Следствие ведут знатоки

Следствие ведут знатоки

Утром, открыв глаза, я не сразу смог сообразить, где я. Ах, да! Это следственная тюрьма Управления КГБ Кокчетавской области.

Советская власть почти не строила новых тюрем, она строила лагеря: это выгодно и дешево. Использовались старые царские тюрьмы, которые стали известными на весь мир: Бутырская и Лефортовская в Москве, тюрьма предварительного заключения на 190 камер на Литейном проспекте, знаменитые «Кресты» в Ленинграде, Екатерининские централы в Екатеринбурге, Иркутске и Красноярске. Как ни набивали в них сверх всякой нормы заключенных, все-таки камеры, коридоры, туалетные комнаты и прогулочные дворы оставались с царских времен относительно просторными.

Страшны были тюрьмы в провинциях, приспособленные на скорую руку из каких-либо других зданий: монастырей, конюшен, заводских цехов или даже церквей, тут уж никаких санитарных норм и в помине не было: «буржуазный гуманизм» отвергался советами. Такой-то вот тюрьмой и оказался Внутренний областной следственный изолятор КГБ, расположившийся в бывшей каменной конюшне казачьей сотни при Доме атамана. Это было кирпичное одноэтажное здание в самом центре города, примыкавшее к Областному Управлению КГБ. Внутри там бетонные полы, положенные прямо на грунт; камеры для заключенных, штук этак пятьдесят, расположены вдоль коридоров, по которым, видимо, в свое время водили лошадей. В этих коридорах были на скорую руку сложены небольшие печи, примыкающие к стенам камер, но главное тепло от них шло, конечно, в коридор, где дежурила охрана, так что в камерах в морозные дни температура падала до 8 — градусов и изо рта шел пар. Камеры с высокими потолками в виде арок: атаман, видимо, заботился о своих лошадях. Окна в камерах были под потолком и столь малы, что пролезть через них было бы невозможно. Кирпичные стены наспех оштукатурены и побелены. Около них поставлены деревянные топчаны, застланные матами из камыша, на них двойной половик из ватной ткани: понимай, «простыня и одеяло», и подушка, набитая сеном. У стены один единственный, который можно двигать по камере, — табурет. С особым старанием и предусмотрительностью была сделана дверь камеры: из толстого стального листа с огромным внутренним замком и «кормушкой»: как видно, на свою безопасность начальство не скупилось. Вначале эта камера мне показалась даже приветливой и просторной, и лишь позднее я понял, что она медленно убивает сыростью и темнотой. Теперь это моя квартира надолго. Здесь будет развертываться спектакль, название которому — следствие.

Очнулся я уже вечером от легкого стука. В открытом окошечке в двери появился кусок хлеба и кружка с кипятком — это ужин. Странно, что меня за все это время никто не поднял, ведь я пролежал на нарах уже несколько часов. Видимо, режим в провинциальной тюрьме слабее, чем был в Казани. Прежде всего, я начал рассматривать пальцы ног, которые уже сильно ныли. Стало ясно, что они отморожены, но до какой степени, установить было трудно.

Проходили дни, и складывалось впечатление, что обо мне забыли. Я заявил дежурному в коридоре, что у меня отморожены ноги, хотя он долгое время не мог понять слово «отморожены», так как оказался казахом в чине сержанта. Наконец, меня повели на врачебный осмотр. Но это был не только осмотр моих несчастных ног, это оказалось еще и «врачебное освидетельствование арестованного», предписанное Процессуальным кодексом РСФСР. Я раздет догола, и двое людей в белых халатах рассматривают меня. Вскоре им удалось установить, что я здоров и могу участвовать в следствии. На мои распухшие и посиневшие пальцы ног была наложена повязка. Пока я крутился голый в кабинете, мой взор упал на лежащую на столе бумагу: это был какой-то список. Всматриваясь еще и еще раз в него, я отчетливо смог прочитать среди других фамилию «АСЕЙКО». Значит, Альберт уже здесь!

Утром следующего дня дверь моей камеры растворилась, и я услышал: «Собраться без вещей!». Меня вывели в коридор: «Руки за спину и следуйте вперед!». И вот я в большом теплом кабинете начальника следственного отдела, за столом и вокруг стола сидят люди, чуть сбоку машинистка. Картины, ковры, в окнах зима и видно, как ходят по улице вольные люди. Меня усаживают в глубокое мягкое кожаное кресло. Из-за стола подходит ко мне высокий блондин в чине капитана КГБ:

— Ну, что же, дорогой, давай знакомиться, капитан Сычев! Где это так тебя нарядили? Где твое пальто?

Я молчу, рассматриваю узоры ковра.

— Как в камере? Знаю, знаю, что холодно, я дал указание, чтобы хорошо топили. Как твои пальцы? Болят, конечно. Эти «менты» уже посажены на десять суток на гауптвахту! Есть какие-либо к нам претензии или просьбы — постараемся их выполнить, только вот на свободу без следствия выпускать не можем, — глупо пошутил он. — А вот твои следователи: лейтенант Баймашев и его помощник лейтенант Пирожков.

И здесь я заметил, что Пирожков — это один из двух, которые везли меня сюда из Петропавловска. Однако я молчу: нет у меня ни жалоб, ни просьб. Вижу, что человек пять в комнате с любопытством рассматривают меня. Мне же они не интересны. Я вижу, что в их ласковых речах есть что-то недоброе, театральное. А Сычев продолжает:

— Вот подпиши-ка протокол о начале следствия.

Читаю и, конечно, подписываю.

— Если будешь помогать следствию, создадим для тебя хорошие условия, письма можешь писать, посылки от мамы получать. Ты должен знать, что нам все, — и тут капитан Сычев сделал многозначительную паузу, — ты понимаешь, ВСЕ подробно известно. Да и цель-то у нас общая: поскорее следствие закончить. А там уж суд решает: кто прав, а кто и виноват. Ну, а теперь иди, дорогой, а то в камере обед твой остынет.

И действительно, обед в этот раз подали необыкновенный: борщ и каша с мясом, видимо, все из своей столовой заказали. Ем, а мысли так и скачут: «Спектакль начался, а у меня и роль не выучена».

