ЭПИЛОГ
ЭПИЛОГ
Через неделю после похорон Батюшкова в газете «Вологодские губернские ведомости» появился некролог, автор которого писал: «С лишком 30 лет прошло с тех пор, как умолкла лира Поэта. Несмотря на то, что в течение этого времени язык наш далеко ушел по пути к совершенству, сочинения Батюшкова и поныне читаются с тем же восторженным чувством, как и в былое время. Хотя предметами для своих вдохновений он избирал иногда иностранных писателей, преимущественно итальянских, но он владел даром такого глубокого чувства, так искусно умел воспроизводить их своим талантом и облекать написанное в такую изящную гармонию, что эти произведения носят печать самобытного его таланта. Вспомним, например, его элегию „Умирающий Тасс“, это истинно образцовое произведение»[593].
Удивительно, как органично читатели Батюшкова усвоили предложенное самим поэтом сопоставление его собственной судьбы с судьбой Торквато! А. В. Никитенко, чтобы пробудить сознание Батюшкова, стал читать ему отрывок из «Умирающего Тасса». П. Г. Гревенс закончил свои воспоминания о Батюшкове цитатой: «Погиб певец, достойный лучшей доли». Автор некролога в качестве примера образцового произведения Батюшкова выбрал ту же элегию. Безумие дополнило картину той трагической краской, которая в сознании русского общества довела сходство до полного совпадения. Различие состояло, пожалуй, только в том, что в моменты просветления Торквато продолжал писать лирические стихотворения и трактаты-диалоги о литературе и философии; Батюшков же, как справедливо замечает автор его некролога, замолчал более чем на 30 лет. Правда, судя по всему, он продолжал ощущать себя поэтом, помнил и о том, что был автором книги, любил, когда ему намекали на его известность. В состоянии душевной болезни Батюшков не утратил способности к стихосложению. Некоторые из его текстов, написанных в период между 1824 и 1855 годами, дошли до нас, некоторые даже публиковались, но над их восприятием всегда тяготело мнение, точно выраженное академиком М. П. Алексеевым: стихи эти в большей степени могут служить «материалом для медико-психологических экспериментов, чем для истории русской поэзии»[594]. Подобным же образом значительно раньше М. П. Алексеева высказывался и Д. Д. Благой: «…Всё, написанное им (Батюшковым. — А. С.-К.) за время болезни, представляя весьма любопытный материал для психиатра, отчасти для литературоведа-исследователя, никакого художественного значения не имеет»[595]. Завороженные авторитетными запретами историки литературы всерьез к этим текстам и не обращались. Но поскольку разговор о художественном значении того или иного поэтического текста представляется нам всегда чрезвычайно субъективным, мы считаем возможным остановиться на двух стихотворениях, написанных Батюшковым во время болезни.
Первое из них называется «Подражание Горацию» и представляет собой традиционное для мировой поэзии переложение известной оды Горация «К Мельпомене» (Exegi monumentum). Стихотворение было записано Батюшковым в альбом его внучатой племянницы Елизаветы Григорьевны Гревенс. Время создания этого текста предположительно — 1849 год, когда Батюшков упоминает о нем в письме: «Прошу Елисавету Петровну не показывать моих новых стихов „Подражание Горацию“ Александру Петровичу Брянчанинову, ибо он презирает мой бедный талант, обитая, яко Аполлон, посреди столь великих стихотворцев, в граде св. Петра»[596].
Я памятник воздвиг огромный и чудесный.
Прославя вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милый ваш и добрый, и прелестный
(И в том порукою наш друг Наполеон),
Не знаю смерти я. И все мои творенья,
От тлена убежав, в печати будут жить.
Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья,
В которые могу вселенну заключить.
Так первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетели Елизы говорить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям громами возгласить.
Царицы, царствуйте, и ты, императрица!
Не царствуйте, цари: я сам на Пинде царь!
Венера мне сестра, и ты моя сестрица,
А Кесарь мой — святой косарь[597].
Очевидно, что стихотворение посвящено внучатой племяннице Елизавете (Елизе). Собственно благодаря тому, что поэт прославил ее в стихах, он и получил бессмертие — воздвиг себе памятник. Вслед за этим в стихотворении выстраивается целая цепочка тех, кто «не знает смерти» — «памятник огромный и чудесный», «образ милый ваш», Наполеон, Поэт и его творенья. Из поэтических образов выпадает только Наполеон, но он и призывается только как свидетель бессмертия, а не его прямой участник[598]. Всё остальное вполне укладывается в рамки творчества. Почему за такую малость, как восхваление никому не известной, но милой и прелестной Елизы, Поэту даруется бессмертие? Ответ очень прост: потому что он сам принимает на себя функции бога вкуса и покровителя искусств Аполлона, властью которого бессмертие может быть даровано. Утверждая эту истину, Поэт бросает вызов предшествующей традиции — перефразируя соответствующие строки «Памятника» Державина, он вызывающе заменяет имя великой императрицы на имя своей очаровательной родственницы.
