Смерть негоцианта

Смерть негоцианта

Я, слышавший вдали, Мальштрем, твои раскаты

И хриплый голос твой при случке, бегемот,

Я, неподвижностей лазурных соглядатй,

Хочу вернуться вновь в тишь европейских вод.[83]

В конце 1890 года у Рембо начались страшные боли в правом колене — по его словам, все это случилось внезапно. Правда, еще в 1887 году он жаловался на ужасный "ревматизм" и пульсирующую боль в ноге, однако вскоре все прекратилось. Вероятно, поэтому он и на сей раз надеялся, что боль пройдет сама собой. Затем попросил мать выслать ему специальные чулки, которые носят при варикозном расширении вен. Но эта мера не помогла: с каждым ему становилось хуже — он едва мог ходить, а потом слег. Нужно было отправляться в Аден — только в этом городе был европейский врач.

Ему соорудили носилки с кожаным верхом, и шестнадцать туземцев понесли его в Цейлу. С 7 по 17 апреля он делал заметки, в которых запечатлел некоторые подробности этого скорбного пути. В письме к Изабель он вспоминал:

"… с носилок я вставать не мог, когда мы останавливались, надо мной просто ставили палатку, и я руками выкапывал ямку у самого края носилок и, с трудом облегчив себя, забрасывал все это землей. Утром палатку убирали и поднимали меня на носилках. В Цейлу я прибыл до крайности измученным, парализованным".

Патерн Берришон изобразил поход в Цейлу как печальное и спокойное шествие: "святой" и "мученик" удалялся на родину под рыдания коленопреклоненных туземцев, не помнящих себя от горя. В реальности дело обстояло иначе. Носильщики спускались с высоких нагорий и постоянно оскальзывались. Однажды Рембо оштрафовал их, сделав вычет из платы. Каждый толчок причинял муки, и больной сделал попытку ехать верхом, подвязав больную ногу к шее мула. От этой идеи пришлось быстро отказаться, и он вновь вернулся на носилки.

Наконец триста километров были преодолены, но в Цейле Рембо удалось отдохнуть только четыре часа, поскольку прибыл пароход, уходивший в Аден. Через три дня его еле живого доставили в городскую больницу. Врач-англичанин обнаружил в колене опухоль: он ничем не мог помочь больному и дал совет вернуться на родину. 9 мая 1891 года Рембо подняли на носилках на борт парохода, отходившего во Францию.

По прибытии в Марсель он отправил родным письмо, а 22 мая — телеграмму:

"Сегодня ты или Изабель приезжайте в Марсель скорым поездом. Утром в понедельник мне ампутируют ногу. Угроза смерти. Необходимо уладить серьезные дела. Артюр. Больница Консепсьон. Ответьте".

Мать и сестра немедленно отправились в Марсель. 27 мая больному ампутировали ногу. Его состояние временно улучшилось, и в июле он решил отправиться в Рош — так началась гонка за ускользающей жизнью. В первые дни ему казалось, что родные места оказывают на него благотворное воздействие — и он стал проклинать врачей, поспешивших с ампутацией и превративших его в инвалида. Но вскоре боли возобновились и усилились настолько, что ему пришлось вернуться в Марсель.

23 августа Рембо внесли на носилках в купе поезда. Вместе с ним поехала сестра Изабель. Его вновь поместили в больницу Консепсьон. Изабель находилась при нем неотлучно. У него был сильный жар с галлюцинациями от макового настоя и бредом. Изабель уверяла, что он был с ней нежен и доверителен. Впрочем, в письмах к матери есть и другие признания:

"Он угрожает мне, что удавится или как-нибудь иначе покончит с собой, если я уеду от него. Он невыносимо требователен и не терпит ни малейшего неудобства. Приносят ему поесть, он находит, что все отвратительно, и почти не прикасается к пище. Я без конца поправляю ему постель, одеяло, подушки: никогда он не чувствует себя хорошо. Мне весь день приходится бороться с его капризами, отговаривать от того или иного безрассудного желания".

