Глава III

Глава III

Книпович могла и не продолжать. Всем стало ясно, что Владимир Ильич и с ним большинство делегатов съезда разошлись с Мартовым и его сторонниками.

Лидия Михайловна не скрыла своего огорчения по поводу событий на съезде.

Да, съезд принял боевую революционную программу, включил в нее пункт об установлении диктатуры пролетариата. Эту программу отстаивал Ильич.

Но съезд незначительным большинством за счет колеблющихся утвердил мартовскую расплывчатую формулировку первого пункта устава.

При выборах центральных органов партии произошел раскол. Сторонники Ильича получили большинство мест в ЦК и ЦО, приверженцы Мартова остались в меньшинстве.

Все делегаты-большевики, по предложению Владимира Ильича, становились агентами ЦК и немедленно уезжали в Россию, чтобы по возможности шире разъяснить партии происшедший на съезде раскол. И каждый из делегатов должен был с этой целью объездить как можно больше организаций.

Меньшевики тоже двинули свои отряды в Россию. Они рекрутировали и студентов. Они имели директиву пролезть в комитеты и, пользуясь правом кооптации, проводить в члены комитета только испытанных меньшевиков.

Прибыл такой меньшевистский агент и в Самару.

Теперь самарским социал-демократам предстояло решить, с кем они. Поэтому и сделала паузу Лидия Михайловна, рассказывая о расколе. Поэтому так тревожно всматривалась в лица друзей.

Она не сразу сказала Иосифу Федоровичу, что Владимир Ильич рекомендовал на местах подобрать надежных людей, большевиков и тоже разослать их по местным комитетам для разъяснения решений съезда. При этом Владимир Ильич упомянул и имя Дубровинского. Она ждала ответа. С кем?

Дубровинский не колебался. Конечно, с Ильичем. Конечно, с большинством.

И только не верится, ужели Мартов, ужели Аксель-род?.. Но не верить Лидии Михайловне он не мог. И осталось недоумение, остался горький осадок. А может быть, надежда. Ведь Дубровинский был настолько цельным человеком, настолько прямым, убежденным, что ему было не понять, как так Мартов, один из главных сотрудников «Искры», и вдруг, оказывается, носил за пазухой камень?

Иосиф Федорович охотно собрался в дорогу. Еще бы, ему предложили объехать социал-демократические организации Орловской и Курской губерний. Ведь там он начинал свой путь революционера, там остались товарищи. Наконец, он сумеет повидать мать.

А может быть, и братья вышли на свободу?

Уже глубокая осень, но еще выдаются солнечные, удивительно прозрачные, но уже прохладные дни. Лучшей погоды и не дождаться, если нужно добираться до небольших городков и рабочих поселков не на поезде, а попутными подводами.

В Орле встретили тепло, радушно. И, что главное, орловских социал-демократов не пришлось долго уговаривать. Они жадно выслушали доклад Дубровинского, познакомились с резолюциями съезда… и проголосовали за позицию большинства. Такие же резолюции вынесли и другие организации Орловской губернии. И конечно, здесь сыграло не последнюю роль то, что сам Дубровинский тоже с большинством. Его не забыли, ему верили, за ним шли.

В Курск приехал под проливным дождем. Пока добрался до явки, живой нитки не осталось. Группа социал-демократов этом городе оказалась невелика – всего семь человек. И им уже кое-что известно о расколе па съезде. Здесь нашлись и свои меньшевики. Но в целом курские товарищи поддержали позицию большинства.

В Курске Иосифа Федоровича ожидало письмо. Члены русской части ЦК предлагали ему незамедлительно приехать в Киев.

Это было неожиданно. Вероятно, произошли какие-то перемены. И быть может, те резолюции и те тезисы, которые положены им в основу своего доклада, устарели или нуждаются в серьезных коррективах. И конечно, получить исчерпывающую информацию он может только от членов ЦК.

Вероятно, в Киеве впервой Дубровинский встретился с Владимиром Александровичем Носковым. Носков, он же «Глебов», «Борис», «Борис Николаевич», был и членом ЦК и членом Совета партии, созданного съездом.

