно было с легкостью найти любые товары. Здесь также находилась крупнейшая в мире крытая оранжерея, демонстрировавшая господство человека над природой. Хор численностью в тысячу человек исполнял «Аллилуйя» Генделя, и восхищенная королева сказала: «Чувствовалось… что это пение наполнено истинной верой больше, чем любая служба, которую я когда-либо слышала» {2}. Глава англиканской Церкви объявил, что промышленность будет новой религией. «Золотой век британского капитализма» — это выражение только что вошло в обиход среди посвященных, как и еще одно знаменитое новое слово — «империализм» {3}.
Все было правдой: по всей Европе на трон взошел Его Величество Капитал. Экономический бум начался после 1849 года, когда последнее восстание угасло и на смену ему пришла реакция. Государства усвоили урок, преподанный Марксом: безработица, голод и болезни несут господствующему строю куда более серьезную угрозу, чем любая идеология или даже армия противника, потому что если поднимется низший класс — то вся конструкция рухнет, как карточный домик.
Для того чтобы избежать этого, было начато строительство железных дорог, жилья, новых фабрик и заводов — всего того, в чем можно задействовать рабочие руки и, что еще важнее, получить от этого прибыль {4}. Только в Лондоне в 1851 году в строительстве было занято более 66 тысяч человек, что сразу сделало его крупнейшей отраслью промышленности. Разумеется, строили не для тех, кто ютился в трущобах. Строительный бум наблюдался в Белгравии, Кенсингтоне и новых пригородах на севере Лондона, где возводились роскошные виллы неожиданно разбогатевшего среднего класса {5}.
Эта часть промышленности развивалась с благословения королей и послушных им парламентов, в которые уже давно просочились сами промышленники, владеющие железным дорогами и играющие в новую азартную и увлекательную игру под названием «фондовый рынок». Эти люди утверждали, что богатство и успех предприятий будут расти, если придерживаться простой формулы: бизнес должен находиться в частных руках и быть конкурентоспособным, а также — скупать товары (и труд) по самой дешевой цене, а продавать — на свободном рынке по максимально возможной цене. Это и была формула капитализма {6}.
Железные дороги, пароходы и телеграф ускорили темпы развития промышленности, сокращая время и расстояния, однако главным двигателем развития рынка было золото, вселявшее в бизнесменов смелость, иногда доходящую до безрассудства. Европейские бизнесмены наблюдали, как их коллеги в Америке стремительно зарабатывают горы денег, развивая свой бизнес в практически нерегулируемых, свободных условиях внутри страны. Европейские правительства сравнивали свою, практически опустевшую, казну со стремительно наполняющейся казной американской — и понимали, что европейский бизнес проигрывает, поскольку его сдерживают устаревшие правила {7}. Разработку недр начали регулировать, правила торговли сделали более либеральными, банки создавались для финансирования торговли, а законы переписали с учетом запросов растущей деловой активности {8}.
Выставка в Лондоне отражала этот расцвет меркантилизма, и было совершенно очевидно, что у рабочего класса нет никакой возможности избежать растущего давления — так же, как и у среднего лондонца нет возможности избежать этого потрясающего шоу. Целые районы города подверглись переделке и реконструкции — поскольку ожидалось прибытие многочисленных глав государств и других высокопоставленных лиц. Навоз с улиц убирали мгновенно; художники и маляры раскрашивали фасады в зеленый, бордовый, голубой и желтый цвета; владельцы магазинов спешно мыли и протирали закопченные витрины; из Гайд-парка были безжалостно изгнаны сотни бездомных, облюбовавших это место для ночлега. Унылая вдова по имени Лондон спешно румянилась и красилась, готовясь к торжественному приему.
Казалось, славословия по поводу исключительности не только выставки, но и самой Англии никогда не закончатся. К 1851 году Британии принадлежала половина всех океанских судов в мире, а также половина всех железнодорожных путей {9}. Успех Англии был успехом философии рационализма, успехом политического прагматизма и коммерческой изобретательности — и все это было с успехом продемонстрировано на выставке. Это был гимн частному капиталу — и это особенно возмущало Маркса. Раньше он был вынужден бороться с фантазиями и идиллическими мечтами потенциальных революционеров, которые занимались исключительно восхвалением себя, но палец о палец не ударили, чтобы добиться воплощения своих идей в жизнь. Теперь его окружали иные мечтатели — капиталисты, для которых торговцы были вестниками нового гармоничного мира, потому что теперь товары можно было продать от Китая до Бразилии, от Канады до Англо-бурской республики. Для Маркса и Энгельса эта выставка была чем-то вроде Пантеона современного Рима, храма «филантро-коммерции… буржуазной мании величия» {10}. То, что капиталисты провозглашали преимуществом свободной торговли, на самом деле было разрушением национальных границ и характеров; размывание и уничтожение местных методов производства и социальных отношений. Маркс и Энгельс видели в этом вклад в последующий финансовый кризис, который прогнозировали уже на следующий год {11}. В некотором смысле выставка сделала то, чего не удалось ни Женни, ни Энгельсу: она вернула Маркса к работе.