Я, конечно, хорошо себе представлял, что следствие в органах КГБ — по сути дела чистая формальность: если я арестован, то выпустить меня, не доказав вины, они не могут: «КГБ ошибок не допускает». Значит, нужно принять эту реальность и привыкнуть к ней. А в мыслях то и дело всплывает пушкинская фраза: «Я знаю, путь уж мой измерен…». Неужели покориться следствию, принять их правила игры и есть борщи в теплой камере? Возможно, если бы я был один, то можно было бы капитулировать и довериться судьбе, но нас было четверо, и я не знаю, кто, кроме Альберта, уже арестован, да и какую линию на следствии принял Альберт — тоже не знаю. Я не имею права давать ни одного показания, которое могло бы затронуть других моих товарищей — мы все поклялись в этом. А какие еще показания я мог бы давать, ведь совершенно ясно, что речь идет о действиях группы и в «Предварительном обвинении», которое я только что подписал, стоят два параграфа статьи 58 УК: пункт 10, часть вторая — это «антисоветская агитация в военное время» и пункт 11 — «создание антисоветской группы». Таким образом, они ведут следствие против группы и выделить себя одного из нее совершенно невозможно, а это значит, что любое показание, которое я мог бы дать против себя, сразу же распространится и на всю группу. И если Альберт все отрицает, а он должен все отрицать, то тогда я становлюсь предателем. Нет, нет, борщи есть в камере мне не придется! Я не имею права ничего признавать, хотя я и догадываюсь, что это не сильно отразится на моем приговоре, осужден я, безусловно, буду.

Анализирую дальше. Они смогли получить ордер на наш арест у прокурора по пунктам 10 и 11, это значит, у них есть улики и показания, указывающие на существование группы. Что это за улики? Просматривая всю историю «Тройки Пик», я выделяю потенциальных свидетелей: мать Альберта, видевшая сорванный почтовый ящик под кроватью и, возможно, что-то слышавшая из наших разговоров. Но ведь она мать, неужели она сможет давать показания против сына?! Нина, видевшая пистолет в руках Альберта. Пьяный милиционер в кино, у которого Альберт выкрал пистолет, но тогда здесь нет никакой «антисоветской агитации». Маленький Гена, где-то кому-то что-то рассказавший. Маловероятно, на мой взгляд, он крепкий малый. Может быть, за нами уже долгое время велась слежка органов, которую мы не замечали, и им удалось собрать важные улики, хотя для этого нужно поверить в высокую оперативность органов, в чем я сильно сомневался. Откуда пришли улики, где первоисточник? Совершенно неясно. Ясно лишь одно: нужно придерживаться тактики полной блокады следствия, так как каждое признание улики или показания свидетеля может отразиться на судьбе других членов группы. Выдержу ли я эту блокаду? Сил у меня уже немного. Петр Кропоткин, Софья Перовская, Вера Засулич, где вы? Научите меня стать сильным!

Утром дверь камеры растворилась, и дежурный жестом показал, что я должен идти. Идти нужно было не далеко: в боковом коридоре начинались уже следственные кабинеты. На пороге одного из них стоит мой следователь, лейтенант Баймашев. На лице искусственная улыбка, как будто бы ему предстоит что-то очень приятное. Следственная комната оказалась маленькой, на окне решетка, перед окном стол с зеленой лампой, а в углу покрасневшая от жара железная печка. Меня посадили уже не в кресло, а на обыкновенный стул, отставленный в угол метров на шесть от стола. Баймашев торжественно занял место за столом и углубился в бумаги. Наступила тишина, так что было слышно, как горит в печке уголь, Баймашев маленький человечек, с рябым лицом, лет тридцати. Казахов в КГБ брали не часто, хотя без них было нельзя обойтись, ведь это все-таки Казахстан. Видно было, что человечек волнуется и поэтому роется в своих бумагах просто так, для душевного равновесия: видимо, следственные дела доверялись ему не часто. Но вот, наконец, с казахским акцентом он тихо произнес:

— Фамилия?

Мне показалось, что он рехнулся, ведь не на улице же он меня поймал. Но я ответил. И пошли все пункты анкеты…

И, наконец: «Подойди распишись!». Понимаю, что тыкает, но, видимо, только из-за плохого знания русского языка. Подписываюсь. И здесь, к моему удивлению, меня уводят обратно в камеру — первый допрос закончен. Это, конечно, была разминка.

На следующий день я опять оказался сидящим на том же самом стуле, и опять весело потрескивала горящая печка. Баймашев был уже другим: он не садился, расхаживал взад и вперед перед своим столом, останавливался, строго всматриваясь в меня, и снова начинал прохаживаться. Его до блеска начищенные сапоги, белоснежный воротничок гимнастерки, аккуратно зачесанные назад длинные волосы говорили, что мое следствие для него — решающий экзамен, и он очень и очень в себе не уверен. Наконец, он сел и тихо, смотря на лист бумаги, прочитал:

— Расскажите о своей антисоветской деятельности.

Наступила пауза. Я соображаю, какой же мне дать ответ на это предложение.

— Какой деятельности? — весьма нелепо отвечаю я.

— А вопросы тут задаю только я! — уже довольно уверенно и без бумажки произносит дежурную фразу следователей Баймашев. И снова по бумажке:

— Расскажите о своей антисоветской деятельности.

И снова пауза. И снова он читает, не глядя на меня. Причем вижу, что и читать-то ему как-то трудно, ударения он делает на второстепенных словах:

— Если вы окажете следствию помощь и чистосердечно во всем признаетесь, то «органы» будут ходатайствовать перед судом о смягчении наказания.

Теперь я, наконец, понял, что все вопросы и его высказывания уже напечатаны на бумажке, остается только вставить в определенные места мои ответы. Но ответов, нужных для следствия, не получается.

— Ни о какой моей антисоветской деятельности мне не известно.

