Спираль

Спираль

Все это начиналось незаметно и постепенно, как бы подкрадывалось. Бомбардировки города в декабре стали значительно реже: по слухам, у противника замерзает бензин. Но с еще большей силой продолжался артиллерийский обстрел: то из одного, то из другого района слышны звуки канонады. В морозном воздухе эти звуки напоминают треск ломающихся в лесу деревьев, но это уже никого не пугает, так как стало привычным. Агитационные плакаты в городе уже не развешиваются, а лохмотья старых, с кусками слов и фраз хлопают о стены на ветру: «… будет разбит…», «Родина-мать…», «Все на фронт!». Конечно, мы слышали по радио речь Сталина по случаю Дня Октябрьской революции, но ни она, ни выданные в этот месяц по карточкам конфеты не вызывали уже оптимизма. Все как-то почувствовали, что надвигается нечто другое, более страшное, чем бомбардировки города.

Наша няня Настя перешла жить к своей подруге в соседнюю квартиру. Подруга работала на военном заводе и время от времени приносила домой какие-то дополнительные продукты, кроме того, у нее много дров и они жили в тепле. Мы остались втроем: мама, сестра и я. Почти каждый день мама проделывает большой путь пешком через Неву в свой институт, где можно было по карточкам получить обеды, которые она приносит домой, и мы все вместе садимся ужинать. Обычно это была чечевичная каша и компот. Но и это скоро прикрыли, а хлебный паек почти каждую неделю катастрофически снижается: на рабочую карточку 500 (сентябрь)… 450… 350… 250, для всех остальных 350… 250… 200… 150… 125!

А знаете ли вы, что такое 125 граммов хлеба? Нет, вы этого не знаете! Вы никогда такого количества хлеба не взвешивали. Это просто тот самый один ломтик черного хлеба, который вы съедаете за завтраком с маргарином или сыром, чтобы не набрать лишнего веса, но только с той разницей, что хлеб, выдаваемый у нас в декабре, уже не был похож на съедобный продукт: он состоял на 40 % из целлюлозы и издавал запах мокрого картона. Вы когда-нибудь нюхали мокрый картон? Один этот запах заставлял задумываться: что же будет дальше?

Уже в ноябре стало понятно, что топить большие печи в квартире дровами — опасная глупость, тем более что в этом году дров на зиму уже, конечно, негде было купить. Однажды мама принесла дрова из подвала и заметила, что осталось только 39 поленьев. Подсчитали: на 8—10 дней. А мороз на улице уже доходит до тридцати градусов. Решено было всем жить и спать в кухне, остальные комнаты запереть. В кухне маленькая печка с плитой, которая быстро нагревается и не требует много дров. Но ведь и так они все равно скоро кончатся.

Телефоны отключились. Электрический свет был еще до конца месяца, но потом и он погас. Пошли в ход все имеющиеся в доме свечи, их хватило на неделю. Затем из бутылочек и баночек стали мастерить керосиновые «коптилки» — светильники с фитилем, который постоянно приходилось иголкой выдвигать наружу, по мере сгорания. Название «коптилка» справедливо происходит от слова «копоть», она действительно то и дело коптит, и черные струйки гари тянутся вверх к потолку. Читать по вечерам становилось уже невозможно. Наконец, был отключен городской водопровод. Крупные водопроводные магистрали из-за сильных морозов замерзли, трубы лопнули, и вода пошла из люков прямо на главные улицы, образовывая огромные ледяные поля. Вслед за этим остановилась и канализация.

Голодный человек засыпает легко, но это не сон, а голодная одурь, какой-то бред из галлюцинаций, картин светлого детства или видений аппетитно кипящей в масле картошки на сковородке.

Утром, проснувшись, все мы продолжаем еще долго лежать под одеялами: куда и зачем спешить. Согревшись, можно себя и обмануть, представить, что ничего не происходит, а как только высунешься — видишь, что пар идет изо рта, так как в комнате уже около нуля градусов — печурка еще вечером остыла. Но кто-то должен первым встать, поднять штору затемнения на окне, хотя она уже не играет никакой роли, так как свет от коптилки все равно с неба никому не виден, да и в небе ведь уже давно никого нет.