Голубоглазый блондин, немного сутуловатый, когда молчит, и раздвигающий плечи, когда, мгновенно воспалившись, сыплет скороговоркой фразу за фразой с упором на такое ярославское «о», что, кажется, эта округлая буква вот-вот выпрыгнет из открытого рта и покатится по комнате.

Такой человек не мог не произвести впечатления.

С Носковым было нелегко разговаривать. Он часто в середине своей искрометной речи вдруг внезапно замолкал, о чем-то задумывался, затухал, снова сутулился и становился застенчивым, отвечал односложно, как будто нехотя.

Дубровинский настойчиво выспрашивал у Носкова подробности, но Владимир Александрович больше отмалчивался, словно что-то утаивал от этого беспокойного человека.

Зато только что прибывший из Швейцарии Глеб Кржижановский (Клэр) был словоохотлив.

От него Дубровинский узнал, что Мартов и Плеханов выступили против Ленина. Глеб Максимилианович приложил много сил, чтобы примирить эту троицу. По его словам выходило, что мир или по крайней мере перемирие все же достигнуто. И гроза окончательного разрыва миновала.

Не одного Дубровинского ввело в заблуждение это сообщение Кржижановского. Глеб Максимилианович действительно ездил в Женеву с миротворческой миссией. И, как позже жаловалась тому же Дубровинскому Крупская, «шел на всяческие уступки, превышал даже свои полномочия…».

Кржижановскому так хотелось примирить Ленина с Плехановым и Мартовым, что ему показалось – он достиг своего. И умчался в Россию.

А ведь уже наступил ноябрь 1903 года. Мартын Николаевич Лядов, близко знавший, часто соприкасавшийся с Владимиром Ильичем, старый большевик, искровец и делегат II съезда, вспоминал:

«…В ноябре 1903 г. Ильич ушел из редакции „Искры“. Плеханов „единогласно“ кооптировал не выбранных на съезде редакторов. „Искра“ окончательно превратилась в меньшевистский орган. Ильич был кооптирован в состав ЦК, назначен заграничным представителем ЦК и входил в состав Совета партии уже не как редактор „Искры“, а как член ЦК.

В самом ЦК произошли крупные изменения. Кроме Ильича, в первоначально выбранную тройку (Кржижановского, Ленгника и Носкова) были кооптированы Землячка, Зверь (Эссен), Красин и Гальперин (Коняга)…

…В России были очень плохо и односторонне (у нас не было своей газеты) осведомлены о заграничных раздорах».

И русская часть ЦК по докладу Глеба Максимилиановича приняла решение – разослать по комитетам письма, в которых прямо указать, что хватит спорить, пора помириться.

Казалось, что это решение правильное. Ведь еще не кончился боевой 1903 год. Еще не остыли участники невиданных стачек, схваток с полицией, казаками. И именно теперь так нужна была партия, построенная на принципах централизма, с мощным идейно выдержанным руководящим аппаратом, монолитная в своем составе.

ЦК показалось, что спор Ленина с меньшевиками – только организационное недоразумение, он не касается главного – целей, программы.

Это было роковое заблуждение, которое потом привело к «примиренчеству», так дорого стоившему партии.

И Дубровинский согласился с мнением ЦК. Оно ответило на его недоумение, возникшее еще тогда, когда Книпович рассказывала о расколе на съезде. Конечно, Мартов и компания ведут себя не по-джентльменски, но разве возможно, чтобы Плеханов перестал быть революционером? В это Дубровинский поверить не мог.

Наверное, там же, в Киеве, Иосиф Федорович встретился и с Леонидом Борисовичем Красиным. «Никитич» тоже приехал на свидание с Клэром (Кржижановским).

Они ведь старинные друзья и однокашники по «техно-ложке».

И Красин, так же как Глеб Максимилианович, считает, что все разногласия в заграничных кругах – издержки, некоторые неудачи периода организационного улаживания.

Возможно, Дубровинский участвовал в остроумных, живых, полных веселой иронии беседах этих двух одареннейших людей. И еще больше проникался убежденностью в их правоте.

К тому же и Красин и Кржижановский были старше Иосифа Федоровича, знали Ленина, любили его, хотя и спорили с ним, и подтрунивали, о чем охотно рассказывали, но скромно умалчивали о том, как «Старик» (так они называли его по старинке) иногда расчихвостивал обоих.