Но Баймашев как бы не слышит моего ответа: он снова задает один и тот же вопрос. Я то выдерживаю паузу, то повторяю свою нелепую фразу. Время идет, печка весело потрескивает, за окном мороз, и слышно, как где-то кричат дети, катаясь с горки на санях, и Баймашев то присаживается, чтобы прочитать свой один и тот же вопрос, то прохаживается по комнате. Создается впечатление, что мы оба разучиваем какую-то пьесу, произнося одни и те же реплики, но с разными интонациями. Так длится несколько часов, правда, паузы между ответом и вопросом все время увеличиваются. Мне начинает казаться, что я в сумасшедшем доме, ведь он же понимает, что другого ответа не последует. Но, видимо, в бумажке другой вариант был не предусмотрен, а рабочее время, отведенное для допроса, нужно было выдержать. Так прошло примерно шесть часов, «рабочий день» закончен, меня уводят в камеру. На пороге Баймашев мне бросает:

— Вот, дурак, совсем плохо будешь себе делать! — Теперь уже без бумажки и от себя, и со своей русской грамматикой. Оказывается, и у него есть эмоции!

Понеслись дни. Каждый день меня вызывают на допрос и сажают на тот же самый стул. И каждый день все тот же Баймашев задает мне все тот же вопрос, непременно заглядывая в бумажку. Но теперь уже вопрос произносится только один раз и затем, после моего стандартного ответа, в комнате наступает тишина, и каждый занимается своим делом. Я сижу на стуле и смотрю в окно, где играют дети, а он сидит за столом, что-то читает или открывает ящик стола, отрывает куски от спрятанной там лепешки и, таясь от меня, как школьник, жует. Если ему или мне нужно в туалет, он звонит охране в коридоре. Меня уводят.

Уже по прошествии нескольких часов снова открывается дверь камеры: «Соберись!». И так каждый день. Что это, сознательная тактика следствия, так называемая «выдержка», или бедный Баймашев должен «работать» каждый день и другого сценария ему пока не дали?

В камере стало еще холоднее, я лежу и дрожу всю ночь под своим половиком, покрытый бушлатом. Ногти на ногах уже сошли, под ними гнойные язвы, перевязки я делаю себе сам. Четыреста граммов черного хлеба, суп из капусты и три ложки ячменной каши — вот весь мой рацион. Постоянное чувство голода и кружения в голове. На бетонном полу стоять долго невозможно, приходится сидеть на нарах. Каждый день эти глупейшие допросы, похожие на издевательство.

Но вот что-то изменилось. На одном из допросов Баймашев делает вид, что он страшно чем-то разгневан:

— Как сидишь?! Так на следствии не сидят! Встать! — выкрикивает он, как плохой актер. Подходит к моему стулу, кладет на него большую книгу, так что свободным на сиденье местом остается небольшой уголок в ладонь.

— Вот теперь садись на это вот место!

Я сажусь. Места на стуле хватает только для моего крестца, и он уже через двадцать минут начинает ныть. Значит, следствие перешло в новую фазу: от пряника к кнуту. И снова тот же самый дурацкий вопрос, но теперь уже я не смотрю в окно, я считаю минуты — боль в крестце все усиливается. Первая пытка, какая же будет последняя. В камере боль в крестце продолжается всю ночь. Мне приходит в голову идея положить скрученное полотенце в трусы, когда пойду на следствие. Это мне удается: сижу уже на мягком, но все равно крестец и вся спина от неудобного положения начинают страшно болеть. Еще день и еще один день.

Наконец, в следственную комнату врывается капитан Сычев, вижу, что он пьяный, лицо совсем другое, злобное. Мутным взглядом смотрит на меня, затем обращается к Баймашеву:

— Ну, что, он не признается, бойкот следствию объявил?!

Через секунду я почувствовал страшный удар по груди, от которого я свалился на пол. Это Сычев, подпрыгнув, ударил меня ногой в грудь. К счастью, нога была в валенке. Я на полу. Удары и удары. Я закрываю лицо руками, но это бесполезно, так как удары идут и по голове, и по животу. Наконец, я перестаю что-либо понимать и чувствовать.

Очнулся я на полу, слышу, как потрескивает все та же печка. Стараюсь приподняться и чувствую страшную боль в ребрах. Сломали? Одним глазом ничего не вижу, он успел уже весь затечь. Сажусь на стул. Сычева уже нет, ко мне подходит Баймашев:

— Вот видишь, начальника рассердил! Я тебе говорю, рассказывай, все рассказывай.

До камеры я дошел, придерживаясь за стенки.

На следующий день в следственной комнате у Баймашева появился и лейтенант Пирожков. Но сидит он не за столом, а как-то безучастно в стороне, как наблюдатель. Вспоминаю, как он вез меня в Кокчетав и заснул на дежурстве на станции Петухово. Видно, что лейтенантом он стал совсем недавно: вся форма на нем совсем еще новенькая, и держится он, как ученик, никаких вопросов не задает, а только что-то иногда записывает. «Практикант», — подумал я.

Баймашев перед ним разыгрывает роль уже опытного следователя:

— Вот с тобой из Казани по этапу следовали в отдельной сумке конфискованные у тебя вещи, где они? Тут только одна эта «божественная книга» осталась. — «Божественной книгой» оказалось Евангелие.

Посмотрев в какую-то бумагу, он добавил:

— А где же твой дневник?

— Эти вещи были не со мной, их везли отдельно сами конвоиры, — отвечаю я, а у самого на душе радость: дневник мой им читать уже не придется.

— А что вы знаете по поводу того, куда они могли деться?..

— Ничего я не знаю. Украли, наверное.

Баймашев, бросив Пирожкову: «Отведешь потом», куда-то с этим протоколом уходит, мы остаемся вдвоем. Пирожков как-то странно смотрит на мой заплывший глаз, а я смотрю на него и чувствую, что где-то я уже его видел. Видимо, та же мысль и у Пирожкова. И вдруг он совсем мальчишеским тоном:

— Какую школу-то кончал?

— Вторую, среднюю…

Ну, так вот, я тебя и знаю, ты из десятого «б».

— Точно.

— А Толю Качанова знал?

— Ну, как же! Мы одно время дружили.

Толя был, как и я, круглый отличник, сын секретаря райкома партии.