По его оценке, в самих по себе промышленных или технологических достижениях не было ничего плохого; вся история строилась на них. Маркс восторженно, словно ребенок, увидевший модель железной дороги в витрине на Риджент-стрит, заявляет, что «электрическая искра куда более революционна, чем пар» и что «последствия этого открытия трудно предсказать» {12}. Однако Маркс тут же поясняет, каким образом эти чудесные достижения человеческого разума оказались под контролем небольшой кучки капиталистов и почему эти колоссальные достижения, которые могли бы дать преимущества всем, на самом деле обогатили лишь немногих.
Той же весной 1851 года Маркс начал бороться с капитализмом — о котором большинство людей еще даже не слышало, с массированным наступлением новой экономической, политической и социальной системы, которая в один прекрасный день распространит свое влияние по всему миру и будет влиять на каждый аспект существования человека. Капитализм был еще на стадии младенчества, а Маркс уже приступил к составлению хроник его роста — и предсказал его падение {13}. На протяжении следующих 16 лет он напишет тысячи страниц по этому поводу — и они сложатся в первый том его великого труда «Капитал». Его молодые последователи будут видеть в нем альтернативу капитализму и назовут это учение «марксизм».
Маркс ничего не делал наполовину, поэтому его погружение в экономику было полным и безоговорочным. Его юный коллега, Вильгельм Пипер, время от времени выполнявший обязанности секретаря Маркса — когда не изучал внутреннее устройство лондонских борделей, — в шутку жаловался Энгельсу: «Кто бы ни пришел к нему домой, его встретили бы не обычными приветствиями, а заумными экономическими терминами» {14}. Энгельса вряд ли можно было этим удивить — письма Маркса всегда были полны разными экономическими теориями, которые он норовил проверить на своем испытанном друге. Именно в это время началась яркая, почти ежедневная переписка двух этих выдающихся мужчин, которая продлится почти два десятилетия, до 1870 года, когда Энгельс опять вернется в Лондон. Одна из дочерей Маркса вспоминала: одним из ярких событий в их жизни был приход почтальона. Одетый в длинное красное пальто с позолоченными галунами и высокий цилиндр, он два раза ударяет своей тростью в дверь — и дети стремглав бегут по лестнице со второго этажа, потому что знают, как счастлив будет их отец получить письмо от «дяди Ангела» {15}. В этих письмах содержалось не только продолжение интереснейшей беседы, но зачастую и деньги, без которых семье пришлось бы совсем туго.
Переехав в Манчестер в декабре, «дядя Ангел» завел себе сразу два адреса. По одному из них находилась квартира респектабельного бизнесмена, где он принимал гостей и развлекался. Вторая находилась на окраине города, ее хозяевами были записаны мистер и миссис Бордмен — здесь Энгельс жил с Мери Бернс и ее младшей сестрой Лиззи. Соратниками и гостями их были в основном ирландские радикалы. Голод, опустошивший их остров, отступил, однако Ирландия была настолько им ослаблена, что ни о какой независимости от Англии и речи идти не могло; ирландцам просто не хватало энергии на такую борьбу. Однако гнев среди ирландцев Манчестера закипал все яростнее — и связан он был не только с владычеством Вестминстера над всей Ирландией, но и с положением рабочих-ирландцев, живущих в Англии.
Возможно, отчасти Энгельс успокаивал свою совесть и использовал доходы от своего «капиталистического торгашества», финансируя своих мятежных друзей. И конечно, с самого начала своей карьеры текстильного промышленника он финансировал семью Маркса, даже если для этого иногда приходилось залезать в кассу фабрики; кроме того, он поддерживал семью Бернс в Манчестере.
Энгельс старательно производил впечатление сына богатого фабриканта. Он появлялся в нужных клубах и слыл там прекрасным собеседником — но настоящими его друзьями были те, по кому плакала английская виселица. Он занимался плаванием, фехтовал, ездил верхом и охотился с собаками — и помимо простого удовольствия, которое он получал от этих занятий, считал это физической подготовкой на случай грядущих боев {16}.
Женни шутливо называла его «великий повелитель хлопка». Да, Энгельс был им — но у него было сердце мятежника. Женни радовалась тому, что для них он остался прежним старым добрым Фрицем {17}. Энгельс не знал, как долго отец собирался держать его в Манчестере, но за то время, пока он там был, он сильно облегчил заботы Маркса и Женни. В свои письма он часто вкладывал фунт или два — и этого хватало на самое необходимое.