Дубровинский вновь в пути. Снова города, комитеты, споры, резолюции.

Уже зима. Но не видно конца этим поездкам. А он устал. Просто по-человечески устал.

Но ни усталость, ни болезнь не могут его остановить.

Декабрь. Месяц трескучих морозов, сереньких, подслеповатых, полусонных дней и скоротечных колючих метелей.

Но Смоленск встречает мягким сиротским морозцем. На базарной площади, близ вокзала, лошади чавкают талой снежной кашицей.

Дубровинский не стал нанимать извозчика. Лучше пройтись пешком. Ведь он здесь впервой.

Объезжая партийные комитеты, он все время помнил о Смоленске. Но попал сюда уже к концу вояжа.

Сколько-нибудь крупной партийной организации в Смоленске нет. Нет в этом городе и больших косяков пролетариата.

Город – транзитный паук на дороге от Москвы к Варшаве. На его товарной станции переваливаются с путей на пути чужие промышленные изделия. И Смоленску, не считая усушки, тоже кое-что остается!..

Этот город ЦК избрал местом пребывания своего транспортно-технического бюро. И не случайно.

Лучшего не найти. Полиция и жандармы здесь непуганые. Промышленности нет, а значит, нет и рабочих. Местная же интеллигенция жаждет «просвещать» и вообще «приобщиться» – значит, нет недостатка в квартирах, явках, адресах. Говорят, что заведующий транспортным бюро – большой дока по части добывания паспортов, шрифтов и прочей техники. Фамилия его очень знакомая – Соколов. А вот кличку «Мирон» Дубровинский слышит впервой. Мирон работает в земской статистике. Кажется, вся социал-демократическая, да и эсеровская тоже, интеллигенция осела в местной статистике. Если жандармы обнаружат эту закономерность, то можно ожидать больших бед.

Сам он тоже начинал в статистике. Закономерно!..

Когда смотришь с правого берега Днепра на город, то кажется, что дома скатились с высокого холма и не грохнулись в воду только потому, что им помешала старая, но такая могучая и грозная на вид крепостная стена.

Стена как кокошник на косматой голове холма, а на его вершине древний собор. Но где же город?

И, только взобравшись на холм, Дубровинский обнаружил огромный сквер, смоляне называют его на французский лад «Блонье», запущенный Лопатинский сад и плац с великолепными памятниками в честь побед над Наполеоном.

Город древний, уютный, тихий. И полной неожиданностью стала встреча с трамваем. Его звонки как колокола из другого века. Совсем недавно на строительстве смоленского трамвая работал кладовщиком Иван Бабушкин. Он организовал тогда, кажется, первую в истории этого города забастовку. И благополучно скрылся.

Дубровинский знал одного из членов Смоленского комитета – Брилинга. У него и решил остановиться, минуя явочные квартиры. В Смоленске можно было позволить себе и такую роскошь.

Ух! Уж эти русские чаи! Хочешь не хочешь, а пей. Иначе обида. Иначе хозяйка будет коситься и дуться целый день. Пока Дубровинский устраивался за столом, Брилинг поспешно одевался. Иосиф Федорович был немало удивлен, узнав, что хозяин спешит предупредить комитетчиков о приезде представителя ЦК – «попозже все соберутся тут же, у меня».

Как все просто в этом городе! В Смоленске три четверти членов комитета РСДРП сидят за разными столами, но в одной комнате местной статистики. И Соколов с ними? Это уже плохо – накроют комитетчиков, загремит и транспорт.

Василий Николаевич Соколов, Мирон, заведующий транспортно-техническим бюро ЦК, конечно, знал, что нагрянувший в их «тихую обитель» гость – представитель Центрального Комитета, знал и его кличку Иннокентий. А вот познакомиться с ним раньше как-то не довелось. Смоленская «контора» была подведомственна «Борису» – Носкову. От него-то и услышал впервой об Иннокентии. Когда Брилинг пригласил Василия Николаевича заглянуть вечерком и сообщил, по какому поводу, Соколов не сказал ни да ни нет.