— Как же это ты угодил-то? — с нотой сожаления продолжал Пирожков.

Ну, что я ему отвечу на этот вопрос, в голову пришла русская пословица:

— От сумы и от тюрьмы не зарекайся.

Наступила пауза.

— Ну, ты им хоть что-нибудь-то говори, — советует мне Пирожков, и видно, что от всей души. И это «им» показало мне, что он в этот момент на моей стороне и из него еще не сделали Железного Феликса. Но разговор не вязался: он побаивался перейти границу, и я тоже. Пришло время вести меняв камеру. Уже в дверях, пока еще не подошел сержант, он сует мне в руки пакет из газеты: «Вот возьми». Это оказались сибирские шанежки, деревенское печенье из белой муки. А обрывки газеты я весь вечер читал и впервые узнал, что советские войска уже движутся по территории Польши. Видимо, война скоро закончится.

Мои следователи изменили тактику.

— Знакомы ли вы с Альбертом Асейко? — бормочет по бумажке Баймашев.

— Знаком. — Другого ответа не может быть.

И посыпалось: «когда», «где», «при каких обстоятельствах», «знали ли, что его отец» и т. д. Мои ответы не могли ему повредить, отрицать наше знакомство вообще было глупо и даже вредно. Однако я признал лишь отдаленное знакомство, которое, мол, позволяло брать книги из его домашней библиотеки. Но и эти ответы очень порадовали Баймашева:

— Чем начальство сердить, лучше бы так и отвечал на все вопросы. Ну, как там, в камере холодно? Я распоряжусь, чтобы топили.

Получилось, что я заработал награду.

На следующий день Баймашев встретил меня весело, видимо, ему показалось, что лед тронулся. Начал он с нравоучений:

— Ты должен умным быть. С нами воевать — пропадешь. Зачем? Кто ты такой? Ну, кто ты такой? Тебя сотрут тут в порошок, у нас права большие.

И вдруг уже отеческим тоном:

— Кушать хочешь? — с ударением на «а» произнес он. — На вот хлеба, поешь, — и из ящика стола достал кусок той самой лепешки, которую он жевал чуть ли не на каждом допросе. Я опять заработал награду.

Однажды вместо Баймашева в комнате за столом оказался капитан Сычев. Было видно, что после воскресных дней голова у него несвежая и голос особенно хриплый.

— Ну, что? Я тогда погорячился. Ты сам меня до этого довел, — примирительно начал он. — А вообще-то, ты должен знать, что права нам даны большие. — И после паузы:

— Мы можем и без суда тебя здесь навсегда оставить, у нас и кладбище свое для таких идиотов есть. Спишем, как хромую лошадь, и все.

На его веснушчатом лице просияла самодовольная улыбка, и стали видны ряды металлических коронок на боковых зубах. Эта пасть показалась мне омерзительно хищной.

И тут он, как бы в подтверждение своих слов, достает из ящика небольшую книжечку в мягком переплете.

— Если ты будешь саботировать следствие, то у нас есть меры привести тебя в полный порядок! Права такие нам даны! — торжественно произнес он и на вытянутой руке приблизил ко мне обложку этой книги, на которой я прочел заглавие: «АКТИВНЫЕ МЕТОДЫ СЛЕДСТВИЯ» и наверху петитом: «строго для служебного пользования».

— Ты уж на нас не обижайся, если мы будем использовать наши права.

И здесь капитан Сычев достал из ящика две фотографии лица одного и того же человека и показал их мне.

— Вот тоже был такой же идиот, как ты. Видишь, что с его глазом-то произошло?..

И тут я вижу, что на второй фотографии у человека вместо одного глаза уже дырка, лицо изуродовано шрамами.

Шок у меня довольно быстро проходит: «Нет, не может быть. Фото специально изготовлено. Это все, видимо, иллюстрации из этой самой книги. Психологический прием», — успокаиваю я себя.

И тут в дверь кто-то постучал. Сычев резко вскочил и приоткрыл дверь. Оттуда кокетливый женский голос:

— Сашенька, это я тебя беспокою, — слышу я. Это он-то «Сашенька»?!

Сычев несколько растерян: оставить меня одного в комнате нельзя и вызывать охрану тоже, видимо, нехорошо для такого случая. Но все-таки пошел на риск, оставил меня одного, правда, дверь не плотно прикрыл, так чтобы можно было видеть, если я встану с места.

— Мы тебя там ждем, и все уже накрыто, — продолжает женский голос.

— Ну, еще полчаса вот с этой сволочью разбираться нужно, — бормочет Сычев.

Допрос продолжается: — Кто такая Софья Семеновна?

— Это ленинградская подруга моей мамы, которая была эвакуирована в Кокчетав.

— Правильно! Оказывается, ты и правильно отвечать умеешь! Это хорошая и добрая женщина, она тебе передачу принесла. — С этими словами он из-под стола вытаскивает ящики выкладывает на стол копченую ветчину, сало, белые сухари, конфеты. Я смотрю на это богатство и глазам своим не верю, что это все мне. А он продолжает:

— Ну, так вот, все это в камере тебе мешать будет, пусть лучше у нас хранится. А там мы посмотрим, если на допросах будешь себя хорошо вести, то будешь понемногу получать все это.

Но ведь я-то вести на допросах себя «хорошо» не буду! Значит, я это все не получу никогда! В камере я не мог прийти в себя: шок был очень сильным. Уж лучше бы они меня просто били. «Господи, дай ты мне силы вынести все это! Укрепи и помилуй!» Я в первый раз попытался вспомнить молитву «Отче наш», которую знал лишь приблизительно. И эта молитва успокоила меня.

Утром меня вызвали на допрос почему-то на два часа позднее и повели по коридору в другой конец здания. С чего бы это? Распахнулась дверь, обитая черной искусственной кожей, и передо мной открылась картина большого помещения, чуть ли не зала, с кожаными креслами, диваном, двумя столами с телефонами, огромным фикусом у окна и, конечно, портретом Железного Феликса — это был кабинет начальника Областного КГБ майора госбезопасности Тенуянца.