На самом деле впервые с того момента, как Марксы приехали в Лондон, Карл действительно работал над своими экономическими исследованиями и планировал попытаться продать свои сочинения в Кельне в виде памфлета {18}. Он даже подумывал о возобновлении издания «Ревю» в Швейцарии {19}. Дети, кажется, тоже пришли в себя после смерти Фокси. Впрочем, надо признать, что не все было гладко. Ожесточенные ссоры и распри между эмигрантами продолжались: в декабре Красный Волк был избит сторонниками Виллиха, а Карл Шаппер и Пипер подверглись такому же избиению во время банкета в честь Парижской революции {20}. Однако вместо того чтобы участвовать в подобных стычках, Маркс словно дистанцировался от своих противников, называя их пропаганду «возней обезьян, которые бомбардируют противника своими экскрементами». И добавлял саркастически: «Каждому по способностям…» {21}
Эта фраза, утратив свой саркастический подтекст, станет впоследствии краеугольным камнем коммунистической теории Маркса.
В конце января, то ли из-за того, что в квартире на Дин-стрит, 64, умер Фокси, то ли потому, что за квартиру эту опять было не уплачено (Маркс незадолго до этого просит Энгельса выслать ему денег, поскольку просрочил аренду) {22}, семья снова переехала. Их новый адрес — Дин-стрит, 28, Сохо, и хотя этот дом стоит по соседству, их жилищные условия становятся не в пример лучше. Трое взрослых и трое детей теперь живут в полноценной двухкомнатной квартире на верхнем этаже узкого четырехэтажного дома эпохи короля Георга. На нижнем этаже был расположен магазинчик. Кроме Марксов здесь жили еще три семьи: две — итальянские (одна из них владела этим домом), третьим жильцом был учитель словесности из Ирландии; он и уступил часть своей квартиры Марксу {23}.
Просторными эти апартаменты назвать было нельзя. Первая комната, тремя окнами выходившая на улицу, площадью была не более 15 на 10 футов — она служила приемной, столовой, гостиной и кабинетом. Вторая комната — с камином и покатым потолком — была еще меньше, но здесь все Марксы и Ленхен готовили, спали и купались {24}. Проточная вода не поднималась выше десяти футов над уровнем мостовой, так что приходилось таскать ее с первого этажа. Точно так же здесь не было туалета, соединенного с водопроводом, и потому выбор был невелик: либо общий ватерклозет (откуда все сбрасывалось в подвал) — или ночной горшок прямо в квартире {25}. Тем не менее они считали, что им повезло. В окно Марксы видели крыши и трубы других домов — и представляли себя чуточку ближе к небу, чем все остальные. Либкнехт называл эту квартиру на чердаке «голубятней, где постоянно толклись гости, беженцы, представители богемы — входя и выходя, когда им заблагорассудится»; в течение следующих пяти лет «дом Мавра» стал центром сбора для всех друзей и сторонников Маркса. Либкнехт вспоминал, что это было самое постоянное место их жительства в Лондоне, не считая могилы {26}.
В новой квартире они наконец-то смогли зажить простой, рутинной жизнью. Девочки пошли в школу. Женни делила свое время между мужем и детьми, Ленхен вела хозяйство — что означало: пыталась растянуть те деньги, которые им посылал Энгельс (или занимал Маркс), и сделать так, чтобы им было чем пообедать. Когда денег не хватало, она отправлялась в ломбард, где еще один — по мнению детей — дядя наподобие Энгельса давал им денег в обмен на предметы домашней утвари или одежды, без которых они на данный момент могли обойтись.
Что касается Маркса, то он каждый день проводил в Британском музее, куда за ним тянулись и более молодые коллеги {27}. Либкнехт вспоминал, что пока остальные беженцы в Лондоне деловито планировали свержение старого мира, «мы — отбросы человечества — сидели в Британском музее и занимались самообразованием, тем самым готовя оружие и боеприпасы для боев будущего… Иногда нам нечего было есть — но это не могло помешать нам пойти в Музей. Там были удобные стулья, а в зимнюю стужу там было тепло, чего нам не хватало в наших жалких квартирах… если они вообще у нас были» {28}. По ночам происходили важные встречи и политические митинги — почти все проходили в отдельных помещениях на втором этаже паба. Здесь подавали темно-коричневый крепкий портер, а курящим — длинные глиняные трубки {29}. Если ни у кого не было денег — а так и бывало большую часть времени, — то молодые беженцы, проведшие с Марксом весь день, возвращались вместе с ним на Дин-стрит, чтобы согреться в теплой домашней атмосфере очень небогатой, но такой сердечной семьи. То немногое, что у них было, Марксы всегда радушно предлагали тем, кто считал Карла их лидером — несмотря на его яростные возражения.