Умываться нужно над ведром и из стакана — один стакан на человека: вода стала большой ценностью, ее приходится возить в канистрах из Невы, спускаясь по обледеневшей гранитной лестнице на лед к проруби.

Мама сильнее нас, она нас всех подбадривает и утром распределяет, что каждый должен сделать. Сама же идет за хлебом. Это сейчас самая большая ценность. Мы с сестрой знаем, что если она потеряет хлебные карточки, то мы все умрем — их никто и никогда не восстановит. О таких несчастных мы уже слышали. Карточки, эти синенькие и желтенькие квадратики на плотном бумажном листе, которые каждый месяц выдают по паспорту в домоуправлении, — эквивалент человеческой жизни. Пока мама идет к хлебному распределителю на углу нашей улицы, мы с сестрой должны вскипятить чай. Для этого нужно одно нормальное полено превратить в несколько палочек и подкладывать их в топку кухонной плиты не сразу, а по штучке, пока не закипит чайник. Чай, который мы пьем, это совсем не чай, тот, настоящий, давно кончился. Теперь мы завариваем поджаренный сахар. Оказывается, если на сковородку положить кусочек сахара и на маленьком огне его расплавить, то он начнет превращаться в коричневую пахучую массу, карамель, и вот ее-то мы и растворяем в кипятке, в маленьком чайнике, и потом добавляем уже каждый в свою чашку.

Приходит мама, на груди у нее в полотенце завернут наш дневной паек хлеба: 250, плюс 125, плюс 125, итого 500 граммов. Мама все это разделяет на три равные части. Хотя это не справедливо: мама взрослая, ей нужно больше, чем нам. Но мы молчим. Каждый берет и завертывает свою порцию в белый лист бумаги, отрезая первый кусочек маленьким тонким ножом на завтрак. В декабре мы еще не знали, что кусочки хлеба нужно подсушивать на плите, тогда больше работы зубам и процедура еды удлиняется, и еды как бы становится больше. Эта мудрость пришла не сразу. Вначале мы подсаливали хлеб, чтобы обострить вкус, но потом оказалось, что голодные отеки ног при соленом хлебе возникают быстрее, и мама запретила нам это делать. После такого кусочка чувства сытости, конечно, никакого не возникает, только становится теплее, появляется дремота. Но дремать нельзя, нужно идти с саночками и канистрами на улицу за водой, одновременно захватив с собой ведро с нечистотами, которые теперь выбрасываются просто в сугроб у дома. На улице мороз, все хрустит под ногами. Идем только по тропе в центре улицы, так как около домов справа и слева тянутся огромные кучи измазанного нечистотами снега. Перед нами и за нами также идет вереница людей. Тишина, лишь скрип саней, а иногда где-то вдалеке звуки артиллерийской канонады. Бьют по городу то там, то тут, но мы уже привыкли.