— Давайте знакомиться, моя фамилия Тенуянц.

Передо мной стоял лощеный, плотный, круглоголовый человек с черными усиками, совсем как у Микояна, подумал я, и с орденом на синем френче. Он вел себя как полный хозяин всей этой конторы, указывал жестами, кому, где сесть, а сам продолжал прохаживаться по ковру, заложив руку под пуговицу френча, совсем, как Сталин.

— Ну, что же вы саботируете следствие? Ваша тактика обречена на провал! — начал он с заметным кавказским акцентом.

Я молчу: понимаю, что это риторическое введение к главному. А вот и главное:

— Что вы можете рассказать об антисоветской организации «Тройка Пик», членом которой вы являлись!

Вот это уже по делу. Что ответить? Молчать? Но и признать такую организацию я не могу, так как, не зная, какие факты им известны, сразу же стану свидетелем против моих товарищей.

— Такое название мне неизвестно.

— А как же тогда еще называлась ваша организация?

— Мне непонятно, о какой организации идет здесь речь.

— Ах, непонятно, так сейчас вам напомнят.

Ко мне подошли два военных и посадили меня лицом к стене, на которой под стеклом была развернута карта Кокчетавской области, и отражение в этом стекле, хотя и смутно, но позволяло мне видеть, что происходит в комнате. Я увидел, как майор сделал жест рукой, и в комнату кого-то вели и посадили у противоположной стены на стуле лицом ко мне.

— Теперь вы оглянитесь.

Я оглянулся и увидел, что у противоположной стены сидит не кто иной, как Альберт. Он совсем даже не изменился: те же сапоги и гимнастерка, хотя и без ремня, бледное лицо с покрасневшими веками, но, что самое удивительное, он не острижен, как стригли всех подследственных, — длинные темно-каштановые волосы аккуратно зачесаны назад. Видно только, что он напряжен. На секунду бросил он взгляд на меня и затем, несколько сощурившись, стал смотреть перед собой на пол. Я знал, что он здесь, в тюрьме, и встреча с ним не вызвала у меня шока. Только вот почему он не острижен?

Майор обратился ко мне:

— Известно ли вам это лицо?

— Да, известно, это Альберт Осейко.

После этого меня сразу же снова повернули лицом к стене.

— Альберт Адамович, расскажите следствию, что вам известно о совместной деятельности сидящего перед вами арестованного? Когда и где вы познакомились?

Наступила пауза, и напряжение во мне стало расти. Как опытный режиссер, майор поспешил прервать эту паузу:

— Ну, вспоминайте быстрее, или мы вам дадим прочесть ваши собственноручные показания.

«Собственноручные показания, — мелькает у меня, — значит, есть уже и такие».

И вдруг я услышал, как глухим голосом и с некоторой растяжкой Альберт стал говорить. Я хорошо знал Альберта и сразу почувствовал, что каждое слово для него, как удар ножа по самому себе. Но он говорит, говорит! Он говорит, что мы составили подпольную антисоветскую группу «Тройка Пик», поставившую себе задачей бороться с советской властью всеми имеющимися у нас способами. Назвав всех членов группы, он начал перечислять все её акции: попытки вызвать бойкот выборов, угрозы прокурору города, поджог, срывы связи, распространение листовок. По ходу этого перечисления он вдруг замедлил речь, и голос его стал совсем тихим, как будто бы ему не хватает дыхания. И, наконец, совсем, замолк, не закончив фразы.

С первых же его слов мне стало понятно, что он раздавлен следствием. По самому его виду можно сразу было догадаться — он хорошо питается, видимо, получает от мамы передачи. Заслужил!

Негодование и отчаяние охватили меня, и в какой-то момент я чуть было не выкрикнул громко: «Предатель!», но благоразумие удержало меня: это слово для следствия было бы ясным подтверждением всего того, что он говорил. Майор, как видно, был достаточно опытен, он сделал еще один жест, и Асейко моментально увели.

— Ну, что вы можете к этому добавить? — торжествуя, что спектакль прошел удачно, обратился ко мне Тенуянц.

Только теперь я очнулся, и сознание мое заработало. Во-первых, показания Альберта — показания одного из членов группы, оно для суда играет только вспомогательную роль. Видимо, никаких других свидетелей у них нет и им позарез нужен другой свидетель, то есть я! Вот почему они меня «раскатывают по полу»! Признай я хоть что-нибудь, двое других моих товарищей будут сидеть с нами вместе. Да и потом, с меня никто еще не снял клятву, которую я дал всем. Итак:

— Все это ложь, — тихим голосом выдавливаю я из себя.

— Что, сволочь?! Повтори еще раз!

Я ничего больше не повторяю: для протокола, который, как я заметил, ведется, этого достаточно.

— Сычев! Ты что с нами дурочку-то валяешь! Закатай ты его покрепче и держи, пока сам к нам не запросится!

Я понял эти слова, как приговор, который может быть страшнее, чем предстоящий судебный. Меня тут же увели. Но ведут куда-то не в мою камеру, а в противоположный конец коридора, где уже нет никаких окон. Какая-то дверь открылась, и меня ввели в полную тьму.

Это был, конечно, карцер, или то, что должно быть им в этой под тюрьму приспособленной конюшне. Слабый свет шел только из глазка в двери. Постепенно глаза привыкли, и я увидел, что стою на бетонном полу в небольшом помещении с высокими сводчатыми потолками. В одну из стен вделана узкая доска, на которую можно только присесть, и расположена она очень высоко, так что ноги с трудом достают до пола. Видимо, остатки от кормушки для лошадей. Но что меня больше всего испугало, так это холод: уже через час я стал дрожать, меня привели сюда без бушлата, в тонком старом свитере. Мне вспомнилась камера в Петропавловской тюрьме, откуда выволокли меня за ноги в коридор. Выйду ли я на своих ногах отсюда? Отсчет времени начался. Стоять на полу совсем невозможно, сидеть тоже удается очень недолго, так как ноги болтаются и спина прижимается к ледяной стене. Шла вторая половина дня, это значит, что все они очень скоро разойдутся по домам. А что будет со мной?