Фридрих Лесснер, портной, вспоминал, что Женни встречала их так тепло, что все они чувствовали себя словно в обществе родной матери или сестры. Он описывает ее высокой, очень красивой и изысканной, однако начисто лишенной гордости и высокомерия ее сословия, которых можно было бы ожидать в такой нищей компании. Она была, напротив, очаровательна и приветлива {30}. Либкнехт признавался, что Женни, возможно, оказывала на них еще большее влияние, чем Маркс. «Это достоинство, эта простота, которая не становилась фамильярностью, останавливая любую грубость или бестактность — все это действовало с магической силой на самых грубых и неотесанных парней» {31}. Много лет спустя Либкнехт писал о Женни, что она была «первой женщиной, заставившей меня понять и силу образования, и власть женщин… Мать, друг, доверенное лицо, советчица — она была для меня идеалом женщины тогда и остается им даже сейчас» {32}. Однажды ей даже удалось очаровать прусского шпиона, который внедрился в ближний круг Маркса; он писал в своих отчетах, что Женни «приучила себя к этой цыганской жизни из любви к мужу и, кажется, чувствует себя как дома в этой нищете» {33}.
В эпицентре этой вечной суматохи всегда присутствовали трое детей Маркса. Их никогда не отсылали из взрослой компании, но не потому, что Маркс считал, будто им есть чему поучиться у взрослых: он полагал ровно наоборот — это взрослым необходимо учиться у детей (Маркс любил говорить: «Дети должны воспитывать своих родителей») {34}. Авторитет Маркса основывался не на приказах, а на предложениях, на которые дети обычно всегда соглашались. По словам Либкнехта, «в присутствии женщин и детей Маркс вел себя так мягко, что этому могла бы позавидовать любая английская гувернантка» {35}.
Первая волна беженцев, появившихся в Лондоне после 1848 года, состояла в основном из простолюдинов, но к 1851 году здесь стали появляться ветераны революции, и их прибытие вызвало довольно комичный переполох среди местных радикалов, стремящихся доказать, что они гораздо круче {36}. Маркс и Энгельс описывали этих людей как «Клуб взаимного страхования будущих героев» {37}.
Маркс хорошо знал всех основных игроков Парижа 1848 года; теперь, когда правительство Луи Наполеона сделало практически всякое инакомыслие невозможным, эти люди бежали в Лондон — и начали наносить визиты вежливости на Дин-стрит, 28.
Среди первых визитеров был Луи Блан, явившийся рано утром. Ленхен провела его в переднюю комнату, пока Маркс торопливо одевался в спальне. Позднее Либкнехт описал ту сцену со слов Маркса, который вместе с Женни подглядывал за Бланом в приоткрытую дверь. Маркс рассказывал, что Блан долго оглядывал бедно обставленную комнату, пока не обнаружил на стене «простое зеркало. Он тут же принял перед ним эффектную позу, вытянувшись изо всех сил и даже привстав на цыпочки… Он носил обувь на самых высоченных каблуках, какие мне только доводилось видеть… и напоминал влюбленного мартовского кролика». Женни едва удерживалась от смеха.
Когда Маркс оделся и наскоро умылся, то вошел в гостиную, предупредительно кащлянув — чтобы дать народному трибуну время отскочить от зеркала и принять надлежащий вид {38}.
По правде говоря, Маркс не был заинтересован в альянсе с Бланом или любым из тех, кто был связан с революциями последних 20 лет. Ветеранов 1830 года, в том числе любимца англичан Мадзини, он считал «опытными мошенниками», которые использовали младшее поколение, предоставив ему делать всю работу, а сами собирали дивиденды и грелись в лучах славы {39}. Эти люди — и умеренные радикалы — то и дело образовывали союзы и альянсы, разрывали их, вступали в новые, интриговали в головокружительном темпе… но все эти интриги не оставляли им времени для реальных действий. Все их внимание было сосредоточено исключительно на себе и своих ближайших союзниках. Все, что было нужно Марксу, — небольшой круг единомышленников, хотя более всего он хотел бы, чтобы с ними в Лондоне был Энгельс. В начале февраля он пишет другу: «Я очень рад, что мы двое, ты и я, оказались в полнейшей изоляции от этой публики. Это полностью согласуется с нашим отношением и нашими принципами. Система взаимных уступок, полумеры, толерантность — все, что мы делали для приличия, а также обязанность нести свою долю публичных насмешек за компанию с этими ослами — все это наконец в прошлом» {40}.