Надо сказать, что Изабель вынудила последующих биографов проявить "жестокость": ее описания благостной (у Берришона — героической) кончины Рембо лживы от первой и до последней строчки. Конец Рембо был страшен, и, наряду с мучениями, его терзала мысль о том, что он страдает, тогда как другие счастливы. Изабель писала об этом матери:

"Проснувшись, он смотрит в окно на солнце, блистающее в безоблачном небе, и начинает плакать, говоря, что никогда уже не увидит солнце вне больничной палаты: "Меня зароют в землю, — говорит он мне, — а ты будешь греться на солнце!" И в течение всего дня эти нескончаемые жалобы, невыразимое отчаяние".

Разумеется, почти все биографы поносят последними словами "бесчувственную" мать. Мадам Рембо и впрямь не была склонна идти на жертвы ради сына, которого давно считала отрезанным ломтем. "С обычным для нее чудовищным эгоизмом ужасная женщина подтасовывает роли и делает это так искусно, что вызывает жалость у дочери". Чудовищный эгоизм состоял в том, что матери было трудно управляться на ферме без Изабель. Положим, она могла бы проявить большую заботу о сыне, но как осуждать ее, если они с Артюром были одного поля ягоды: он унаследовал почти все ее качества и много раз поступал столь же бессердечно. Разумеется, гению можно простить и бессердечие. Но в таком случае не следует порицать и мать гения, которая со своей колокольни была права: на ее плечах висело хозяйство, и она нуждалась в помощи дочери.

28 октября взволнованная до глубины души Изабель написала матери, что Артюр вновь стал добрым христианином:

"Дорогая мамочка, да благословен будет Господь тысячу раз! В воскресенье я испытала самое большое счастье, которое только может быть в этом мире. Отныне это не бедный отверженный нечестивец, которому суждено вскоре умереть подле меня: это праведник, святой, мученик, избранник! В течение последней недели духовники дважды приходили к нему; он принимал их, но с такой усталостью и унынием, что они не посмели заговорить с ним о смерти. в субботу вечером все монахини вознесли молитву, чтобы ему была дарована хорошая смерть. В воскресенье утром, после большой мессы, он казался более спокойным и был в полном сознании: один из духовников вернулся и предложил ему исповедаться; и он согласился! (…) Я целовала землю, плача и смеясь. О Господи, какая радость, какая радость даже в смерти, даже по смерти! (…) С этого мгновения он перестал кощунствовать; он взывает к распятому Христу и молится. Подумайте только! Он — и молится!"

Сведения о предсмертном обращении Рембо исходят только от его сестры. Разумеется, "пророчество" об этом содержится и в "Сезоне в аду":

"Лежа на больничной койке, я вновь остро почувствовал запах ладана — так чувствует его хранитель священных благовоний, исповедник, мученик…"[84]

Однако исповедальная книга Рембо настолько переполнена пророчествами прямо противоположного толка, что принимать их в качестве "доказательства" затруднительно. Можно ли доверять свидетельству сестры? С одной стороны, она была женщиной чрезвычайно набожной, а ложь — великий грех. С другой стороны, истовое благочестие способно принять "спасительную" ложь за истину. Рене Этьябль не жалеет сарказма по поводу восклицаний о "святом" и "мученике": "… в том же самом письме от 28 октября 1891 года, где возвещается об обращении, она радуется при мысли, что брат ее не умрет "нечестивцем", удивляется, что он "перестал кощунствовать" и, напротив, молится… это служит самым очевидным признанием лживости ее последующего утверждения: "В сфере религии А.Рембо был человеком глубоко верующим". Ну конечно, ведь люди глубоко верующие никогда не молятся и всегда кощунствуют".