Наконец, все хозяйственные обязанности исполнены, и до следующей еды остается еще три-четыре часа. Мучительные три-четыре часа, ведь ты знаешь, что там, в белой бумаге на полке, лежит твое богатство — оставшийся хлеб. В окно кухни проникает еще достаточно яркий дневной свет с улицы. Чтобы как-то отвлечь нас, мама начинает читать нам вслух, а мы закутываемся снова в одеяла и слушаем ее. Сначала это был И. Тургенев «Дворянское гнездо», а затем пошли книги по искусству: Ф. Грабарь «История русской архитектуры»… Узнаем, что построен наш город был Шлюттером, Доменико Трезини, Растрелли и, конечно же, Росси. На час-другой можно отвлечься, и незаметно приблизится время, когда снова растапливается плита, теперь на нее ставится кастрюлька с тремя стаканами воды и горстью точно отвешенной на аптекарских весах крупы — 40 граммов! Расчет тут простой: на рабочую карточку в месяц выдается по 250 граммов, на две наши с сестрой еще 250, таким образом, 500. Если это разделить на 30, то получается 16, 666… граммов. Почему же мы кладем в наш суп больше крупы, чем нам выдается на день? Во-первых, мы надеемся, что блокада должна быть все же прорвана, а во-вторых, из 16 граммов крупы супа не получится, а только мутная горячая жидкость. Ах, уж эта скрупулезная немецкая точность! Но она нам помогала: те, кто съедал весь паек сразу, умирал быстрее. Итак, у нас «обед». Снова поджаривается хлеб. Но сначала чайной ложечкой съедается суп. Потом снова «чай» с кусочком хлеба. И все! Еще остается один кусочек хлеба, примерно, 80 граммов, но он будет лежать до позднего вечера, когда уже при коптилке, почти в темноте, будет разогрет еще раз чай. И уже тогда, сохраняя тепло выпитого чая, мы забираемся под одеяла и пальто и стараемся уснуть. День за днем, медленно тянется время. Радиотрансляцию мы почти уже не слушаем, хотя это единственное, что связывает нас с советской властью. Там можно услышать объявления о снижении хлебного пайка, предупреждения об артиллерийских налетах на город и сообщения об успешных боях Красной армии, чему мы уже перестали верить. В остальное время мерно стучит метроном. Тук-тук. Тук-тук… Как будто кто-то на костяных ногах ходит по дому.

И хотя время как бы застыло на месте и жизнь потекла по замкнутому циклу, стало заметно, что мы изменяемся: у мамы мешки под глазами, лицо бледное, взгляд отчужденно-печальный. В зеркале я вижу свое лицо: оно вытянулось в длину, губы сжались. Нет, время не остановилось, оно как бы вытекает из нас, спираль его раскручивается, спираль смерти.

А что еще можно съесть?

Это только так кажется, что между «съедобным» и «несъедобным» пролегает пропасть. Оказывается, есть много условностей в нашем цивилизованном мире, которые можно преодолеть, если поразмыслить, что такое «продукты питания». Ведь это то, что содержит углеводы или жиры, или белки, что строит наши ткани и дает энергию, энергию жизни. А может быть, вокруг нас есть какие-либо вещи, которые мы не считаем продуктами питания, но они могут служить питанием человеку? Видимо, такой вопрос и задала себе наша мама. Она принялась искать такие продукты в нашем доме. Первым ее открытием был пакет льняного семени, залежавшийся в нашей аптечке. Восторгам не было конца — отличный суп мы ели целых три дня. Затем появился столярный клей. Мы давно слышали, что его уже многие едят и даже обменивают на толкучке на хлеб. Но как превратить эту сухую, дурно пахнущую, темную плитку в съедобное блюдо? Оказалось, что и это можно. Эту плитку нужно два дня мочить в теплой воде, затем варить в воде примерно шесть часов, затем липкую верхнюю часть прозрачной жидкости перелить в другой сосуд, а осадок с мусором выкинуть. После этого в эту прозрачную жидкость добавить уксус, соль, если есть, то чеснок или лук, перец и варить, пока она не помутнеет, добавляя по вкусу соль. И, наконец, выставить на холод, чтобы она застыла, превратившись в студень, блюдо готово. Конечно, такой студень продолжает вонять столярной мастерской, и первые кусочки, которые мы вкладываем в рот, вызывают тошноту. И тут все решается уравнением, что у вас сильнее — чувство брезгливости или чувство голода.

Вторым маминым открытием было касторовое масло, то самое, которое мы так ненавидели и которого боялись с сестрой. Как превратить его в продукт питания, узнать у соседей было легко — у них этот деликатес уже давно был съеден. Оказалось, что касторку нужно нагревать на плите несколько часов, от такой процедуры, видимо, ядовитые вещества разрушаются, а само масло при этом густеет. Тошнотворный запах тоже почти исчезает. Такое «блюдо» трудно есть, но если обмакивать в него хлеб и при этом не думать, что это касторка…

А домашние растения? Ведь это уж само собой понятно, что из кактусов, алое и пальм получается отличный зеленый суп, особенно если в него добавить немного крупы. А жмых, или как его тогда называли, «дуранда», просто приятен на вкус, да и суп из него можно варить. Особенно ценился белый подсолнечный жмых, некоторые сорта можно просто было есть, как печенье.