Энгельс соглашается, говоря в ответном письме: «Каждый начинает понимать все больше и больше, что эмиграция неизбежно превращает человека в дурака, в осла, в законченного негодяя — если он не освободится полностью от прошлого и пока не станет независимым писателем или творцом, свободным от заклятия фей — так называемых революционных партий. Это настоящая школа скандала и подлости, способная любого осла-неудачника сделать спасителем отечества». Разумеется, предполагает Энгельс, их позиция дает им определенную свободу. «С этого момента мы отвечаем только за себя, и придет время, когда эти господа будут нуждаться в нас, — вот тогда мы будем диктовать им условия. До тех пор — мы заслужили немного тишины и покоя. И немного одиночества, конечно, тоже. Боже мой, я уж три месяца молюсь об этом в Манчестере!» Главной задачей было опубликовать хоть что-то из работ. «Какова будет цена всем этим эмигрантским сплетням о тебе, когда ты ответишь им своей политэкономией?» {41}
Маркс стремился закончить книгу. Политика превратилась в фарс, и теория оставалась единственной темой, заслуживающей внимания. Однако целая череда личных кризисов вновь сорвала его планы. Над Марксом неотвратимо висели долги, которые не мог покрыть даже Энгельс. Он был должен разным людям около 40 фунтов, и эта ситуация грозила скандалом от Лондона до Трира, через Брюссель. Маркс дошел до того, что начал угрожать своей матери: если она не даст ему денег, то он вернется в Пруссию и его бросят в тюрьму. По всей видимости, такая перспектива ее не напугала, потому что денег она не дала. Затем он сообщает Энгельсу, что в доме нет и фартинга, «так что счета от мясника, булочника и прочих не оплачены… Ты должен признать, что это хорошенькое дело, и я по уши в этой мелкобуржуазной гадости. И при этом еще говорю об эксплуатации рабочих! И о диктатуре пролетариата! Какие ужасы!» В разгар этой суматохи, 28 марта 1851 года, Женни родила девочку, которую назвали Франциска. Хотя Маркс и говорил, что роды прошли легко, Женни долго оставалась в постели, «причины тому не физические, а скорее внутренние, домашние».
В это время Ленхен примерно на 6 месяце беременности, и Женни, скорее всего, уже обнаружила ее состояние, хотя и не знала, кто отец; вероятно, Маркс хотел обсудить это с Энгельсом. Он писал: «В довершение всего, чтобы придать происходящему трагикомическую окраску, я сейчас в очень немногих словах открою тебе одну тайну…»
Здесь его прервала Женни, и Маркс обещал рассказать все позже, однако никогда этого не сделал {42} (письмо, в котором Маркс признавался, что он отец ребенка Ленхен, если оно и существовало, не сохранилось). В своем следующем письме Энгельсу, 2 апреля, Маркс обещал, что приедет в Манчестер, чего бы это ни стоило, и расскажет все лично. «Я должен уехать отсюда хоть на неделю. Хуже всего то, что я неожиданно стал испытывать трудности в своей работе в библиотеке. Я продвинулся так далеко, что закончу все это экономическое дерьмо через пять недель» {43}.
Неудачнее времени для личного скандала — особенно такого грандиозного — и придумать было нельзя. Вся европейская оппозиция собралась в Лондоне на Всемирной выставке. Комитеты по делам беженцев находились в радостном возбуждении — ведь гости прибыли сюда с деньгами, чтобы их потратить, а взамен услышать, что в Лондоне вовсю готовятся к очередным революциям.
«Эмиграция никогда еще не пила так много и настолько задаром, как в это время, когда все немецкие мещане собрались в Лондоне!» — писали Маркс и Энгельс, освещая события года, который они сами называли «годом политики публичного дома» {44}. В конце концов стало очевидно, что лондонская эмиграция не хочет разочаровывать потенциальных спонсоров, и потому сроки революции и различные обязательства были проданы за финансирование революционной борьбы (долг этот должен был быть погашен после того, как утвердятся новые повстанческие правительства) {45}. И разумеется, на сладкое во всей этой круговерти были слухи, распространявшиеся от паба к пабу и обраставшие все более вкусными подробностями по мере выпитого рассказчиками.
Вероятность того, что Маркс живет с двумя женщинами сразу, причем обе являются матерями его детей… толпа не могла сопротивляться такому соблазну. Однако цена этой сплетни — не только билет в Лондон, а еще и средство дискредитации этого высокомерного тирана, который всегда так зло критиковал (если не уничтожал полностью) своих врагов; этого проповедника коммунизма, который утверждал, что его идеология не имеет ничего общего с идеологией свободной любви и не несет никакой угрозы святости брака…
За несколько месяцев до открытия Всемирной выставки ходили дикие слухи: якобы Луи Блан и Ледрю-Ролен (которые к тому времени были противниками) договорились организовать всемирное восстание, сидя в пабе на Хэймаркет. В нем должны были участвовать 90 тысяч иностранных беженцев, которым предписывалось одновременно поджечь свои дома, а помогать им должны были 200 тысяч ирландцев и их воинственных священников-католиков, скрывающихся под видом продавцов спичек {46}. Слухи дикие и нелепые — однако это не помешало властям континентальных государств усилить давление на лондонскую полицию, чтобы та арестовала предполагаемых диверсантов и расследовала дело о потенциальном заговоре. Правительства стран, пострадавших от революции 1848 года, считали, что Англия поступает с вопиющим безрассудством, организовывая выставку так скоро после европейских потрясений.
Посол Британии в Вене писал: «На Англию смотрят как на место, откуда не только исходит революционная пропаганда, но и поощряется разжигание мятежей и убийств» {47}.
