Глава VI
Глава VI
Леонид Борисович Красин возвращался в Россию со смешанным чувством удовлетворения и грусти. Закончился III съезд. Поставлена точка на примиренчестве, на том невыносимо глупом состоянии, когда от большинства отбился и к меньшинству не пристал. Он снова обрел былую уверенность. Он вооружен решениями съезда. И на нем лежит забота об оружии для рабочих, о финансах для партии.
Где взять это оружие? Где взять деньги?
Сегодня газеты принесли печальную весть. В курортном местечке на юге Франции выстрелом в сердце покончил с жизнью Савва Морозов. Он был не просто близким человеком, он был другом. И не только ему, Красину. Он был другом Горького и Андреевой, он спасал от полиции Баумана. Он был капиталистом, но жертвовал деньги большевикам.
Они расстались только накануне. Морозов передал Красину небольшую сумму наличными и страховой полис на имя Марии Федоровны Андреевой. Из ста тысяч – шестьдесят фабрикант отдавал партии большевиков. Когда разжались руки, Красин подумал, что они видятся в последний раз. Так оно и случилось…
Морозов не выходил из головы. А ведь впереди Москва. И пора бы подумать о том, что ждет его там, в России? Ведь он покинул ее нелегально. И возвращался с чужим паспортом в кармане и с кучей обязанностей, поручений, личных просьб и неотложных дел. И может быть, самое неотложное, на чем настаивал Ильич и новый ЦК, – освободить цекистов, все еще томящихся в московской Таганской тюрьме.
Но чтобы их освободить, а точнее – организовать побег – иных путей он не видит, – нужно самому иметь развязанные руки. А что, если его уже дожидаются жандармы? Это более чем вероятно. Трудно предположить, что департамент полиции не знает о Красине. Да нет, наверное, знает. Вот о том, что он был в Лондоне, могут знать, могут и не знать. А если и выследили в столице Англии, то вряд ли ждут его возвращения из Франции. А он еще и в Германию заедет.
Значит, если не схватят на границе, то в его распоряжении будет несколько недель. За это время он сумеет выяснить, что известно жандармам, а тогда и решит – то ли ему вновь легализоваться, то ли окончательно уйти в подполье.
Александра Павловна Носкова была женщиной настойчивой и самостоятельной. К этому ее приучила беспокойная жизнь с мужем, который то пропадал за границей, то вдруг внезапно появлялся, вечно куда-то спешил.
Она добилась свидания с мужем, и не только добилась, но и получила право на частые свидания. Через нее в основном и поддерживали связь с волей цекисты, сидевшие в Таганке.
Красин быстро разыскал Александру Павловну. Она обрадовалась и одновременно испугалась. Вот так, средь бела дня, и заявился. Нет, нет, Носков передавал, что на допросах жандармы о Красине не выспрашивали. Его имя вообще не фигурировало. И все же нельзя быть таким неосторожным.
Товарищи из Московского комитета поинтересовались поведением полиции и жандармов в Орехово-Зуеве после того, как инженер Красин вдруг 9 февраля внезапно выбыл в заграничную командировку па фабрику «Броун Боверн» за деталями для новой турбины. Нет, и там все было спокойно. Отъезд Красина не вызвал никаких кривотолков. И за это спасибо Морозову, у которого он числился на службе этот последний год.
Леонид Борисович решил «вернуться» из командировки. Но он объявился не в Орехово-Зуеве, а в Петербурге, Все такой же сияющий, остроумный и, казалось, преуспевающий инженер с солидной репутацией.
Таким не бывает отказа. Такие занимают только видные должности. И Красин занял – заведующий всей кабельной сетью Петербурга. Это была крупная должность в «Электрическом обществе 1886 г.». Ну как же, ведь от этого инженера зависело и освещение театров и ресторанов, богатых особняков и главных проспектов. Подначальные ему трансформаторные будки контролировали подачу тока на фабрики и заводы.
Но Красин не спешил вступить в свои владения. Он оговорил у директоров общества одно условие. Заведующий кабельной сетью появится в своем кабинете только осенью. А пока…
Пока он живет под Москвой на даче брата. Часто наезжает в первопрестольную, бывает в театрах. И если поздно задерживается, ночует у сестры Софьи.
Таганка никогда не пустовала. А летом 1905-го ее камеры уже не вмещали арестантов. Одиночки превращались в общие камеры, а общие – сущий ад. Цекисты оказались вместе.
Каждый новый политический, «влетавший» в тюрьму, приносил с воли и новые вести. И эти известия рисовали общую картину событий. Каждый вновь «обращенный» арестант знал детали тех или иных событий или сам принимал в них участие. И часто арестанты знали об отдельных стачках, забастовках более полно, нежели это можно было почерпнуть из газет. Газеты в тюрьму попадали нерегулярно. Но номер «Пролетария» от 17 июня Носкова принесла тут же, как только он появился в России. В нем Дубровинский обнаружил протест шести цекистов. Было приятно еще раз перечитать эту маленькую заметку и почувствовать себя приобщенным к тем товарищам, которым посчастливилось побывать на III съезде.
В этот день, как обычно, Владимира Носкова вызвали на свидание. И все с нетерпением ожидали, когда же Владимир Александрович вернется и какие новости принесет с воли.
Носков вернулся скоро. Он как-то загадочно улыбался и не спешил рассказывать. На нетерпеливые вопросы только буркнул, что на сей раз он виделся не с женой, а с «родственником», и не уточнил, с кем именно. Это было странно. Владимир Александрович от товарищей ничего никогда не скрывал. За долгие недели «таганского плена» успел поведать свою биографию. И Дубровинский хорошо знал, что никаких родственников, кроме дядюшки в Иваново-Вознесенске, у Носкова нет.