Все дело в том, что ему не следовало бы «переплетать хвосты», ходить на заседания комитета, хоть он и состоит его членом. То, что он в самом начале, только приехав в Смоленск, вошел в местный комитет, было, конечно, ошибкой. Провал комитета неизбежно повлечет за собой и провал бюро. Но комитет легко восстановить, «технику» же так быстро не возобновишь. Бюро обслуживает многие комитеты, а не только Смоленск и его округу. Значит, провал в Смоленске – развал работы в десятке городов.

Решил не ходить. И все же, когда на город наползли сумерки, пошел. Догадывался, гость будет говорить о II съезде – это сейчас самая больная и самая животрепещущая тема.

В небольшой уютной квартире Брилинга собрались всего четверо членов комитета, пятый был Иннокентий.

Представился «Леонидом». Сообщил, что объезжает организации с докладом о II съезде.

«Мягкий, вдумчивый взгляд, задушевный дружеский разговор и глубокая серьезность в каждом, даже шутливом, слове.

С нажимистой подкупающей мягкостью он рассказывает о результатах съезда. Как будто запросто беседует со старыми своими друзьями, а не формально докладывает по поручению официального партийного учреждения. И доклад утрачивает внушительность прерогативы, но становится непосредственнее, понятнее, задевает и волнует, как свое близкое дело…»

Леонид говорит мягко, не делает резких выпадов.

Непокорные волосы падают на высокий лоб, и время от времени он встряхивает головой, чтобы откинуть их назад. Но Соколову кажется, что этим движением докладчик как бы акцентирует внимание слушателей на наиболее важных местах. Хотя, как знать, возможно, это отработанный прием опытного пропагандиста.

– Съезда как будто и не было, потому что меньшинство отказывается подчиниться его основным организационным решениям. Интеллигентский индивидуализм не понимает рабочей дисциплины и анархически отказывается от сотрудничества в центральном органе. Кустарничество боится партийной централизации и уродует первый параграф устава. Семейственность не мирится с твердой уставностью и требует оставления всей старой редакции…

Иосиф Федорович давно привык следить во время докладов за аудиторией. Он не собирается, конечно, в угоду ее реакции менять сущность доклада, но зато к концу выступления он наверняка уже будет знать, как расчленится эта небольшая группа социал-демократов.

Соколов слушает внимательно, с какой-то хитрой полуулыбкой, часто кивает головой в знак согласия, ехидно посматривает в сторону Брилинга – наверное, они уже не раз сталкивались по этим вопросам.

Хозяин дома выглядит хмурым, ерзает на стуле и, видно, готов каждую минуту выскочить со своими возражениями, ворваться в любую паузу, которую делает докладчик. Что ж, интеллигентская закваска – без спора, без потока красивых фраз и обязательных цитат ни с чем не соглашаться.

Иосиф Федорович уже порядком устал от этих ненужных словопарень, они каждый раз начинаются, как только он заканчивает свой доклад.

– Эмигрантская кружковщина в целом противопоставляет себя централизованной российской партии, потому что боится ее: партия – для нее гроб. И у страха глаза велики: централизация представляется деспотией, принципиальная твердость центра – бонапартизмом. И она в отчаянье апеллирует к демократизму, к персональному доверию, к традициям старой «Искры».

Но съездовское большинство – это и есть досъездовская старая «Искра». Она создала партию как отрицание кружковщины и семейственности, в том числе и собственной. Произошел недосмотр. Курица высидела утят.

И теперь отчаянно кудахчет на берегу, когда они уверенно поплыли. Борьба меньшинства за ЦО – это борьба за курицу-наседку, за благодушный семейный курятник, за кустарничество.

Соколов с удовольствием слушает докладчика. Мысли четкие, а убеждает он не столько словами, сколько сопоставлениями, удачно найденными параллелями.

– Меньшинство – ведь это почти половина съезда, – Брилинга все-таки прорвало, хотя он еще дипломатничает. – Значит, почти половина партии, и нельзя ее так легко скидывать со счетов. А потом Плеханов!

Плеханов – светлая голова!