Брат Женни, Фердинанд вон Вестфален, был одним из тех, кому наиболее активно угрожали экстремисты в Лондоне. В декабре прошлого года он стал министром внутренних дел Пруссии и, таким образом, отвечал за внутреннюю безопасность государства. 1 января он издал довольно жесткое постановление: запрещалось проводить политические митинги и собрания без полицейского надзора, а газетам для того, чтобы получить разрешение полиции издаваться, нужно было заплатить огромный налог {48}. Энгельс писал Марксу, комментируя это: «Твой зять с похвальным рвением выжигает всякую крамолу в Пруссии. Единственное мое опасение состоит в том, что этот прусско-бюрократический Брут скоро наложит лапу и на твои публикации, а это, увы, положит конец денежным поступлениям» {49}.
Англия вступала в золотой век капитализма, Пруссия открывала десятилетие реакции {50}.
Среди главных задач Вестфалена было — держать любые революционные материалы подальше от Пруссии. Все железнодорожные станции были взяты под контроль, количество сотрудников охранки увеличено, устроены засады и различные ловушки для того, чтобы задерживать распространителей запрещенной литературы. Причем рвение это не было ограничено одной лишь Пруссией или Германией. Фердинанд был убежден, что сердце революции бьется в Лондоне, и потому весной 1851 года послал в Англию своих агентов, чтобы искоренить заговорщиков, одного из которых он знал очень хорошо {51}. (Со своей стороны, Маркс публично называл Фердинанда «слабоумным и фанатичным ретроградом».) {52} Вестфален был уверен, что королева согласится выдворить из стран революционных агитаторов, если они будут пойманы с поличным. Материал расследования должен был выглядеть убедительно — и совсем необязательно быть правдивым {53}.
Как раз в это время немецкий шпион Вильгельм Штиберв и обратил внимание на кружок Маркса. Он нанял человека по имени Чарльз Флери — тот должен был представиться редактором газеты по имени Шмидт, якобы приехавшим на выставку в Лондоне. На самом деле Флери должен был следить за немецкими радикалами в английской столице, а отдельно — за частной жизнью Маркса. Вторую часть информации следовало передавать лично брату Женни {54}.
На практике это означало следующее: беременность Ленхен было уже невозможно скрыть; сам Маркс был под пристальным вниманием как прусских властей, так и политических конкурентов, а самое неприятное — за ним следили и его жена, и ее семья. Он должен был делать все, чтобы не быть уличенным в отцовстве. Любое подтверждение его неверности сделало бы из него посмешище среди противников и испортило бы его политическое реноме. В личном аспекте все было еще хуже. Его измена могла буквально убить Женни, которая и так уж вынесла ради него столько страданий. Более того, Маркс рисковал просто-напросто потерять свою семью. Узнав о трагедии Женни, Фердинанд (до сих пор обращавшийся к ней в письмах «моя дорогая, нежно любимая Женни» {55}) мог убедить ее вернуться к матери в Пруссию, где она могла бы воспитывать своих детей в комфорте и безопасности.
Вполне вероятно, что Марксу было пока не до будущего ребенка Ленхен, его слишком одолевали насущные проблемы, которые следовало решать немедленно.
В конце апреля Маркс сел на поезд и отправился навестить Энгельса. Легко представить себе разговоры этих двоих. Энгельс, вероятнее всего, от души сочувствовал затруднительному положению своего друга. А вот что могло происходить между двумя женщинами в тесной квартире на Дин-стрит? Женни и Ленхен были близки с детства. Теперь же между ними пролегла пропасть отчуждения, враждебности и печали. Единственной альтернативой для Ленхен было родить ребенка и оставить дом Маркса — или же отказаться от ребенка… и все равно, скорее всего, оставить дом Маркса. Казалось, не существует сценария, при котором она могла бы остаться жить в этой семье или чувствовать себя комфортно. Что до Женни — она уже убедилась, что Маркс был отцом ребенка Ленхен… и потому жизнь ее была разрушена. Она никогда не требовала от него ничего, кроме любви и верности, — а взамен отдала ему все.
Женни не вставала с постели, принимая каждый час по ложечке бренди и портвейна, чтобы успокоиться. Для Франциски она наняла кормилицу — потому что боялась, что девочку постигнет участь Фокси, если Женни будет кормить ее сама, находясь в состоянии такого стресса {56}. Ленхен заботилась об остальных детях. Лаура и Эдгар были еще слишком малы, чтобы почувствовать напряжение в доме, но Женнихен, которой в мае исполнялось 6 лет, уже вполне могла чувствовать его, хотя и вряд ли понимала. С первых своих фотографий смотрит она взволнованным взглядом ребенка, испуганного и уставшего от взрослых бед.
Она была бледная и худенькая, с огромными темными глазами, казавшимися еще больше, чем были на самом деле. Годы спустя она говорила Лауре, что с детства «привыкла держать в себе все, что меня огорчало. Я не могу говорить о том, что причиняет мне боль» {57}.