Остаются также сомнения другого рода: до какой степени Рембо сохранял память и здравый рассудок. Чтобы облегчить боли, ему давали морфий, и наивная Изабель сообщает матери в уже цитированном письме:

"Он всех узнает. Меня он иногда называет Джами,[85] но я знаю, это оттого, что он его хочет и видит в своих грезах, также вполне осознанных; он вообще все смешивает… и очень искусно. Вот мы в Хараре, мы отправляемся в Аден, нужно искать верблюдов, собирать караван; он очень легко передвигается на своей искусственной ноге, мы уже несколько раз выезжали прогуляться на прекрасных мулах с богатой сбруей; теперь надо работать, составлять счета, отправлять письма. Быстрее, быстрее, нас ждут, закрываем чемоданы и едем. Почему его не разбудили? Почему не помогают одеться? Что о нас скажут, если мы не прибудем в назначенный день? Его слово ничего не будет стоить, он лишится доверия людей! И он начинает плакать, жалуясь на мою неловкость и небрежение: ибо я всегда рядом с ним, и на меня возложена обязанность подготовить отъезд".

9 ноября, за день до смерти, Рембо продиктовал сестре бессвязную записку следующего содержания:

"Одна доля: одиночный зуб.

Одна доля: два зуба.

Одна доля: три зуба.

Одна доля: четыре зуба.

Одна доля: два зуба.

Господин директор,

Я зашел спросить, не оставил ли я чего-нибудь для вас. Я желаю сменить этот филиал, даже названия которого не знаю, но, в любом случае, пусть это будет филиал Афинара. Подобные филиалы здесь повсюду, а я, несчастный инвалид, не могу ничего найти, любая собака на улице вам это расскажет. Итак, пришлите мне расценки на услуги филиала Афинара в Суэце. Я полностью парализован, поэтому желаю оказаться на борту как можно раньше, сообщите, в каком часу меня могут поднять на борт…"

Судя по всему, до последнего мгновения и в полубреду Рембо сохранял надежду отплыть из Франции на Восток, где ему мерещилось спасение. 10 ноября он умер на руках у Изабель. В реестре марсельской больницы об этом была сделана следующая запись: "10 ноября 1891 года в возрасте 37 лет скончался негоциант Рембо". Через несколько дней его останки перевезли в Шарлевиль, где и состоялись очень скромные похороны: служба была заказана по первому разряду, но без приглашенных — за гробом следовали только мать и сестра.

Примерно через месяц, когда Рембо уже лежал в могиле, в Аден пришло послание от прежнего хорошего знакомца. Жермен Нуво подражал Верлену в стихах и свой образ жизни также строил по примеру "дивной парочки". Занимаясь преподаванием и потихоньку продвигаясь на Восток, он решил поделиться планами со старым другом:

"Мой дорогой Рембо,

Узнав в Париже, что ты уже давненько живешь в Адене, я пишу тебе наудачу в Аден, а для верности посылаю письмо через французское консульство в Адене. Я был бы счастлив услышать от тебя самого, что ты поделываешь. Что касается меня, то все очень просто. Я нахожусь в Алжире как учитель рисования в отпуске, где нуждаюсь в моральной поддержке и лечу (плохо) свой ревматизм. Мне пришла в голову одна идея, судя по всему, неплохая. Скоро я получу небольшой капиталец, и мне хотелось бы открыть скромную лавочку по продаже картин. Алжир — город убийственный, и делать здесь почти нечего. Сначала я подумал про Египет, где уже прожил несколько месяцев семь лет тому назад, а уж потом про Аден, поскольку это город сравнительно новый, и возможностей здесь, по моему мнению, гораздо больше. Я был бы тебе признателен, если бы ты оценил эту идею и заполнил свое доброе письмецо всевозможными сведенями. Верломпа я не видел уже года два, равно как и Делаупа.[86] Первый знаменит, а второй служит в Министерстве общественного образования помощником редактора, о чем ты, вероятно, знаешь не хуже меня. В ожидании твоего ответа я воздержусь пока от более долгой болтовни.

Твой давешний сердечный приятель Ж.Нуво.