Дубровинский был почти уверен, что именно в такой дипломатической форме полувопроса-полувозражения последует реплика Брилинга. Но хозяин дома вежлив в отличие от тех оппонентов, с которыми Иннокентию уже пришлось вести дискуссии. Они обычно активно не работают и к разногласиям сохраняют интерес только, так сказать, академический. В иных условиях с такими, как Брилинг, может быть, и не стоило бы полемизировать, но в Смоленске, кроме Брилинга, всего три-четыре человека членов комитета, и Брилинг среди них фигура заметная, значит, нужно ответить.

– Плеханов – светлая голова, большой политический ум и прекрасно понимает, откуда и куда дует ветер. Но его доброе сердце не может спокойно мириться с воплями растревоженного собственного гнезда… Что же касается меньшинства, то, конечно, его скидывать нельзя, но подчинить нужно! Иначе партии нет, съезд собирался впустую, ни для кого принималась программа! Тогда так и скажем: ошиблись, не доросли, поспешили, начнем сначала…

Соколову кажется, что Иннокентий устал от этих бесконечно повторяющихся возражений, от слов, от необходимости доказывать то, что ясно и без доказательств. И действительно, Дубровинский устал. А впереди еще, уже завтра, снова дорога. Случайные квартиры, тревожные ночевки на диванах, а то и прямо на полу, завтраки без обедов, чаи без ужина, и вновь полутемные вагоны третьего класса, густые запахи пота, смазных сапог, преющих портянок и кислой пищи.

Застарелая привычка в каждом новом городе ходить с оглядкой, машинально запоминать проходные дворы, вглядываться в лица и всех подозревать. И ни на минуту нельзя расслабить нервы, расстегнуть душу и просто, по-человечески, отдохнуть, пошуметь с дочками.

Соколов сцепился с Брилингом. А Иосиф Федорович пропустил, не слышал начала спора. Видно, их задела его последняя фраза насчет того, что «не доросли» и все надо начинать сначала. Они считают, что начало уже где-то в прошлом и никто не хочет почувствовать себя недорослем, но Брилинг уверен, что ошибка кроется не в созыве съезда, а в его окончании, что кто-то увлекся, затеоретизировался, оторвался от практики.

– Движение развертывается стихийно и по-разному, – Брилинг не может усидеть на месте, но в комнате тесно; вскочив со стула, он так и остается стоять. – Нельзя дирижировать этим движением из одного, и притом заграничного центра, – дирижерская палочка повиснет в воздухе.

– Аналогия от кустарничества, – Соколов говорит спокойно, немного насмешливо. – Рабочая армия не оркестр на купеческой свадьбе, а боевая сила! И генеральный штаб, а не дирижер, должен быть в безопасности.

Дубровинский молчит. Сейчас лучше не вмешиваться, этот Мирон достаточно ехиден и умен, чтобы загнать Брилинга в угол. Тогда, наверное, по первому параграфу устава не придется преть до утра, тратить слова на гимназистов и сочувствующих.

Соколов загнал-таки хозяина в угол и теперь добивает.

– Массовое движение инстинктивно ищет классовой основы – ясности, дифференцированности, отчетливости организации. Но в нем много старых пережитков от народнического бунтарства и либеральной обывательщины. Их нужно отсеять, и нужно не решето, а сито!

Двое других членов комитета не проронили ни слова. Похоже, что они даже не поняли, о чем идет речь, и им хочется спать.

Но когда дело дошло до резолюции, оказалось, что ее составить труднее, чем согласиться с выводами докладчика. Осудить первый параграф – просто, он минувшее, он устарел для российской действительности уже в тот момент, когда его принимали. А вот как быть с Мартовым? Разве война объявлена? Значит, эта резолюция не что иное, как худой мир, а он всегда хуже доброй ссоры.

Кончили поздно. Соколов уже совсем собрался уходить, как вдруг Дубровинский натянул пальто и вызвался проводить его – от духоты, дыма голова разболелась…

Смоленск спал. Ни прохожих, ни городовых, разъехались по домам извозчики, умолкли трамваи. Редкие фонари даже и не пытаются бороться с темнотой.

Крепостная стена угадывается по зловещей черной тени, тени от звезд.