Судя по тому, как Владимир Александрович честил этого дядюшку, мелкого фабриканта, трудно было себе представить, что тот вдруг воспылал любовью к племяннику, которого сам же выжил из дома и вдруг пожаловал в тюрьму на свидание. Нет, что-то Владимир тут темнит.
Носков действительно «темнил», но не потому, что не доверял товарищам. Он еще и сам не имел времени для того, чтобы осмыслить визит «родственника».
Действительно, все было странно в этот день. Надзиратель предупредил в коридоре, что его ожидает не жена, а какой-то господин. О дядюшке он не подумал, так как его приход – событие невероятное. Значит, кто-то из товарищей назвался родственником. И нужно быть готовым, вести себя так, чтобы надзиратель не почуял подмены.
Комната свиданий. Со скамьи поднимается какой-то элегантный мужчина. У Носкова аж ноги подкосились, когда он разглядел в посетителе не кого иного, как Леонида Красина. Сумасшедший! Явился в тюрьму сам, после того, как благополучно избег насильственного водворения. Его же могут каждую минуту опознать. Ведь Леонид Борисович уже однажды здесь побывал, а тюремные надзиратели, как и тюремные порядки, почти не меняются.
Металлическая сетка мешает рукопожатиям. Оба взволнованы. Разговор, как поначалу показалось Носкову, был беспорядочный и какой-то уж очень обывательский. Как кормят? А насчет баньки? Она все там же, во дворе? И что, по субботам водят? И всех сразу, в один день?
И только теперь, в камере, Владимир Александрович, вспоминая вопросы Красина, их последовательность и неизменную, он бы сказал, нацеленность на баню, понял, что Красин, а значит, и Центральный Комитет подготавливают какую-то акцию, в центре которой стоит тюремная баня.
Догадаться не трудно. Дубровинский, выслушав торопливый рассказ Носкова, не раздумывая, резюмировал:
– Побег!
– Да, побег. Иного и быть не может.
С этим выводом согласились и остальные цекисты. Иосиф Федорович воспринял это известие спокойно.
Он никогда раньше из тюрем не бегал, а теперь вот убежит. Он в этом не сомневается – ведь за организацию побега взялся Красин.
Не часто сталкивались эти два очень разных и очень близких друг другу человека. Красин и Носков настояли на кооптации Дубровинского в члены ЦК. Они видели в Иосифе Федоровиче единомышленника, стоящего так же, как и они, на позициях примиренчества. И тот и другой были, бесспорно, самыми крупными организаторами в партии.
По-разному складываются судьбы людей, казалось занятых одним и тем же делом. Различна судьба Красина и судьба Дубровинского, как различны судьбы Бабушкина и Баумана.
Гениальные ленинские начертания построения партии нового типа обретали плоть, реальность, действительность благодаря неутомимой каждодневной и, конечно, творческой работе таких организаторов-практиков, каким был и Дубровинский.
Но его имя известно меньше, чем Ивана Бабушкина, за ним не числилось столь «громких дел», как за Николаем Бауманом, он не был столь импозантен и так всесторонне одарен, как великолепный техник и финансист партии Леонид Красин.
Красин поражал товарищей и единомышленников размахом своих начинаний, дерзостью решений. Дубровинский тоже поражал. Поражал умением сразу войти в курс всякого дела, увидеть главное и уже не отступаться от него.
С Красиным нельзя было спорить, хотя он не всегда был прав. С Дубровинский спорили, не соглашались, но неизменно уважали. Красин сам был деловым человеком и от других требовал деловитости. Он не знал мелочей. Он знал, что из мелочей складывается целое. Дубровинский всегда видел перед собой это целое, главное и поэтому так же, как и Красин, не упускал ни одной мелочи.
Но Красин всегда был на виду, Дубровинский волею судеб оставался в тени, но, наверное, в Центральном Комитете РСДРП не было больше такой взаимодополняющей друг друга пары.
Насколько Дубровинский был популярен среди товарищей-большевиков, как они привыкли к тому, что именно Иннокентий является организатором многих важнейших партийных предприятий, свидетельствуют воспоминания старейшего большевика, рабочего Ивана Константиновича Михайлова.
Иван Константинович был одним из зачинателей «бомбового производства» для нужд восставших. Летом 1905 года созданная им в Екатеринославе бомбовая школа-лаборатория успешно готовила специалистов по добыванию взрывчатых веществ. Когда екатеринославская полиция выследила Михайлова, он сумел уехать в Киев.
«Добрались до Киева благополучно. Явились по явке к уполномоченному Центрального Комитета РСДРП по кличке Иннокентий.
– Боевик.
– Чудесно.
Иннокентий предлагает нам заняться в Киеве той же работой по изготовлению бомб».
В другом месте Михайлов пишет:
«…Иннокентий настойчиво требует от нас ускоренной организации школы и мастерской по изготовлению бомб». И далее:
«Потапыча, Сулимова и меня Иннокентий командирует в Петербург для организации бомбовой мастерской».
Нет сомнения, что речь идет об Иннокентии – Дубровинском. И точно указано время – лето 1905 года.
Но весну, лето и часть осени Дубровинский просидел в Таганской тюрьме. Об этом, вероятно, забыл Иван Константинович через много лет, когда взялся за воспоминания. Но образ Дубровинского был настолько живым, запавшим и в память и в сердце, что мемуарист не усомнился в том, что и бомбовая мастерская – дело рук Иосифа Федоровича.