Час, еще час, и еще один час. Больше не могу: руки и ноги стали деревянными. Буду ходить кругами, пока не упаду! То хожу кругами, то боксирую с темнотой.

Вдруг кормушка в двери отворилась. Лицо Сычева:

— Мы уходим. Ты как хочешь, здесь ночевать, или что-нибудь нам скажешь?

— Что я должен еще сказать?

— «Тройка Пик» была или нет?

— Я все сказал…

— Ну, тогда спокойной ночи.

Кормушка закрылась. Час, еще час, и еще один час. Все кругом затихло. «До утра я не доживу!»

Но я дожил! Ах, уж эти резервные силы молодого организма! Видения окружили меня. Я стал представлять себе, что я Руаль Амундсен и иду к Южному полюсу, таща за собой по снегу нагруженные вещами и продуктами сани. Цель уже близка, это появление светового пятна в дверном окошечке, обозначающем, что наступило утро. Изуродованные пальцы ног моих я опять перестал чувствовать. Двадцать кругов по камере, «двадцать миль», и потом небольшая передышка на доске и потом опять «двадцать миль»…

Вот он свет в окошечке, утро нового дня. Но я-то уже другой, я совсем другой: мне как-то уже ничего не страшно, за ночь я перешел ту грань, которая называется инстинктом самосохранения. Я даже заметил, что стал говорить сам с собой. Но вот окошко снова открылось:

— Доброе утро. Ты еще жив? Крепкий ты! — слышу я голос Сычева.

Я молчу. Мне кажется, что его голос доносится откуда-то издалека, и он меня как-то уже и не волнует.

— Ну что, признаваться-то будем? Была «Тройка Пик»? Да или нет?

Я молчу, он мне безразличен. Меня здесь вообще нет. Это не я!

Окошечко закрылось! Это значит — опять к «Южному полюсу»? Нет, я уже дошел до него, теперь мне идти больше некуда. Я впервые сел на холодный бетонный пол и не почувствовал холода. Одна мысль: «Сейчас я куда-то улечу»… «Так я же ведь, наверное, умираю…». Не знаю почему, но я поднялся с пола, встал посреди камеры и вдруг стал громко, очень громко петь песню «Крейсер „Варяг“»:

Наверх вы, товарищи, все по местам!

Последний парад наступа-а-а-ет!

Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…

Я не знаю всех слов, но все повторяю и повторяю этот куплет…

За моей спиной открывается дверь камеры. Но мне-то все это уже безразлично!

Вдруг я чувствую, что на меня кто-то выливает целое ведро ледяной воды, отчего я падаю на пол. Песня оборвалась… И потом, уже на лежащего — еще одно ведро воды… «Теперь конец, — мелькает во мне. — Мама, мамочка, где же ты?» И я, лежа, вытянулся, прижал руки по швам, как солдат.

Видимо, как говорили в советских фильмах, «я нужен был им живым». Кто и как меня вытащил из этой ледяной могилы, я не помнил. Очнулся я в какой-то другой камере, маленькой и довольно теплой. Кто-то положил меня на нары и укрыл моим же бушлатом. Но я весь насквозь мокрый. Начинаю, лежа, стаскивать с себя все мокрые вещи и остаюсь голым. Слышу, что глазок в двери скрипнул — кто-то наблюдает. Мне принесли кипяток, сахар и кусок хлеба. Ночью меня стало страшно знобить, а потом, под утро, я обливался потом. Так прошло дня три, меня никто никуда не вызывал. Я продолжал лежать на нарах, и жар все усиливался, появился кашель, странно, что и есть совсем не хотелось.

Наконец в камеру вошел все тот же казахский военный врач или фельдшер. Он, ничего не говоря, прослушал меня, и после этого два раза в день вместе с едой в окошечке появлялись какие-то еще таблетки, которые я должен тут же на глазах у дежурного проглотить. Это, видимо, был сульфидин.

В один прекрасный день дверь камеры широко растворилась, и ввели небольшого человека в военной гимнастерке с узелком в руках. Это был, как он мне представился, старший лейтенант Александр Тараканов. Для меня началась новая жизнь, теперь у меня появился товарищ, с которым я мог говорить. Тараканов рассказал мне свою историю.

В боях под Старыми Луками он был ранен и оказался в плену. Затем его привезли в оккупированную Польшу в один из лагерей для военнопленных, из которого ему удалось бежать и даже перейти линию фронта. Но при допросе СМЕРШ ему не поверил, так как он не был сильно истощен и к тому же был прилично одет — «шпион». Доказать такое обвинение было нельзя, тогда его судили за «измену Родине» по статье УК 58— 1–6 и приговорили к 10 годам лагерей. Срок отбывал он в 11-й колонии около Кокчетава, но дело медленно расследовалось дальше и, наконец, его опять взяли под следствие, теперь как бы уже за шпионаж. Много мне он рассказывал и о войне, и о немецком плене, и эти беседы меня очень сблизили с ним. Мне стало легче — я был не один. Вопросов мне он никаких не задавал, так что о себе я ему рассказал очень кратко, и, конечно, только в рамках того, чего я держался на следствии. На допросы вызывали его каждый день, причем в одно и то же время — сразу же после обеда. Он мне пожаловался, что ему все время угрожают на следствии и что передачи, которые якобы приносит ему его подруга с воли, ему не выдают, требуют признаний. Все это вызывало к нему симпатию.

Однажды после его возвращения с допроса я заметил несколько маленьких белых хлебных крошек на краях его губ. Сомнений не было — его там подкармливали. И еще одно: если он из лагеря, да еще и из-под следствия, почему у него не острижены наголо волосы?

Меня же никуда не вызывали, ознобы и кашель продолжались. Я страшно исхудал и ослаб. Он заботился обо мне. Однажды он мне сказал, что у него сменили следователя, и этот новый разрешил ему свидание с подругой — я могу написать, и он передаст мое письмо на волю. Из осторожности я сказал, что писать мне некому, да и нечего. Он говорил мне, что как только мой кашель прекратится, допросы начнутся снова. Да это я и сам знал. Не зная совсем ничего о сути моего дела, он как-то странно мне советовал: «Ты держись, не давай им никаких шансов».