Молча дошли до Блонье. Когда поравнялись с памятником Глинке, Леонид тихо взял Соколова под руку, наклонился к уху и прошептал пароль.

Василий Николаевич не удивился, что представитель ЦК предпочитает доверительно разговаривать с ним на улице, а не в квартире, пусть даже члена партийного комитета. Пароль был от Носкова. Носков интересовался ходом дел в бюро.

Разговорились. И незаметно беседа соскользнула вновь к проблемам, которые решались на съезде. Теперь Дубровинский не таясь рассказывал Мирону о загранице, о тех характерных мелочах взаимоотношений, которые, естественно, не могли найти места в докладе. И о Ленине.

Мирону не довелось с ним встретиться. Когда в 1902 году он из Костромы перебрался в Псков, Ленин был уже за границей. О нем рассказывал Лепешинский, иногда Носков. Рассказ Леонида был полнее, глубже. Чувствовалось, что этот человек близок Ильичу, знает его сокровенные мысли. И тем более неожиданным, даже невероятным, прозвучало признание, что Иннокентий никогда Ленина не видел и не разговаривал с ним.

Ильича Дубровинский почему-то называл «Дядько».

– Нашему Дядьку приходится сейчас труднее всех – один… как доезжачий на чужой псарне. Лает на него мартовская шатия на всех перекрестках и со всех сторон… А он пытается их поймать за хвост – вернуть к логике съездовских рассуждений. Исключительной настойчивости и уверенности человек! Когда ему указывают, что противники не понимают логики потому, что не хотят ее понимать, он отвечает, что не для них это делает, а для будущего, для рабочих масс, которые учатся и хотят понимать!

Соколов почувствовал себя немного но в своей тарелке, ему сразу же пришло на ум сегодняшнее совещание, брилинговская дипломатия и злополучная резолюция. И он не мог удержаться от горькой правды.

– Сегодняшняя резолюция для Дядька не поддержка!

И сам не заметил, как назвал Ильича этим ласковым и уважительным «Дядько». Леонид возразил:

– Но она подразумевает поддержку, па худой конец… на случай окончательного разрыва! Но сейчас он его не хочет, старается избежать.

– И кажется, правильно. Разрыв сейчас – это не было съезда, нет партии – она еще не претворилась в повседневную практику, не стала привычкой.

– Кстати, о практике, – Леонид даже остановился, он как бы подчеркивал этим значимость мысли, которую собирался высказать, хотя мысль могла сама по себе показаться и ординарной. – Знаете, чем больше разговариваешь с комитетами, тем несомненнее становится одно: надо туда больше рабочих. Дядько безусловно прав, и тогда будет меньше слов, больше дела! Да и слова другие пойдут.

Соколов с горечью подумал о смоленском комитете, но и то правда, где в этом городе сыщешь рабочих? А может, и не искали?

Промолчал.

Так, молча, каждый думая о своем, прошли несколько улиц, и вдруг Мирон с удивлением обнаружил, что подвел гостя к своему дому.

Дубровинскому не хотелось возвращаться, но ночевка у Мирона – вопиющее нарушение конспирации. Если все же за Иосифом Федоровичем есть хвост, то транспортное бюро будет провалено.

Соколов угадал мысль Дубровинского.

– Если уж подметка прицепилась, то все одно провалились. Достаточно того моциона, что мы только что совершили, но я поглядывал, и, по-моему, все чисто…

Тихонько поднялись в мезонин. Не зажигая огня, Мирон открыл замок и жестом пригласил гостя. Дубровинский шагнул в темноту и… отпрянул. И только сейчас Соколов вспомнил, что перед уходом развесил по всей комнате, в передней мокрые экземпляры «Искры».

Через минуту засветила лампа, и они весело рассмеялись.

– Вот так и трудимся. Частенько корзины с литературой где-то попадают в воду, потом эта литература замерзает, вот и оттаиваю, сушу. На прошлой неделе три дня носа не казал из комнат, больным сказался да от хозяйки отбивался. Она то коржики принесет, то за доктором сбегать порывается. А я в одних носках ползаю по комнатам да переворачиваю газетки. В носках, чтобы внизу шагов хворого не было слышно…

И незаметно Мирон стал подробнейше рассказывать, что, как и почему было сделано здесь, в Смоленске. Этим рассказом он и для себя подводил итог. Пока Соколов рассказывал, Дубровинский разглядывал висящие на веревке газеты. Ближайшие к нему номера были старые, досъездовские, других он не видел – темно.