Подкоп, побег! И снова вспомнился тот народник, что ратовал за романтику. Чем же не романтика! Подкоп под тюремную баню. Это, пожалуй, потруднее, чем знаменитый подкоп народовольцев под Кишиневское казначейство или под полотно Курской дороги для взрыва царского поезда. И если за организацию подкопа, побега взялся Красин, значит будет все – и размах и полет фантазии. Леонид Борисович без этого не может. Дубровинский не раз слышал от него, что именно инженер должен обладать фантазией, во всяком случае, не меньшей, чем поэт.
Между тем Красин времени не терял. От Носкова он узнал все, что нужно. Баня на месте. И еженедельно цекисты бывают в ней. Видимо, не трудно будет подгадать, чтобы в нужный день они все вместе в одно время очутились там. Леонид Борисович объехал на извозчике вокруг Таганки и обнаружил, что со стороны Москвы-реки к тюрьме примыкает какой-то пустырь. Навел справки и узнал, что этот пустырь никем не арендован и на него нет охотников.
Через несколько дней из тюремных окон можно было наблюдать, как к заброшенному пустырю потянулись ломовые подводы. Одни подвозили тес, и плотники тут же начали ставить забор, другие везли какие-то трубы, песок, щебень. А еще через некоторое время из-за забора показались и очертания большого сарая.
Из тюремных окон нельзя было разглядеть вывеску, красовавшуюся на заборе, – «Анонимное общество – производство бетона».
Все честь честью. У анонимного есть вполне официальный директор-распорядитель, господин Красин. Имеются заведующий работами, приказчик, его помощник.
Леонид Борисович, подбирая людей, которым предстояло сделать подкоп, поставил во главе предприятия человека, который имел хоть небольшой опыт в этом деликатном деле. Он вспомнил о Трифоне Енукидзе, «хозяине дома», в котором столько лет помещалась и столь успешно действовала главная типография ЦК – «Нина». Не кто иной, как Трифон, его брат Авель и другие типографщики прорыли подземные ходы, которые вели в знаменитую конюшню, где за глухой каменной стеной стояла печатная машина. Трифону помогали «приказчики» – Михаил Кедров и Павел Грожан.
Теперь узникам предстояло только набраться терпения. А этому умению они научились в царских тюрьмах.
Но «Анонимному обществу» была уготовлена недолгая жизнь. Его не раскрыла полиция, его не выследили шпики.
Оно свернулось само собой за ненадобностью.
И это произошло только потому, что осенью 1905 года наступила новая фаза революции.
В октябре вспыхнула всеобщая и всероссийская стачка. Она началась в Москве.
6 октября Московский комитет и районные комитеты РСДРП обратились к московским рабочим с призывом к всеобщей политической забастовке.
7 октября забастовали рабочие и служащие Московского узла Ярославской и Казанской железных дорог. На другой день к ним присоединились рабочие Курской и Нижегородской железных дорог.
По призыву московских большевиков 11 октября, в 12 часов дня, началась всеобщая стачка на заводах и фабриках. Ее девизом было: «Долой царское правительство!», «Да здравствует всенародное восстание!»
И началась цепная реакция стачек.
Почтово-телеграфные служащие.
Служащие земских учреждений.
Адвокаты.
Инженеры.
Врачи и техники.
Учителя…
«Скоро, может быть, забастует вся Россия!» – писали в листовке московские большевики.
Их предвидение сбылось. Петербург и Ярославль, Самара и Чита, Украина, Белоруссия, Кавказ, Латвия, Польша поддержали политическую стачку москвичей.
Всероссийская октябрьская стачка преследовала экономические и политические цели одновременно.
«Экономические касались всего пролетариата, всех рабочих и отчасти даже всех трудящихся, а не одних только наемных рабочих. Политические цели касались всего народа, вернее всех народов России. Политические цели состояли в освобождении всех народов России от ига самодержавия, крепостничества, бесправия, полицейского произвола».[4]
2 миллиона забастовщиков?
Такого еще не видала Россия.
Положение царизма стало критическим. Он не мог методами военного насилия подавить революцию.
И правительство пошло на маневр, на обман. 17 октября 1905 года был издан манифест, провозгласивший «незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов». Царь обещал созвать законодательную Думу, без одобрения которой «никакой закон не мог воспринять силу».
Это была, конечно, победа, победа революции. Но это еще не было решающей победой. Царизм не капитулировал. Он только отступил, чтобы выбрать новую, более удобную позицию для решающей схватки с революционным народом.
Большевики смело и открыто в листовках и газетах, на митингах и собраниях разоблачали маневр царизма. Например, в листовке Нижегородского комитета РСДРП «К гражданам» был поставлен вопрос о том, что же дает рабочему классу и крестьянству манифест 17 октября. «Признана неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний, союзов, но есть ли свобода печати? Нет. Имеем ли мы право стачек? Нет. Дума получает законодательную власть. Но изменен ли порядок выборов, есть ли в высочайшем манифесте что-нибудь похожее на всеобщее, прямое, равное и тайное избирательное право? Нет. Уничтожен ли имущественный ценз? Нет. Уничтожены ли четырехстепенные выборы для крестьян, это хорошая выдумка бюрократов, это сито, которое задержит революционный рост крестьянства? Нет. Все оставлено по-прежнему».
На следующий день Россия ликовала.
Старый большевик С. И. Мицкевич записал в своих воспоминаниях:
«Утром 18 октября во всех газетах был напечатан манифест о свободах и о законодательной Думе.