Маркс вернулся в Лондон ко дню рождения Женнихен, 1 мая. С того периода не сохранилось ни единой строчки писем о том, что было решено насчет ребенка Ленхен — но и так понятно, что Энгельс согласился взять вину на себя {58}. Оба друга должны были прийти к этому логичному решению. Энгельс никогда не заботился о своей репутации, особенно в отношении женщин. И, учитывая эту самую репутацию, история с беременностью Ленхен никого бы в эмигрантских кругах не удивила. Это даже в каком-то смысле спасло бы саму Ленхен от позора; даже сплетники сказали бы, что ее соблазнил настоящий эксперт. Это была ложь, на которую Ленхен согласилась.
Поверила ли Женни? Нельзя сказать наверняка. Но можно ли представить, что при таком тесном и близком сосуществовании на протяжении долгих лет она не знала правду? У них с Марксом был долгий брак, они с Карлом были больше чем просто близки. Любые проступки, совершенные в отсутствие одного из них, можно было бы скрыть лишь на время, но потом все тайны становились явью; она догадалась бы по взглядам, даже по молчанию. Женни угадала бы ложь мгновенно. Женщина в таких обстоятельствах сразу понимает, что муж ей изменил, даже если очень не хочет в это верить.
Единственное упоминание Женни о беременности Ленхен выглядит загадочно. В своих мемуарах она пишет: «В начале лета 1851 произошло событие, о котором я не хочу распространяться подробно, хотя оно значительно способствовало увеличению наших проблем как личного, так и житейского характера» {59}.
Маркс всегда гордился своим умением отринуть личные проблемы ради работы и высоких целей, но той весной ему нужно было бы быть сделанным из стали, чтобы пережить подобное потрясение. Его семейная драма достигла трагического крещендо, и одновременно он узнал, что его коллеги по Коммунистическому союзу арестованы в Пруссии. Один за другим они попадались в сети, расставленные братом Женни. Первым был задержан в Эльберфельде портной Петер Нотьюнг, это произошло 10 мая. Полиция нашла у него документы, благодаря которым за восемь дней было арестовано еще несколько человек. Среди них — Лесснер, уехавший из Лондона под чужим именем, чтобы вести революционную пропаганду в Пруссии; Герман Беккер, начавший в апреле публикацию работ Маркса; Роланд Дэниэлс, кельнский доктор, помогавший в 1848 году Женни и Марксу найти квартиру в Кельне; и Генрих Бюргере, когда-то приехавший вместе с Марксом из Парижа в Брюссель. 12 сподвижников и товарищей Маркса обвинили в государственной измене и попытке государственного переворота. 11 из них были арестованы {60}. Единственным, которому удалось бежать из Пруссии, был Фрейлиграт, приехавший в Лондон на третью неделю мая {61}. Вскоре начали приезжать и другие, опасаясь арестов. К концу июня большинство из так называемой «партии Маркса» оказались либо в прусских тюрьмах, либо в изгнании в Лондоне.
В письме Энгельсу Маркс обвиняет в случившемся людей Виллиха. Он говорит, что игры в революцию и громкая показуха разозлили прусские власти. «Эти надутые пузыри прекрасно знают, что нет ни заговора, ни даже какой-то реальной цели… Все они лишь хотят казаться опасными… Была ли когда-нибудь такая партия, чьей единственной целью было бы покрасоваться?!» {62}
Перед самым арестом Дэниелс успел отправить Марксу анонимное письмо, поручив ему избавиться от всех компрометирующих материалов, потому что готовятся обыски и в Англии. Маркс велел Энгельсу все сжечь, а самые важные документы спрятать у Мэри. Энгельс выполнил указание, а затем уехал в Лондон, чтобы быть с Марксом и друзьями {63}. Здесь он пробыл с 31 мая по 15 июня, и хотя основные цели его визита были политические, он, без сомнения, внес успокоение в нервную жизнь семьи накануне рождения ребенка Ленхен, заодно укрепив впечатление, что именно он и является отцом. Впрочем, рождения ребенка он так и не дождался, вернувшись в Манчестер {64}. Ленхен родила сына 23 июня 1851 года. Она назвала его Генри Фредерик, коротко — Фредди {65}.
Маркс пытался спастись от проблем бегством в свой любимый читальный зал, чтобы поработать там над книгой — в этом году он исписал уже 14 тетрадей {66}, — однако в письме к Энгельсу он признается, что напряжение дома и чрезвычайные финансовые затруднения делают какие-либо занятия невозможными.
«Дом напоминает крепость на осадном положении. Ночи напролет я провожу в отчаянии и злых слезах. Разумеется, я почти ничего не могу сделать. Мне жалко мою жену. Основная ноша легла на ее плечи, она права. Промышленность гораздо более продуктивна, чем брак. В довершение всего, как ты помнишь, по природе я очень нетерпелив, временами даже нетерпим, и потому часто теряю выдержку» {67}.