Когда Мирон кончил, Дубровинский встал, прошелся по комнате, потом резко обернулся к удивленному Мирону.

– Позвольте, вы говорите, это самый последний транспорт с «Искрой»?

– Самый последний…

– Но ведь здесь еще досъездовские номера газеты?

– В том-то все и дело, газета приходит к нам этак через два-три месяца… И это еще хорошо. Вот почему ваш приезд, ваш доклад – для нас и отдушина, и окно в мир, и, извините, пассаж… Ведь в этих свежих, с позволения, листах и намека нет на раскол. Тишь, гладь, все внимание предстоящему съезду, а съезд вон когда был, потом всякие слухи. И веришь и не веришь. Прибыла газета – нет, все по-старому. Потом глядишь, когда она отпечатана… И невольно веришь слухам.

Как хорошо, что он зашел сюда, к Мирону. Теперь Дубровинскому ясно, почему многие провинциальные комитетчики были просто ошеломлены его докладом о съезде, почему резолюции комитетов такие аморфные, расплывчатые. Они ничего толком не знали. Делегаты съезда успели побывать только в центральных и самых крупных организациях. Да ведь и делегаты – кто из числа большинства, а кто и мартовцы…

Теперь он, прежде чем выступать с очередным докладом, выяснит степень информированности членов комитета.

Дубровинский честно поделился с Мироном своим недоумением, рассказал о встречах в Орле, Калуге. Рассказал и о беседе с Кржижановским в Киеве.

Соколов в ответ стал развивать давно выношенную идею о необходимости создания в крупных партийных центрах своих типографий. Он даже подвел под эту идею, так сказать, политэкономическую базу.

– Формы конспиративной организации и работы даны формами производства. Да, да, уверяю вас! Кустарь и ремесленник умирают. И не потому, чтобы они не хотели жить, а потому, что жизнь их перешагивает. И мы должны поспевать за нею. Разве может десяток рабочих центров увязаться в единое целое десятью и даже сотней гектографов? Нет, конечно. Понадобился бы новый средневековый период. А хорошая типография увяжет сотни рабочих центров. У нас многие, с позволения сказать, умники ныне пренебрежительно говорят, что это будет техническая увязка. А им, видите ли, нужна другая – идейная. Глупые кроты, через которых шагает жизнь, а они не видят ее.

Да, типографии нужны. Такие, как в Баку. Типографии, где можно было бы печатать ту же «Искру» или иной центральный орган прямо с матриц.

Дубровинский уже не жалел, что зашел сюда, в мезонин Мирона. И в таких тихих и, казалось бы, богом забытых городках, в тесных партийных квартирках можно почерпнуть очень многое для понимания практики партийной работы, столкнуться с жизнью, найти людей думающих, искренне болеющих за дело и, чего греха таить, иногда идущих впереди тех, кто там, за границей, казалось бы, делает погоду.

Да, не хватает партии практиков, организаторов, которые бы ежедневно, ежечасно были бы в деле, были бы связаны с комитетами, с рабочей массой.

Утром разбудил взъерошенный Брилинг. Дубровинский слышал, как он взволнованно говорил Мирону, что Леонида, видимо, выследили, схватили, нужно скорее все бросать и спасаться.

Соколову ничего не оставалось, как расхохотаться.

Брилинг ушел обиженный и даже не попрощался.

Дубровинский не стал дольше задерживаться в этом городе, к чему искушать судьбу.

С Мироном простился тепло, уверенный, что еще не раз их столкнут жизнь и практика революционной борьбы.

Василий Николаевич Соколов рассказал о встрече с Дубровинским много-много лет спустя после того, как она произошла. Рассказал по памяти. И конечно, слова, которые он вкладывает в уста Иосифа Федоровича, – это только пересказ Мыслей, темы бесед. Но это написано сочно.

А мысли Василий Николаевич помнил хорошо. И ему запал в сердце образ труженика партии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.