Я пошел узнать в центр о наших партийных установках в связи с появлением манифеста.
Улицы были полны народа. Все дома были увешаны национальными трехцветными флагами. До сих пор я никогда не видал на улицах Москвы такой оживленной толпы: шли разговоры о манифесте, кое-кто из черносотенцев ругал „красных“ и „забастовщиков“, другие им горячо возражали; попадавшихся полицейских встречали криками: „Поцарствовали, попили нашей крови! Теперь баста!“
Все шли к центру – к Театральной площади, к Тверской. Это было стихийное движение, никем не руководимое. Подошли к Театральной площади (ныне площади Свердлова), она была запружена народом. Кое-где виднелись красные знамена, одно из них было водружено на фонтане в центре площади. С фонтана говорили ораторы; с того места, где я остановился, – у угла „Метрополя“ и площади – было плохо слышно. Иногда долетали слова:
„Да здравствует свобода!“ Толпа подхватывала этот лозунг, и крики „Да здравствует свобода!“ широко оглашали площадь. Потом, по-видимому, говорили об освобождении политических ссыльных и заключенных, раздались крики: „Амнистия! Амнистия!“ Около оратора запели:
Вы жертвою пали
В борьбе роковой…
Это пение было нестройно подхвачено по всей площади: тогда еще масса не умела петь революционные песни, не знала слов.
Вдруг раздался клич – идти к тюрьмам освобождать политических. Стали срывать флаги с домов, обрывать с флагов синие и белые полосы, оставляя одни красные. Получались узкие красные знамена-пики.
Образовались колонны, вооруженные этими пиками. Пошли по направлению к Таганке, по дороге везде срывали флаги и делали из них красные знамена, некоторые делали из красных полос банты и украшали ими себя.
Колонны по мере продвижения росли и росли; когда подошли к Таганке, уже начало смеркаться. Заполнились переулки около тюрьмы. Ворота тюрьмы были заперты, стали в них колотить древками знамен; впустили несколько человек внутрь двора для переговоров с администрацией тюрьмы. Среди вошедших в тюремный двор был наш партийный товарищ из боевой организации – инженер Виноградов, с красной лентой через плечо. Демонстранты остались на улице ждать.
…Через некоторое время вышел из ворот кто-то из наших делегатов и объявил, что идут переговоры по телефону с генерал-губернатором и что, вероятно, скоро начнут освобождать заключенных. Мы терпеливо ждали. Там и сям нестройно запели революционные песни: „Отречемся от старого мира“ и „Вы жертвою пали“.
Вскоре подъехал к тюрьме московский губернатор Джунковский и объявил, что он будет сейчас разбирать дела и выпускать, кого можно. Раздались крики: „Выпускайте всех, иначе не уйдем!“
В Таганке в это время сидело довольно много политических: во-первых, почти весь ЦК прежнего состава, арестованный в феврале на квартире писателя Леонида Андреева; во-вторых, ряд ответственных работников Московской большевистской организации, арестованных в последнее время, особенно во время сентябрьских забастовок.
Среди заключенных были член МК Шестаков, агитатор Седой и ряд других товарищей. Вдруг мы слышим громкий голос Седого из большого коридорного окна третьего этажа; он призывает толпу к спокойствию, говорит, что идет освобождение политических заключенных и скоро они все выйдут. Восторг охватил демонстрантов, кричали: „Ура! Да здравствует свобода! Долой царских опричников!“ После Седого говорили из окна агитационные речи еще несколько товарищей. Через некоторое время ворота тюрьмы раскрылись, и со двора вышла толпа освобожденных узников. Энтузиазм был неописуемый! Освобожденных целовали, обнимали, качали…»
Иосифа Федоровича покачивало, словно он выпил много вина. Хотелось зажать уши.
Но он кричал вместе со всеми. И с кем-то обнимался, кого-то целовал.
Представитель Московского комитета торопил. Ведь только что здесь были казаки и даже стреляли. И во дворе тюрьмы полно войск. Казаки могут в любую минуту вернуться, они теперь уже никому не повинуются. А войска пока остаются верными правительству. Могли напасть и черносотенцы.
Сегодня они убили Николая Баумана.
В Техническом училище собрались члены Московского комитета. Говорят вполголоса. В актовом зале стоит гроб с телом Баумана.
Принято решение превратить похороны Николая Эрнестовича в политическую демонстрацию.
Иосифа Федоровича тут же кооптируют в состав комитета. И первое поручение – к похоронам нужна листовка. Времени в обрез, похороны 20 октября.
Они никогда не встречались. Но знали друг друга по рассказам товарищей. И вот теперь, через день после того, как Дубровинского освободили из тюрьмы рабочие, которых вел Бауман, он хоронит Николая Эрнестовича.
Ночь 20 октября 1905 года.
Техническое училище. Актовый зал. В зале только стол с гробом, а рядом столик, на котором лежат рубли, пятерки, медные гроши. Склоненные флаги. Много флагов. И много венков.
И деньги и венки принесли рабочие, студенты, служащие, которые целый день 19 октября шли мимо гроба, прощаясь с Бауманом.
Училище охраняют отряды рабочих. Они не прячут винтовок, револьверов. Ни полиции, ни городовых поблизости не видно.
20 октября 1905 года.
Раннее-раннее осеннее утро.
Из центров, с окраин, из пригородов Москвы к Техническому училищу сходятся люди. Идут поодиночке, группами, колоннами. У многих в руках красные стяги. Красные банты на шапках, красные ленты через плечо. И флаги, и банты, и ленты с черной траурной каймой.