Утром нас выводили по очереди в туалет. Это было грязное помещение с бетонными стенами. Раковины низко, и когда моешься, необходимо сильно наклоняться. Однажды, наклонившись, я вдруг заметил на стене надпись карандашом — этой надписи раньше не было — «ТАРАКАН» и рядом нарисована сидящая птица, что-то вроде утки. «Тараканов — наседка»[13], — быстро перевожу я и затираю эту надпись ботинком. Это, несомненно, Альберт. Пришел в себя! Но уже слишком поздно!

В камере я стал уже другими глазами смотреть на моего соседа. Объяснение крошкам на губах и волосам на голове нашлось. А что, если он тоже видел эту надпись? Тогда бы стер, наверное.

А нельзя ли использовать Тараканова против следствия? Мысль интересная.

Я как бы невзначай стал ему то и дело рассказывать о своей жизни в Кокчетаве и о знакомых, конечно. Рассказал, за что меня тут пытают, за какую-то «Тройку Пик», сами следователи, мол, придумали и довели Альберта до отчаяния, и он в этой выдумке признался. Но на суде-то он наверняка откажется от своих вынужденных показаний!

Через неделю Тараканова в моей камере не стало.

Снова потянулись дни. Согласно Процессуальному кодексу, следствие должно быть закончено за 60 дней, продление возможно лишь после разрешения прокурора. Конечно эти параграфы — чистая формальность, особенно если речь идет о следствии в КГБ. Но нужно учитывать и то, что Альберт сидит уже, по меньшей мере, два месяца. Во всяком случае они торопятся. Видимо, я теперь единственное препятствие для окончания следствия.

Пальцы ног моих за эти два месяца затянулись новой кожей, но ногти все еще не росли. Ознобы и кашель по вечерам стали реже, и, видимо, этого было достаточно для тюремных врачей, чтобы разрешить вести дальше следствие. И вот однажды послышалась знакомая команда: «Собраться без вещей», и я оказался в следственной комнате, где меня уже ждали Баймашев и Пирожков. При Пирожкове Баймашев старался показать особо мягкую дипломатию следователя: он обращался на «вы», не позволял никаких грубых слов и даже часто интересовался, не утомился ли я от допроса. В этот раз он мне поставил только один вопрос: «Какие антисоветские анекдоты вы слышали от Гены Авдеева?». На что, естественно, последовал мой ответ, что никаких анекдотов я не слышал. Видимо, он и ждал от меня именно этого ответа, так как моментально торжествующе заявил:

— Ну вот, тогда послушаем, что сам о себе расскажет Авдеев!

И через минуту в комнату ввели Гену и посадили на отдельный стул поближе к столу следователя. Вид Гены меня очень расстроил: на его старом пиджачке не было ни одной пуговицы, на колене одной из брючин дырка, под пиджаком какой-то потрепанный свитер. Худое и бледное лицо его было сосредоточенно-серьезным, чего я раньше никогда не замечал, и лоб наморщен, как будто бы он был чем-то раздосадован. Он посмотрел на меня и, вероятно, мой вид потряс его, так как только после большой паузы он сочувственно кивнул мне.

Я стараюсь догадаться, арестован он или нет. И убеждаюсь, что нет, так как он пришел со свежей газетой и с хозяйственной сумочкой, в которой что-то лежало.

— Гражданин Авдеев, известно ли вам сидящее перед вами лицо?

— Да.

— Отвечайте: да, известно.

Молчание.

— Ну да ладно, как зовут сидящего перед вами человека?

После некоторой паузы:

— Вы же сами отлично знаете.

— Если вы будете препятствовать следствию, то мы составим протокол.

Снова пауза.

— Гражданин Авдеев, повторите еще раз, какие антисоветские анекдоты вы лично рассказывали сидящему перед вами лицу и какие от него слышали.

— Никаких не рассказывал и никаких не слышал!

Я слышу и ушам своим не верю. Вот это Гена! А Баймашев выпучил глаза и даже встал из-за стола.

— Гражданин Авдеев, за ложный отказ от своих собственных показаний вы будете привлечены к уголовной ответственности по статье 92 УК!

— Все эти показания из меня выбили!

— Пирожков! Уведите свидетеля!

Пирожков медленно поднимается с ироническим выражением лица. «Ну, пошли», — обращается он к Гене. Гена, проходя мимо меня, сует мне в руки свою сумочку.

— Никаких передач! — уже вопит Баймашев. — Пирожков! Уводите же его.

Пирожков берет Гену за плечи и мягко толкает к двери. В этот момент Гена достает из кармана еще большой белый бублик и старается бросить его мне, но так с этим бубликом его и выталкивают в дверь.

У меня прекрасное настроение — в нашей организации есть еще Люди!

На следующий день опять очная ставка, на этот раз с матерью Альберта. Когда ее ввели в кабинет, она была вся закутана в шерстяной платок. Ее посадили так же, как и Гену, и я заметил, что она стала почти совсем седой. На меня она даже не посмотрела, как будто бы меня здесь и не было.

— Итак, повторите еще раз, как и когда происходили сборища «Тройки Пик» на вашей квартире, — вопрошает Баймашев.

Молчание. Она смотрит в окно остекленевшими глазами и продолжает молчать.

— Тогда повторите, какие слова вы слышали из комнаты собравшихся.

Снова молчание.

— Гражданка Асейко, должен вас предупредить: вы очень усугубляете положение вашего сына!

Видно, что Баймашев хорошо подготовился — он оперирует грамматически правильными русскими фразами. Но театра не получалось.

Мать не шелохнулась, и стало видно, как из ее широко раскрытых глаз, устремленных в окно, начали течь слезы.

— Подумайте, что вы сейчас делаете, вы препятствуете следствию!

И тут голова ее рухнула на колени. Она закрыла лицо руками и стала громко, истошно рыдать, затем просто вопить.

Минута, две, три… Рыдания только усиливаются. Баймашев в растерянности. Наконец он идет к двери и зовет дежурного, чтобы ее увели. Ее уводят, и тогда Баймашев, успокоившись, после паузы, бросает фразу:

— Больная женщина. Мать все-таки. Но она придет в себя.