Был еще один продукт, о котором мы не подозревали, — это олифа. Что такое олифа? Это ведь особым образом приготовленное растительное масло, в котором хорошо растворяются масляные краски. Конечно же, она страшно воняет и в ней часты ядовитые добавки солей сурьмы и свинца, но в условиях голода понятие «ядовитости» становится относительным — «ядовито все то, от чего можно сразу умереть» — но ведь мы и так уже медленно умираем от голода. Чем светлее олифа, тем лучше. И варить ее нужно долго-долго, пока не загустеет. А уж потом, кто как может…

Однажды, когда я принес несколько поленьев дров из подвала, мое внимание привлекла сосновая и березовая кора. Я читал у Фенимора Купера, что индейцы едят какую-то кору. Ведь что такое кора — биологическая ткань. И мы ведь состоим из такой ткани. Мельчить и варить, варить ее! Но чем дольше я ее варил, тем быстрее исчезали надежды превратить ее в съедобное блюдо. Видимо, индейцы ели другую кору.

Мама продолжает быть капитаном нашего тонущего корабля, хотя бледное лицо ее раздуто отеками и глаза стали почти щелочками. Вечером она все смотрит на свои ноги — не появились ли отеки: это первый признак, что падение в бездну началось. Примерно раз в неделю она ходит навещать свою маму, нашу бабушку, которая живет на Гребецкой улице вместе со своей дочерью Эльзой и ее мужем Сергеем Ивановичем. Их сын Вова уже на фронте, его комната пустует.

Однажды мама пришла от бабушки в приподнятом настроении.

— Принесите лестницу и помогите мне залезть на антресоли! — командует нам она. Мы недоумеваем, но приносим и ставим лестницу. Через минуту на наши головы летят с антресолей два огромных вьючных мешка, которые были с папой в экспедиции на Камчатке. «Это что же, мы куда-то уезжаем?» Мама ничего нам не говорит, берет большой нож и начинает срезать с мешков кожаные ремни и прокладки. Лишь позднее она нам все объяснила. Оказывается это так называемые сыромятные ремни, они белые, их не подвергали дублению, а только просто высушили — это чистая бычья кожа. Здесь я и вспомнил книгу об арктических русских путешественниках. Ведь они в условиях кризисной зимовки тоже ели такую кожу, съедали ремни и даже обувь. Как же мне раньше не пришло это в голову?

Дело закипело, рецепт приготовления был прост. Сначала кожу нужно просто мочить в теплой воде дня два-три, все время меняя воду. Она сильно разбухает и становится скользкой. Затем шесть часов варить, потом разрезать на мелкие куски и пропустить через мясорубку, так чтобы получился фарш. Этот фарш опять варить, затем слить верхнюю часть жидкости и поставить ее на холод, осадок же выбросить. На стол подается студень, который хотя и пахнет старым ботинком, но с большим количеством горчицы его можно есть. Папины ремни продержали нас почти неделю, но мы сожгли почти все дрова и теперь принялись ломать и пилить старые табуретки и шкафы, совсем как на арктическом судне, вмерзшем в арктические льды.

Но и этим всем продуктам пришел конец: мы съели все, что было можно, и отныне у нас только государственный паек — 166 граммов хлеба в день на человека. Утром мама встает все труднее, и ходит она, уже пошатываясь: ее приходится сопровождать, когда она идет за хлебом. В квартире стоит невыносимый холод, все окна покрыты изморозью. А из настенного радио несется все тот же стук метронома: тук-тук, тук-тук… Неужели это конец?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.