Полдень. В актовом зале училища кончается гражданская панихида. Уже сказаны все скорбные и гневные слова. Звучит траурный марш. Члены Московского комитета поднимают гроб.
Тысячи людей на улице обнажили головы.
Колонны трогаются. Впереди, взявшись за руки, движется двойная цепь рабочих. В этой цепи прямо перед гробом идет и Дубровинский (на фотографии он третий справа, вполоборота к фотографу, рядом Иван Александров, за ним Носков).
Процессия направляется к Красным воротам.
Это было невиданное шествие. Городовые и сыщики, дворники и полицейские куда-то попрятались. В чайных засели и не смели вылезти на улицу черносотенцы с Хлебной биржи и Охотного ряда.
Сколько людей участвовало в этих похоронах, трудно сказать. Московские газеты на следующий день называли и 200 и 300 тысяч. Траурные флаги на многих домах, алые знамена на многих балконах.
У Театральной – делегации с венками. Приехали из Подмосковья, приехали из Саратова. На Никитской навстречу шествию вышли из консерватории оркестр и хор.
Было уже 8 часов вечера, когда гроб опустили на землю на Ваганьковском кладбище.
Последние прощальные речи. И клятвы.
Склонились знамена.
Манифест 17 октября объявлял личность русского человека неприкосновенной, но жизнь и честь его оставлялись во власти казацкого неистовства.
Царизм, натравливая уголовные элементы, дворников, чернь в точном значении этого слова, на передовых рабочих и лучшую часть интеллигенции, решил доказать, что народ восстает против всяких реформ. Что стремление к конституции он признает происками врагов России. Что ничего, кроме рабского подчинения опекунской власти начальства, он не желает.
Еще вчера, возвращаясь с похорон Николая Эрнестовича, Дубровинский стал свидетелем новой кровавой бойни у стен университета.
Было уже 11 часов вечера. Студенты, рабочие небольшими группами спешили по домам. Все устали. И все были потрясены этой невиданной политической демонстрацией.
Около университета внезапно откуда-то из ворот ближайших домов вдруг выскочили полупьяные приказчики Охотного ряда. Они целый день отсиживались, боясь сунуться на улицу, а к ночи осмелели.
Раздались выстрелы. Студенты заметались, бросились к решетке университета. Калитка оказалась закрытой.
А ряды громил множились.
Дубровинский кинулся обратно на Никитскую. Там, в университетской большой аудитории должны были находиться дружинники.
Но, видимо, боевая дружина услышала выстрелы. Иосиф Федорович встретил ребят на половине дороги, указал им, откуда стреляют, и поспешил вслед. Несколько залпов – и громилы трусливо стали разбегаться. Дружинники стреляли поверх голов.
Иосиф Федорович решил, что здесь уже все кончено и нужно добираться до дома. Но только он свернул на Моховую, как запел рожок, и вечернюю тишину разодрал хлесткий ружейный залп. Пули ударили в угол дома, штукатурка запорошила глаза. А Манеж продолжал вспыхивать винтовочными выстрелами.
Это стреляли уже не черносотенные банды. Характерный резкий хлопок при выстреле выдавал казацкие карабины.
На тротуаре, около университета, падали люди. Одни тут же вскакивали и убегали, другие оставались лежать.
Сегодня газеты сообщили, что там, на Моховой, так и остались лежать 6 убитых (у одного в спине 8 пулевых отверстий). 30 раненых подобрали санитары. Газета «Право» утверждала, что во время стрельбы в манеже вместе с казаками «находились исполняющий должность полицмейстера и пом. пристава». Имен газета не называла.
В последующие дни черносотенные погромы прокатились по 65 городам России. Три дня неистовствовали громилы в Одессе при попустительстве градоначальника Нейдгарда и генерал-губернатора Каульбарса. На улицах стучали пулеметы, рвались бомбы, словно неприятель ворвался в город. Стрельба не стихала даже тогда, когда появлялись патрули солдат и городовых.
«Городовые без №№ и с револьверами, поднятыми вверх, в середине их солдаты с ружьями вверх, между ними околоточный надзиратель и священник, сзади идет толпа хулиганов с дубинами, полосами железа, молотами и т. п. „вооружением“… Патрули эти проходили по улицам, где продолжался грабеж и совершались убийства, истязали евреев и тех, кто за них заступался.
Хулиганы, грабившие квартиры, сбрасывали с балконов детей, стариков и родильниц… Убивали людей головой об мостовую… Подстреленному юноше шашкой был вскрыт живот… На одном чердаке было найдено 36 трупов… Винные лавки все время торговали по установлению, а награбленное беспрепятственно разносилось по городу…»
В Ростове-на-Дону – 176 убитых и 500 раненых, в Минске – 500 убитых и раненых, станция Раздельная – 10 убитых, 29 изувеченных. И так повсюду.
Дубровинский понимал весь дьявольский замысел царизма, но ему не были известны его закулисные стороны. О них рассказал горнопромышленник Ф. Лавров. Он подал на имя Витте записку, в которой собрал факты и ручался за их достоверность.
Царских чиновников Лавров величал «лиходеями» и писал об их «адском плане – огнем и мечом утвердить на Руси самодержавие отныне и навек».