Ленхен не записывала ребенка до августа, целых 6 недель после рождения. Когда же сделала это, то указала только себя в качестве матери, на месте имени отца остался прочерк. Неясно, жила ли она в этот период на Дин-стрит вместе с ребенком {68}. Женни писала Стефану Борну, что Ленхен съехала, но, кажется, ненадолго {69}. В любом случае этот период был пыткой для всех участников. Останься Ленхен в квартире, съехай с нее — все это одинаково вызвало бы подозрения. Сообщество, которое Маркс беспощадно атаковал после арестов членов Союза, гудело от слухов. А над всем этим стоял личная трагедия Ленхен и Женни. Если бы Ленхен ушла от Марксов, она порвала бы с единственной семьей, которую могла считать своей, и осталась бы в чужой стране совершенно одна, даже не говоря по-английски, — либо принуждена была бы вернутся в Рейнланд, опозоренная. Для Женни же Ленхен всегда была лучшей и незаменимой подругой и помощницей. Да и кто, кроме Ленхен, согласился бы разделить с ними их нищенскую жизнь, не требуя взамен ни гроша?
В письме от 2 августа Вейдемейеру, через день после рождения Фредди, Маркс жалуется на обстоятельства, перекладывая всю вину за случившееся на других.
«Как вы можете видеть, положение мое ужасающе. Жена моя может просто не выдержать, если все будет идти без изменений. Постоянные тревоги, бесконечная и ежедневная борьба за существование истощили ее; в довершение всего мои противники высказывают гнусности обо мне; никогда еще их нападки не были так яростны — стремясь отомстить за собственное бессилие, они позволяют себе бросать подозрения частного характера и распространять обо мне немыслимо гадкие слухи… Разумеется, я мог бы обратить все это в шутку и не позволил бы ни на миг прервать мою работу, но, как вы видите, жена моя совсем плоха и измучена домашними неурядицами… и все это ежедневное злобное пыхтение демократической клоаки не добавляет ей бодрости. Бестактность некоторых людей поистине колоссальна» {70}.
Печальная глава жизни, посвященная беременности Ленхен, закончилась так же туманно и непонятно, как началась. Где-то в августе она передала Фредди на попечение семьи Леви, проживавшей в Восточном Лондоне, районе, печально известном своей бедностью даже по сравнению с Сохо {71}. Семье нужны были деньги, и, по некоторым сведениям, их давал Энгельс {72}. Фредди вырос вдали от своей матери и семьи Маркс, Ленхен вернулась на Дин-стрит. Маркс, Ленхен и Женни достигли молчаливого согласия; их взаимная зависимость была слишком велика, чтобы ее могла разрушить нежелательная беременность. Это соглашение позволило им внешне зажить прежней жизнью, однако душевные раны все еще болели, а слухи вокруг не утихали, и это, что бы Маркс ни говорил Вейдемейеру, влияло на его работу.
В середине августа была опубликована новая клевета. Лондонский немецкий еженедельник предположил, что Маркс пишет для реакционных газет в Пруссии и является шпионом своего зятя Фердинанда {73}. Маркс направил в газету опровержение, говоря, что эти обвинения абсурдны и что только профессиональные связи Фердинанда фон Вестфален привели к аресту издателя Маркса и запрещению продаж «Ревю». Однако эти усилия ни к чему не привели. Журналист, на имя которого Маркс направил письмо с опровержением, был австрийским шпионом, поэтому единственными читателями Маркса остались полицейские. Опровержение Маркса осталось ненапечатанным {74}.
Кипя от ярости, Маркс в сопровождении Фрейлиграта отправился в редакцию еженедельника, чтобы вызвать обидчика на дуэль. Вероятнее всего, тот отказался удовлетворить требования этого бешеного иностранца, потому что никаких сведений о дуэли больше не найдено {75}.
В тот самый момент, когда уже казалось, что жизнь Марксов разбита навсегда, с неожиданной стороны пришло спасение. Маркс получил письмо из Нью-Йорка, от газеты «Нью-Йорк Дейли Трибьюн» с предложением поработать одним из 18 зарубежных корреспондентов газеты, освещая все европейские дела. Маркс встречался с редактором «Трибьюн» Чарльзом Дана в 1849 году в редакции «Neue Rheinische Zeitung», когда американец жил в Европе, освещая революционные события, и был свидетелем начала контрреволюции. Возможно, Дана вспомнил о Марксе после письма, которое тот послал в газеты США, спрашивая, не нужен ли им журналист, живущий в Лондоне. «Трибьюн» была крупнейшей газетой в мире с тиражом около 200 тысяч экземпляров {76}, и хотя Маркс презирал ее за легковесность, ему нужна была работа {77}. Но была одна проблема: Маркс не мог говорить и писать по-английски (хотя и усиленно учился, заучивая наизусть Шекспира) {78}. Он снова обратился к Энгельсу, объяснив, что очень занят своей книгой о политэкономии, и потому не мог бы Энгельс «написать к утру пятницы [через 7 дней] статью о положении дел в Германии» {79}. Маркс просил друга не стесняться «быть остроумным и раскованным» от его имени {80}. Сам он в данный момент был решительно на это не способен.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.