После этих двух очных ставок мне стало ясно, что, видимо, других свидетелей у них нет, и от меня они не получили показаний, это значит, что нажим усилится. Но где же Юра, какая же мы «Тройка Пик» без него? Неужели ему удалось бесследно скрыться?

Несмотря на то, что я оставался все еще больным, на следствие меня продолжали таскать ежедневно. Снова началось: «Как сидишь?!», и крестец мой начал снова болеть.

Однажды вечером я услышал из соседней камеры плач и стоны женщины, они то стихали, то возникали вновь. Никаких слов, только стоны. По ним нельзя было понять, сколько лет этой женщине и кто она. Отчего стонут и плачут в КГБ, я уже знал, и поэтому сердце мое разрывалось. Плач почему-то начинался утром, но что меня больше удивляло, так это некоторая театральность этих стонов.

Как-то утром, перед тем как вызвать меня на допрос, я отчетливо слышу за дверьми голос Баймашева, он обращается к разводящему сержанту:

— …смотри, только очень осторожно, чтобы он с матерью не встретился!

«С матерью!» — пронзило меня, с моей, значит, матерью, она здесь! Нет, не может быть, моя мать не плачет и тем более не рыдает. Я этого никогда в своей жизни не видел. Значит, это опять «театр», специально для меня!

На следствии в этот день Баймашев лукаво спрашивает, не соскучился ли я по своей маме? О да, я, конечно же, соскучился. А не хочу ли я повидаться с ней? О, конечно! Ну, тогда нужно хорошо сначала «поработать» на следствии!

Смех разбирает меня, но я этого не показываю. До чего же все-таки они идиоты!

Вернувшись в камеру, я обнаружил там еще одного человека, лежащего у противоположной стенки на нарах. Это был крупный рыжеволосый человек с довольно большим животом. По первым же его словам легко было понять, что он из волжских немцев. Начались беседы, из которых мне стало ясно, что он никакой «наседкой» быть не может, просто, видимо, тюрьма переполнилась. Зовут его Отто Ган, он из села Константиновка, где работал конюхом, под следствием сидит уже давно по статье 58–10, «антисоветская агитация и пропаганда». В чем могла заключаться у такого человека эта пропаганда, сказать было трудно, ничего подробно о себе он не рассказывал. Однажды его притащили с допроса в камеру под руки и посадили на нары, где, скорчившись, он долго продолжал оставаться неподвижным. Когда он, наконец, лег, я увидел, что все лицо его в синяках.

— Колотили?

Молчание.

— Ну что было-то?

После паузы:

— Да нет, это я сам упал в коридоре.

Как же запуганы эти несчастные люди! Ведь их НКВД/КГБ пугает уже десятки лет.

Однажды он спрашивает у меня, могут ли арестовать и его жену, если он не будет «помогать» следствию. «Они пугают тебя, не верь им, держись».

Как-то приходит он с допроса чем-то очень довольный. В руках мешочек с белым печеньем. Меня угощает. Передачу разрешили.

Не долго же продержался Отто Ган!

Ах, только маленькая серая мышка — моя подруга в камере. Совершенно в точное время, примерно через полчаса после обеда, когда звоны котлов в коридоре стихают, она появляется из небольшой дырочки в углу. Становится на задние лапки и очень смешно шевелит усиками. Ждет своей порции. А порция уже припасена: это или кусочек мякиша хлеба или лапша из супа. Я кладу все это на обрывок газеты и несу в угол, она сразу же исчезает. Но как только я опять ложусь, она появляется и начинает обедать и, как правило, какую-то часть уносит с собой. «Для семьи», — предполагаю я.

Дни медленно текут. Чувство голода особенно мучает меня, когда ложусь, чтобы заснуть. Закрываю глаза и вижу кусок копченой свинины из моей передачи. Он издает предательски вкусный запах! Передачу же мне не выдают, а только время от времени показывают — кладут на соседний столик на допросе, чтобы я все это видел, и иногда спрашивают, когда же я «умным стану»? А я все умным не становлюсь. Отвечаю односложно и никаких протоколов не подписываю. У Пирожкова, который часто, как практикант, сидит сзади Баймашева, все время грустные глаза, и когда мы остаемся одни, он говорит мне что-нибудь от себя, например: «Все это ты бесполезно делаешь, только свою жизнь расходуешь, на суд это влияния не окажет». Я и сам это понимаю, но изменить себя и не могу, и не хочу. Лучше погибнуть, чем предать свою суть, капитулировать перед этими выродками. А чувствую я себя все слабее, когда утром встаю с нар, меня шатает, не могу сразу идти. Нажим на меня все усиливается, теперь я уже должен сидеть на каком-то полене, которое они кладут на стул, а оно врезается в меня за шесть часов сидения. И все время одни и те же вопросы о существовании «Тройки Пик». Видимо, на них тоже нажимают, чтобы кончали следствие.

Однажды после шестичасового допроса подходит ко мне Баймашев, глаза у него страшно злые, в руках какая-то бумажка.

— Вот возьми и читай громко!

Я ее сначала рассматриваю и убеждаюсь, что это наше предупреждающее письмо прокурору. Конечно, его вслух не читаю, молча передаю обратно.

— Читай вот эти два последние слова! — тычет Баймашев в строчку в конце текста. А там подпись: «Тройка Пик».

— Скажи эти два слова громко… Не скажешь? Сейчас я тебя поджарю, шашлык сделаю!

Я вижу, что он в истерике, так как чувствует, что следствие не движется и наступает конец его карьере.

И вдруг он берет железную кочергу, которой мешают уголь в печке, и сует ее прямо в пламя. Что-то дрогнуло во мне. Не сошел ли он с ума и готов натворить что угодно. Когда били, как-то было все ясно, а сейчас что-то новое.

— Ты враг! Ты враг советского народа! Тебя нужно к стенке поставить и без суда расстрелять! Это ты, ты создал подпольную террористическую группу! Ты идеолог и руководитель!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.