«Как подготовлялась к этому почва… кто насыщал воздух пороховой пылью национальной вражды и с чисто немецкой свирепостью душил всякую живую мысль… откуда взялись черносотенцы, кто и по чьему приказу сеял с амвонов церквей братоубийственную распрю, кому нужно было напустить ужас на всю Россию в виде 35 полков казаков (не пожалев на это миллионы), все это известно всей России и особенно Русскому Собранию…
Ядро организованных „боевых дружин“ составляли 6000 человек, а остальную силу должны были им доставить такие мастера по части декоративного патриотизма, как Клейгольс, Нейдгард, Азанчевский, Пилер фон Пильхау, Курлов, Рогович и др. Депутаты от боевой дружины опричников, или „сотенные“, как они себя называли, съехались в Петербург в начале октября и задержались здесь благодаря общей забастовке железных дорог, почему и не могли своевременно выехать к месту будущих действий.
Таким образом, кровавая бойня над Россией задумана была гораздо раньше и в иных целях, чем осуществившаяся вслед за манифестом. Подготовлялась контрреволюция, а разыгралась контрконституция. И произошло это потому, что быстрый ход событий обогнал контрреволюцию. Достаточно было ликующему населению выкинуть 18 октября красные флаги, знаменовавшие собою завоевание свободы кровью народа и ничто другое, довольно было провокаторской бомбы, нескольких диких возгласов из многотысячной толпы, чтобы полицейские телефоны завопили: „Революция идет!..“
Да, господин Лавров потрудился, но и он не понял до конца значение манифеста 17 октября. Этот манифест – вынужденный акт царизма.
Недаром говорят, что граф Витте его на коленях выползал у царя. И никакой свободы, это только маневр – отсрочка, грандиозная провокация, с помощью которой царизм пытается вызвать народные массы на улицу и раздавить их казацкой подковой, растерзать солдатским штыком.
Нет, нужно браться за оружие, да как можно быстрее.
Дубровинский нетерпеливо ерзает на полке вагона Москва – Петербург. Медленно ползет этот поезд. За эти четыре дня в жизни Иосифа Федоровича произошло столько перемен, что он не успел во всем разобраться.
Выполняя решения III съезда о вооруженном восстании, Центральный Комитет партии, Ленин указывали, что „…Революционный пролетариат добился нейтрализации войска, парализовав его в великие дни всеобщей стачки. Он должен теперь добиться полного перехода войск на сторону народа“.[5]
И вот Дубровинский уже в пути. Ярославский, Землячка и многие другие, так же как и он, направлены ЦК для работы в войсках. Дубровинский едет в Петербург и, не задерживаясь в столице, отправится в Кронштадт.
Сведения из Кронштадта приходили самые противоречивые, но ясно было одно, что матросы готовы взяться за оружие. Они уже выработали свои требования. В этих требованиях было еще много незрелого, „бытового“, но кронштадтские большевики сумели подсказать и политические.
В Петербурге, в столичном комитете РСДРП, Иосиф Федорович сумел познакомиться с требованиями матросов:
Увеличить приварочные деньги с 6–8 копеек до 15 копеек в день на человека.
Передать все вопросы питания команды в руки матросов. Команда изберет своих артельщиков по одному от роты.
Всякая экономия от довольствия должна употребляться на улучшение пищи по усмотрению команды.
Ежемесячно выдавать на каждого 1/4 фунта рассыпного чая и 3 фунта сахара.
Баня с мылом за счет казны.
Ежегодно выдавать два комплекта обмундирования из материалов высшего качества. Носильного белья по три пары в год.
При увольнении в запас выдавать каждому деньги на покупку штатского платья.
Вместо нар поставить койки.
Срок службы не должен превышать четырех лет. Молодых матросов обучать грамоте, относиться к ним гуманно.
В библиотеках иметь всю современную литературу и наиболее распространенные газеты и журналы.
Разрешить собрания и сходки нижних чинов для обсуждения своих нужд.
Офицеры должны обращаться с нижними чинами вежливо и обязательно на „вы“.
Не преследовать членов команды броненосца „Потемкин“, которые пожелают вернуться на родину.
Предоставить нижним чинам права наравне со всеми гражданами.
Да, требования сумбурны. Дубровинский понимал, что необходимо как можно скорее попасть в Кронштадт. В Петербурге ему сказали, что кронштадтские большевики создали военно-революционный комитет и назначили восстание на конец октября. Времени очень мало. Если матросы восстанут и предъявят вот эти требования, то это будет холостой выстрел.
Иосиф Федорович ехал в Кронштадт, совершенно не представляя, где он будет там жить, питаться. У него была явка к членам Кронштадтского комитета РСДРП и больше ничего. Но все эти „бытовые мелочи“ мало беспокоили Дубровинского. Скитальческая жизнь приучила его довольствоваться малым. Не привыкать ему и к тому, что каждую ночь приходится коротать на новом месте. Несколько застенчивый Иосиф Федорович всегда стеснялся того, что может помешать хозяевам, отказывался от постели, и часто утро заставало его спящим в кресле или просто на полу, укрытым пальто, с портфелем под головой.
Дубровинского сейчас заботило другое. Никогда раньше ему не приходилось работать среди солдат и матросов. Он великолепно понимал, что и солдаты и матросы – это вчерашние рабочие и крестьяне. Что им также близки те цели, которые преследуют их братья на заводах, в деревнях и селах. Но, конечно, в воинской среде была и своя специфика. Многолетняя муштра, беспрекословное повиновение, ежеминутная угроза наказания не могли не сказаться на формировании характеров и поведения нижних чинов. Чтобы поднять матроса или солдата па вооруженную борьбу, нужно еще суметь убедить его, заставить стряхнуть это оцепенение, скованность дисциплиной, подчинением.