Я сейчас изучаю арабский, знаю английский и итальянский. Я, конечно, принесу большую пользу в Адене".

Разумеется, никакого ответа Жермен Нуво получить не мог. Он проживет еще долго и умрет в 1920 году, навсегда оставшись в числе тех, кто подавал большие надежды. Делаэ рассказывает, что в последние годы жизни Нуво вошел в роль "поэта-бродяги": он часто приходил к дому своего приятеля, но в ворота входить отказывался, принимая подношения добросердечной жены Эрнеста из-за решетки.

Рембо был похоронен в семейном склепе на шарлевильском кладбище. Напротив вокзала ему поставили памятник, пострадавший во время Первой мировой войны: по свидетельству Жана Мари Карре, немцы похитили бронзовый бюст поэта. Казалось, этот монумент унаследовал необычную судьбу самого Рембо, ибо с ним связано несколько интересных историй. Началось все с того, что мать Рембо не сочла нужным присутствовать при водружении памятника своему сыну. Как рассказывает Делаэ, родня желала устранить "возчика" Фредерика от участия в сборе пожертвований — и тот прислал двадцать пять франков (солидную для него сумму) по собственному почину. После войны памятник пришлось устанавливать вновь, и в 1927 году по этому поводу возникла скандальная полемика: сюрреалисты, провозгласившие Рембо своим предтечей, были крайне недовольны официальным характером церемонии — по их мнению, унизительной для великого бунтаря.

Ранняя и, казалось бы, совершенно неожиданная смерть Рембо привлекла пристальное внимание исследователей. Вопреки многим свидетельствам о его "силе и крепости", здоровьем он похвастаться не мог — особенно после бурных лет "ясновидения", повлекших за собой злоупотребление алкоголем и наркотиками. Эрнест Делаэ утверждает, что еще в 1872 году Рембо говорил ему: "Жить мне осталось не более пяти лет". В январе-феврале 1873 года поэт постоянно страдает от лихорадки, у него наблюдается повышенная раздражительность, он быстро утомляется и заметно худеет, его мучат видения и галлюцинации. В этот же период у него начинаются сильные боли в желудке. Летом 1875 года Рембо заболевает в Италии, в июне 1879 года — на Кипре: посчитав причиной недуга климат, он возвращается в Рош, где лихорадка только усиливается. Местный врач ставит ему диагноз — брюшной тиф. Осенью лихорадка возобновляется: на сей раз Рембо винит в своем недомогании холодную температуру и стремится попасть в Александрию, но в Марселе переживает столь сильный приступ, что немедленно уезжает в Рош. Весной 1880 года он покидает Европу, однако на Востоке лихорадка у него периодически обостряется. Уже в феврале 1881 года он сообщает родным:

"Я подцепил одну болезнь, саму по себе не опасную; но здешний климат отличается коварством по отношению к любым недугам. Раны никогда не заживают. Крохотная царапина на пальце гноится в течение нескольких месяцев и очень легко переходит в гангрену".

Затем в его письмах появляются жалобы на постоянные ревматические боли. В 1890 году он становится таким раздражительным, что это удивляет его самого. Наконец, в письме от 20 февраля 1891 года он описывает матери первые симптомы болезни, которая через девять месяцев убьет его:

"Сейчас я чувствую себя плохо. Во всяком случае, на правой ноге появились варикозные опухоли, и это причиняет мне сильную боль. Такова плата за труды в этих злосчастных краях! Вдобавок к расширению вен у меня ревматизм. Здесь, однако, не холодно, но причиной всему климат. Вот уже две недели я не смыкаю глаз из-за болей в этой проклятой ноге. Я выкарабкаюсь и полагаю, что сильная жара Адена будет для меня благом, но мне должны крупную сумму денег, и я не могу уехать, иначе потеряю их. Я заказал в Адене чулок от варикоза, хотя сомневаюсь, что там его найдут. Будь так добра, купи мне чулок от варикоза… Несчастье это приключилось со мной из-за того, что я слишком много ездил верхом и совершил слишком много утомительных маршей. Ибо в этой стране множество крутых гор, где на лошади не проедешь. А дорог нет никаких…"