Ср. у Державина:
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
Как видим, третья строка этой державинской строфы переходит в стихотворение Батюшкова без изменений, а вот четвертая явственно перефразируется: если Поэт заменяет на Олимпе Аполлона и в его власти находится всё мироздание, то, конечно, истину царям логично возглашать громами. Масштаб его влияния на ход истории несравним с державинским. Другой мерой должна мериться и степень его свободы, одно из проявлений которой — вольная замена великой Фелицы на простую Елизу. Финал стихотворения очень многозначен: своей властью Поэт как хозяин вселенной (вспомним, к слову, записку доктора Дитриха, в которой он упоминал о том, как Батюшков называл себя «Константин Бог»[599]) разрешает царствовать царицам вообще и особенно — Императрице. О какой императрице идет речь? Очевидно, что племянница Елиза никакого отношения к императорской фамилии не имеет. В последней строфе образ Елизы начинает двоиться, если не троиться. Мы знаем, что Батюшков, по воспоминаниям очевидцев, часто уходил в прошлое и словно бы жил в том времени, которое оборвалось с наступлением его душевной болезни. По его мнению, не сообразующемуся с реальным ходом истории, царствующей императрицей по-прежнему была Елизавета Алексеевна, супруга Александра I, которого Батюшков в своем помешательстве боялся и считал виновным в своей жизненной катастрофе. Благодаря этому становится понятной следующая строка — царям запрещается царствовать, более того — всякая политическая власть признается менее значимой, чем поэтическая («я сам на Пинде царь»). Императрица Елизавета Алексеевна — прямая противоположность воспетой Державиным самовластной Фелице, она действительно добродетельна, милосердна, жертвенна — прекрасна. Есть большое искушение сказать, что Батюшков, возможно, был знаком со стихотворением А. С. Пушкина «К Н. Я. Плюсковой» (1818), где Елизавете Алексеевне посвящены следующие строки:
Но, признаюсь, под Геликоном,
Где Кастилийский ток шумел,
Я, вдохновленный Аполлоном,
Елисавету втайне пел.
Небесного земной свидетель,
Воспламененною душой
Я пел на троне добродетель
С ее приветною красой[600].
Обратим внимание на соседство в пушкинском тексте Аполлона с именем Елисаветы, которая воспевается как «добродетель на троне». «Ты», к которой адресовано следующее высказывание Батюшкова, — это уже в меньшей степени Елиза (Гревенс), к которой поэт обращался на «вы» в начале стихотворения, скорее это соименная ей императрица. Почему она вдруг оказывается «сестрицей» Поэта, наравне с Венерой, сестрой самого Аполлона? Потому что, с одной стороны, Поэт, заместивший и сместивший Аполлона, автоматически стал братом его сестры, а кроме того, у Батюшкова действительно была родная сестра с тем же именем — Елизавета Николаевна Шипилова. Заметим к слову, что сюда же примешивается и еще одна почитаемая Батюшковым родственница — Елизавета Петровна Гревенс (Брянчанинова), упомянутая в цитированном выше письме поэта. Это супруга Г. А. Гревенса и мать Елизы, которой посвящено стихотворение. Вспомним свидетельство С. П. Шевырева: «Полное влияние имеет на него родственница его Елизавета Петровна Гревенс: для нее нет отказа ни в чем»[601]. Последняя строка стихотворения настолько ясна, что не требует особенных комментариев. Она обращена целиком к текстам Евангелия и апеллирует к двум фрагментам. Первый — ответ Иисуса на вопрос, позволительно ли платить налоги. Иисус, указав на изображение кесаря и надпись на динарии, сказал: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Второй — образ Господа как «Господина жатвы», который появляется в проповедях Иисуса ученикам в Евангелии от Матфея (9; 37–38). Говоря «Кесарь мой — святой косарь», Поэт раз и навсегда отказывается от подчинения земной иерархии, Кесарь для него — не тот царь, которому он сам может запретить царствовать, а только один Господь. Божественные функции Поэт делит на двоих — оставляя себе роль бога искусств, и прежде всего — поэзии (очевидно, причиной этого было не покидающее Батюшкова ощущение собственной гениальности).
Интересно, что, декларирующий свою независимость и проводящий прямую линию между собой и Богом поэт был на деле чрезвычайно неуверен в себе. Недаром Батюшков передавал просьбу Елисавете Петровне не показывать этого стихотворения ее брату Александру Петровичу Брянчанинову, «ибо он презирает мой бедный талант, обитая, яко Аполлон, посреди столь великих стихотворцев, в граде св. Петра». В жизни функции Аполлона добровольно переданы Батюшковым совсем другому человеку, не имеющему прямого отношения к поэзии, а лишь обитающему среди великих итальянских поэтов и уже поэтому имеющему право судить его «бедный талант». Был ли в это время на самом деле А. П. Брянчанинов в Риме или это плод больного воображения Батюшкова, мы не можем пока установить.
Последнее стихотворение Батюшкова было написано 14 мая 1853 года и уже давно воспринимается как печальный итог его творчества и жизни. Этому короткому стихотворению поэт давал разные названия, общая суть которых — «надпись к портрету» — оставалась неизменной. Невидимыми нитями оно кажется связанным с текстом 1824 года «Изречение Мельхиседека», как если бы творческий путь Батюшкова не прерывался на десятилетия. Как и тогда, в самом начале болезни, поэт говорит о бессмысленности земного существования, о случайности смерти и рождения, об отсутствии благой воли в мироздании, вера в которую была временами так сильна в нем даже во время помешательства:
Премудро создан я, могу на свет сослаться:
Могу чихнуть, могу зевнуть;
Я просыпаюсь, чтоб заснуть,
И сплю, чтоб вечно просыпаться[602].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.