Иосифа Федоровича хорошо знали на заводах и фабриках Москвы, Петербурга, Орла, Калуги, Самары. Но никто из десятка тысяч моряков Кронштадта ни разу не видел его в глаза, не слышал его выступлений. Значит, в самые короткие сроки он должен войти в эту новую для него среду, стать своим человеком для матросов и солдат.
Нелегко это будет сделать.
Дубровинский решил, что он воспользуется первым же митингом, первой сходкой, чтобы выступить перед новой для него аудиторией. Конечно, придется соблюдать осторожность: Кронштадт наверняка наводнен шпиками. Крепость невелика, каждого вновь прибывшего „пауки“ сразу же возьмут на заметку.
Он не может сейчас рисковать.
Когда Иосиф Федорович приехал в Кронштадт и повидался с местными руководителями большевиков, то узнал от них, что в воскресенье, 18 октября, во всех экипажах прошли открытые митинги. Очень бурно обсуждался вопрос: включать или не включать в матросские требования программные требования партии?
Сторонники включения политических требований доказывали, что все равно так или иначе вооруженного столкновения не избежать. Всероссийская забастовка уже остановила всю жизнь страны, и моряки не могут остаться в стороне, они должны оружием поддержать революцию.
Противники этой точки зрения бубнили свое – „требования матросов касаются только их самих, мы требуем улучшения жизни матросов и в политику не хотим вмешиваться“.
Но матросы пошли за большевиками. И только отказались включить в свои требования пункт о свержении самодержавия. „Этот пункт самодержавию мы не можем предъявить, – говорили матросы, – по этому пункту его надо свергать“.
Зато моряки потребовали созыва Учредительного собрания, предоставления демократических свобод, 8-часового рабочего дня.
На этих же митингах договорились, что свои требования матросы предъявят 30 октября, в день возвращения команд из плаванья.
В воскресенье 23 октября большевики Кронштадта наметили созвать митинг матросов, солдат, рабочих.
Комендант крепости, когда к нему обратились за разрешением, отверг все ссылки на царский манифест и запретил нижним чинам участвовать в каких-либо собраниях. Он взял под охрану Манеж, который большевики просили для проведения митинга.
Но нижние чины но были намерены подчиняться приказу коменданта. Большевики призвали солдат, матросов, рабочих собраться на Якорной площади.
К середине дня 23 октября на площадь пришло около 5 тысяч человек.
Командование попыталось сорвать митинг. Прибывшие на площадь офицеры сначала угрожали матросам и солдатам наказаниями за ослушание. Но очень скоро убедились, что такие угрозы могут для них дорого обойтись. Не поддались нижние чины и на уговоры.
Толпа на площади все возрастала.
Дубровинский с удивлением, с радостью наблюдал, как отпадает, отваливается от правительства огромными людскими пластами армия.
Она еще не стала революционной, она еще не перешла целиком на сторону революционного народа. Но этот переход уже начался.
На митинге выступали самые разномастные ораторы – меньшевики, эсеры, беспартийные.
Выступали и большевики. Выступил и Дубровинский. Опытный оратор, он сразу же приковал к себе внимание многотысячной толпы. В противовес подстрекательским науськиваниям эсеров, незадолго до этого оформивших в Кронштадте свою организацию, Дубровинский не призывал к немедленному восстанию. Наоборот, он говорил о необходимости тщательной подготовки, разъяснял задачи, которые стоят перед рабочими и солдатами.
Быстро темнеет в октябре. Митинг кончался уже почти в полной темноте.
А ночь, как известно, принадлежит мародерам. Черносотенцы, тоже бывшие на площади, попытались спровоцировать солдат и матросов на погром. Но большевики предвидели такую попытку и быстро с помощью сознательных рабочих, солдат, матросов утихомирили провокаторов.
На митинге „всем миром“ были выработаны требования матросов и солдат, которые решили предъявить командованию по подразделениям.
Прошел еще день. В казармах, флотских экипажах сбившееся с ног начальство обнаруживало множество социал-демократических листовок.
И в этот день, 24 октября, были митинги. Причем матросы и солдаты уже в ультимативной форме предъявили свои требования, предоставив командованию трехдневный срок для ответа.
Дубровинскому не понадобилось много времени, чтобы разобраться в сложившейся обстановке.
Солдаты и матросы рвутся к открытой борьбе, но восстание совершенно не подготовлено. У кронштадтских большевиков недостает сил, чтобы организационно охватить всю эту стихию. А эсеры явно провоцируют, зовут к оружию, и немедля.
Значит, пытаясь предотвратить преждевременное, стихийное выступление, социал-демократы должны быть готовы ко всему. А готовы – это означало прежде всего выработку хоть какого-то плана восстания.
Дубровинский не был военным специалистом. И ему было трудно руководить составлением такого плана. Но план все же был вчерне намечен. Иосиф Федорович считал, что главным пунктом этого плана должна стать цепь мероприятий, с помощью которых можно будет ввести стихию в организованное русло.
Днем восстания наметили 30 октября.
Но стихия прорвалась.
Утром 25 октября артиллеристы форта „Константин“, давно уже роптавшие на плохое питание, опрокинули котлы.
На форт примчался комендант. Но его встретили криками: „Довольно, натерпелись!“
26-го 40 солдат второй роты второго крепостного батальона предъявили своему батальонному требования.
Вечером все сорок были арестованы и направлены по железной дороге на один из фортов.
Но об этом проведали матросы. На разъезде против Высокой улицы они преградили дорогу поезду с арестантами и потребовали их освобождения.
Конвой открыл огонь. Один матрос был убит, другой смертельно ранен.
Это столкновение произошло уже вечером. Но весть о расправе с солдатами и убийстве матросов мгновенно облетела экипажи.