Естественно, все сведения о роковой болезни Рембо исходят от него самого и его сестры Изабель. Свидетельства эти весьма противоречивы. В письме к сестре от 15 июля 1891 года сам Рембо так определяет причины своего недуга:

"С ноября по март в Хараре холодно. Я же в силу привычки почти ничего не надевал: только полотняные брюки и холщовую рубашку. При этом пешие переходы от 15 до 40 километров в день, безумные скачки по горным тропинкам. Полагаю, артритическая боль в колене появилась в результате переутомления и резкого перехода от жары к холоду. Ибо сначала я почувствовал точно удар молотком (если можно так выразиться) под коленной чашечкой, легкий удар, повторявшийся ежеминутно; сильное жжение в суставе и сведение нерва. Затем вокруг колена вздулись жилы, и я принял это за расширение вен. Я по-прежнему много ходил и работал, больше, чем обычно, думая, что слегка простыл. Потом боль в самом колене усилилась. С каждым шагом словно впивался гвоздь. — Я по-прежнему ходил, но уже с трудом; главное же, ездил верхом, хотя спешиваясь ощущал себя почти калекой. — Затем распух подколенок, коленная чашечка вздулась, утратила подвижность, и боль распространилась по всей ноге — от лодыжки до самой шейки бедра. Я ходил теперь, сильно прихрамывая, и мне становилось все хуже, но приходилось работать по-прежнему. (…) Я все больше терял аппетит, началась постоянная бессонница. Я слабел и худел на глазах. (…) С каждым днем колено становилось все больше похожим на шар, и я заметил, что внутренняя сторона большой берцовой кости значительно толще, чем на другой ноге: коленная чашечка утрачивала подвижность, заплывала со всех сторон, а через несколько дней я с ужасом заметил, что опухоль затвердела, словно кость. С этого момента нога совсем перестала сгибаться; в отхожее место я брел, волоча ее за собой. Тем временем нога и ляжка явно худели, а колено продолжало вздуваться, окаменевая или, вернее, костенея…"

В марсельской больнице Рембо поставили диагноз — рак кости. 22 сентября Изабель известила об этом мать:

"Его болезнь, должно быть, вызвана злокачественным поражением костного мозга — именно это и привело к необходимости ампутировать ногу".

После ампутации наступило лишь временное облегчение, а затем омертвение стало распространяться на другие части тела: обрубок ноги продолжал пухнуть, и началось окостенение правой руки. Затем появилась огромная злокачественная язва — саркоматозная опухоль, чудовищно разросшаяся между бедром и животом. В тридцать семь лет Рембо фактически сгнил заживо. Симптомы болезни (описанные как им самим, так и Изабель) совершенно не похожи на артрит — что же касается опухоли, то причиной ее появления и очень быстрого распространения по всему организму мог быть не только рак. Позднее, создавая житие "святого мученика" и "сверхчеловека", Изабель колебалась в "выборе" болезни для брата: его смерть должна была быть героической, а таковой она могла стать лишь согласно версии самого Рембо — организм не выдержал нечеловеческих лишений и безмерных трудов. Затем сестре пришлось отступить на прежние позиции — Артюра убил рак. Однако специалисы, тщательно исследовав симптомы и некоторые факты, пришли к заключению, что Рембо стал жертвой сифилиса, который подхватил либо в Италии, либо в Хараре.