4-й и 7-й флотские экипажи расхватали винтовки, вышли на улицу. К ним присоединились матросы еще 11 экипажей. 3-й и 5-й батальоны крепостной артиллерии, посланные на усмирение матросов, примкнули к восставшим.
Это было то стихийное выступление, которое старались предотвратить большевики. Но восстание началось. И военная большевистская организация должна была возглавить его.
Ночью восставшие захватили телеграф и телефон, лишили Кронштадт связи со столицей.
У коменданта не было сил, чтобы в открытом бою разгромить двенадцать флотских экипажей и большие группы артиллеристов и минеров, захвативших к тому же некоторые форты.
Но на стороне командования был большой опыт борьбы с недовольными и бунтовщиками. Полиция спровоцировала погром складов, винных лавок, и часть нестойких солдат и матросов примкнула к погромщикам.
А тем временем к Кронштадту стягивались войска – из Ораниенбаума, Петергофа и Петербурга.
Полиция, офицеры, солдаты, оставшиеся верными правительству, затеяли в некоторых местах перестрелку.
В ответ матросы разгромили помещение офицерского собрания и… разошлись спать по своим казармам.
Солдаты тоже ночью отдыхали.
Это, конечно, предрешило исход восстания. Вместо того чтобы наступать, овладевать фортами, боевыми кораблями, арсеналами, восставшие практически выжидали.
Конечно, можно задаться вопросом: а о чем же думали большевики, где был Дубровинский, почему они не повели за собой солдат и матросов?
Ответ, видимо, будет один, и его сформулировал адмирал С. Ф. Найда, исследовавший историю революционного движения в Балтийском флоте 1905–1907 годов:
„Весь ход событий говорит так же и о том, что социал-демократы не могли охватить все движение своим руководством и что в среде самих солдат и матросов крайне мало еще было социал-демократов“.
И конечно, горстка большевиков, Дубровинский, никому здесь не известный, были бессильны активизировать солдат и матросов, ожидавших, что начальство все же удовлетворит их требования.
27-го еще шла перестрелка, но к вечеру пыл восставших начал спадать. Воспользовавшись этим, командование переправило в Кронштадт верные войска, и 28-го началось разоружение солдат и матросов, начались обыски, аресты, продолжавшиеся до 1 ноября.
Дубровинскому нужно было выбираться из Кронштадта. И не только из-за опасности ареста или даже расправы на месте. Он должен был доложить ЦК и Петербургскому комитету о восстании. Нужно было поднимать на защиту солдат и матросов, которым угрожал военно-полевой суд и смертная казнь, рабочих России.
Во всех биографиях Иосифа Федоровича фигурирует колоритная сцена, как он, притворившись пьяным мастеровым, ловко обманул бдительность патрулей и добрался до парохода, уходившего в Петербург. Но в каждой биографии есть и разночтения. Иногда эту сцену относят ко второму пребыванию Иосифа Федоровича в Кронштадте, летом 1906 года.
Во всяком случае, он выбрался благополучно. И попал в Петербург к приезду Ленина. Владимир Ильич, как известно, приехал 8 ноября. Видимо, вскоре и произошла первая встреча Дубровинского с Лениным.
Первая встреча с Ильичем!
Наверное, как большевики, единомышленники, они говорили и о Кронштадтском восстании и о том, что зреет восстание в Москве, возможно, обсуждали состояние дел в партии – протоколов беседы нет.
Но это была не просто первая встреча единомышленников, давно друг друга знающих, но волею судеб никогда ранее друг с другом не сталкивающихся.
Это была первая встреча двух людей, двух характеров, встреча, положившая начало близости, взаимной приязни.
Если забежать немного вперед, если вспомнить, что с этого памятного ноября 1905 года и до последнего расставания в 1910-м эти два человека сохраняли и понимание и близость, хотя и не часто виделись и не всегда друг с другом соглашались, то не будет слишком смелым предположить, что в ноябре 1905-го Дубровинский стал для Ильича не просто Иннокентием, Ильич увидел в нем не только крупного партийца и отважного революционера-практика, но и человека, которого он стал называть не иначе, как Инок. Человека, о котором помнил до своих последних дней и нередко восклицал: „Эх, нет Инока!“ И это восклицание, всегда выражая горечь утраты, иногда означало: „Был бы жив Инок, он бы сорганизовал!..“ Или: „Как жаль, что нет Инока, он бы порадовался вместе с нами!..“
Вспоминая об Иноке, его встречах с Лениным, Надежда Константиновна Крупская свидетельствовала: „В 1905 году Ильич увидел Иннокентия на работе. Он видел, как беззаветно был предан Иннокентий делу революции, как брал на себя всегда самую опасную, самую тяжелую работу – оттого и не удалось Иннокентию побывать ни на одном партийном съезде: перед каждым съездом он“ систематически проваливался. Видел Ильич, как решителен Иннокентий в борьбе: он участвовал в Московском восстании, был во время восстания в Кронштадте. Иннокентий не был литератором, он выступал на рабочих собраниях, на фабриках, его речи воодушевляли рабочих в борьбе, но, само собой разумеется, никто их не записывал, не стенографировал». Позже, вспоминая 1908 год, Крупская писала: «…Ильич видел, что никто так хорошо с полуслова не понимает его, как Иннокентий… Ильич в то время сильно привязался к Иноку…» Это понимание с полуслова, эта привязанность не возникают вдруг. И наверное, узы дружбы, привязанности, понимания сплели свой первый узелок в ноябре 1905 года.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.