К фантастическим домыслам сестры на тему болезни Рембо можно отнестись снисходительно, поскольку у нее было как минимум два смягчающих обстоятельства. Во-первых, шарлевильские обыватели не скрывали злорадства по поводу слишком стремительной кончины бывшего бунтаря. Во-вторых, его страдания были столь велики, что оказались почти невыносимыми и для окружающих. Это хорошо видно по письмам Изабель. 22 сентября она сообщает матери:

"Должна сказать тебе, что Артюр очень болен. Я говорила в последнем письме, что расспрошу врачей, и вот их ответ: "Бедный малый (Артюр) понемногу уходит, жизнь его — это вопрос нескольких дней, быть может, месяцев. Если не произойдет — а это может случиться в любую минуту — какое-нибудь тяжкое осложнение. На выздоровление надежд нет никаких, он не выздоровеет. (…) Естественно, дорогая мамочка, это они сказали мне, а ему они говорят совсем другое: обещают полное выздоровление и стараются внушить, будто ему с каждым днем становится лучше. Порой я начинаю терять голову и спрашиваю себя, кому они лгут — ему или мне. Ибо они говорят с ним о выздоровлении столь же искренне, как со мной — о его неизбежной смерти".

В этом письме Изабель еще выражает некоторую надежду: ей кажется, что врачи преувеличивают серьезность положения. Но в письме от 5 октября ее тон совершенно меняется:

"Сейчас я никак не могу оставить Артюра: ему плохо, он слабеет, постепенно приходит в отчаяние, да и я тоже теряю веру. Я прошу только об одном: чтобы он умер хорошо. (…) Я смотрела на него, когда он спал, и говорила себе, что долго он не протянет: у него слишком больной вид! Через пять минут он проснулся с обычной своей жалобой, что не спал всю ночь и сильно мучился… Затем он стал мне говорить о вещах немыслимых, которые, как ему кажется, произошли в больнице за ночь, и это единственный отголосок прежнего бреда, но такой устойчивый, что каждое утро и по нескольку раз на дню он повторяет одни и те же глупости, а на меня сердится, что я не верю. Я же слушаю его и стараюсь разубедить: он обвиняет санитарок и даже сестер в поступках совершенно отвратительных и невозможных; я говорю, что это ему, наверное, приснилось, но он упорствует, а меня обзывает дурой и идиоткой".

28 октября (в день "обращения") Изабель пишет:

"Смерть приближается стремительно. Я говорила тебе в последнем письме, что обрубок ноги сильно распух. Теперь это огромная раковая опухоль между бедром и животом… Врачи больше уже почти не приходят, потому что он часто плачет, разговаривая с ними, и это приводит их в смятение".

Изабель, несомненно, пережила сильнейшее нервное потрясение за те несколько месяцев, которые провела у постели умирающего. Это усугубилось внезапным и неожиданным для нее "обращением" брата, а затем появлением сборника "Ковчег" ("Reliquaire") — именно тогда она впервые узнала, что Артюр был поэтом и пользуется возрастающей известностью в литературных кругах. Глаза у нее открылись: лишь теперь она принялась копаться в бумагах брата, на которые прежде не обращала никакого внимания. По неопытности она сначала приняла рукопись верленовского стихотворения "Crimen amoris" за сочинение Рембо.

Если бы Изабель излагала свои фантазии в узком семейном кругу, никто не бросил бы в нее камень. Но она зашла так далеко, что начала сочинять биографию брата. Неумолимая логика фальсификации привела к тому, что она стала опровергать все, что противоречило ее домыслам, не гнушаясь и клеветой — если называть вещи своими именами — по отношению к тем людям, с которыми судьба сталкивала "святого". Уже в 1892 году появляется небольшая книжечка под названием "Мой брат Артюр", в которой Изабель решительно отметает все подозрения насчет распущенной жизни Рембо как возможной причины его болезни:

"Чистота твоих нравов стала легендарной. Порог твоего дома никогда не переступало ни одно развратное существо, и ноги твоей не бывало в домах веселья…"

Болезнь была последней жертвой, принятой на себя избранником во искупление чужих грехов:

"Он часто спрашивал меня, вместо кого суждено ему — столь доброму, столь милосердному, столь справедливому — терпеть эти ужасные муки. Я не знала, что отвечать. Я боялась и до сих пор боюсь, что претерпел он их за меня".