Кухня

Кухня

Дежурство по кухне считалось самым желанным из нарядов. Оно являлось наградой, поощрением. Вечно голодные, мы втайне мечтали о нем и с замиранием сердца слушали распределение нарядов.

То ли Филиппов неплохо относился ко мне, то ли он считал, что со мной не будет хлопот, так как я не ворую, но меня назначали часто.

Кухня и столовая помещались в длинном сером бараке, по окна заваленном снежными сугробами. От дверей — протоптанные широкие тропы, по ним роты подходили питаться и уходили потом с обязательным пением песен. (Однажды я услышал, как после очередного обеда из мутной водицы с листьями капусты уходящий взвод затянул: «Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага…»)

В четыре часа утра мы приступали к дежурству. В темной холодной комнате, освещенной бегающими отблесками огня из только что затопленной огромной печи, копошились какие-то фигуры. Дежурные из другого взвода приходили раньше нас и, сгрудившись у печки, толкали туда на щепках мороженые картофелины, пекли их и жадно ели полусырыми, пачкая лица сажей. Печь картошку было запрещено, но через три месяца службы уже не было ни одного солдата, который бы твердо не усвоил правила: «Делай, пока тебе не запретили…»

Мы начинали немедленно рыскать по углам и, наткнувшись на бочку с мороженой капустой, жевали холодные, мокрые, прозрачно-желтоватые листья. Печь картошку мы уже не успевали: появлялся старший по наряду сержант и разгонял всех на работу. Работы было много: пилка и колка дров, традиционное мытье полов на кухне (два ведра холодной воды опрокидывали на пол, потом сгребали жидкую грязь в ведра и выносили в вонючий нужник рядом с кухней), скребка ножами темных липких столов, переноска из склада мешков с картошкой и многое другое. Примерно через час появлялась повариха, отпирала кладовку с хлебом и выдавала старшему по наряду нужное количество буханок и сахарный песок в жестяных мисках. Хлеб и сахар взвешивался внутри кладовки поварихой и сержантом, солдаты никогда при взвешивании не присутствовали. Дежурные забирали хлеб и сахар из рук сержанта и уносили в раздаточную, откуда уже из маленького окошечка выдавали на столы.

В этом самом окошечке с украденной миской сахарного песка застрял во время одного из дежурств парень из нашего взвода — Барткус. Там его и захватили на месте преступления, вытащили с трудом и отправили на «губу». (Барткус вообще был странным, нервным и истеричным парнем, во взводе его считали дурачком, дразнили и задирали, а он был бедолагой и часто сам себе портил жизнь.) С «губы» он вернулся совсем больным, издерганным, с трясущимися руками и был отправлен в санбат.

Вся работа на кухне проходила под одним общим девизом: «Как бы чего-нибудь утянуть». Тянули все — от поварихи до дежурного солдата, который, выдавая буханки, умудрялся отщипывать корочки; другие по пути от раздачи до столов ухитрялись залезть пригоршней в миску с песком и набить им рот.

Особо привлекательным местом считалась судомойка — маленькая квадратная комната с длинной, от стенки до стенки, лоханью из оцинкованного железа. В комнатке с двух противоположных сторон были прорублены два окошка: в одно подавались жестяные миски из солдатской столовой, в другое фарфоровые тарелки из офицерской. Для дежурных по мойке миски не представляли никакого интереса; они были всегда пусты и бросались в теплую грязноватую воду стопками. Зато фарфоровые тарелки требовали особого внимания и индивидуального подхода. Часто на них оставались непростительно богатые объедки жаренного на сале картофеля, который дежурные мокрыми ладонями сгребали с тарелок и отправляли в рот. Иногда на тарелках лежали недоеденные куски хлеба, иногда в мойку попадали чуть начатые стаканы со сладким чаем. Все это моментально уничтожалось, а иногда, при особенной удаче, и уносилось с собой. Так, однажды, я вынес в кармане целые три пайки хлеба, снятые с офицерских тарелок, и на другой день украшал себе ими жизнь.

Картофель для офицеров жарили отдельно на огромной сковороде, и резкий запах свиного сала и его шипенье заполняли все помещение кухни и буквально валили нас с ног. За офицерской сковородой повариха неотступно следила сама, переворачивала румяный картофель большим ножом, пробовала иногда коричневые кусочки с его кончика, а мы, затаив дыхание, смотрели на это голодными глазами.

Однажды я носил дрова. Все было неудачно с самого утра, мне не удавалось достать ни кусочка съестного, и голод мучил, а тут еще этот запах…

Заметив, что повариха на минуту отлучилась от заветной сковороды, я пошел с охапкой не по обычному пути, а вокруг плиты. Поравнявшись со сковородой, не замедляя хода, прижал дрова к груди сверху правой рукой, а левой снизу схватил пригоршню шипящих желто-коричневых квадратиков и мгновенно сунул их в карман брюк. Потом грохнул дрова у топки и убежал в пустую раздатку, где быстро поел свою добычу. Ладонь я обжег, горячее сало просочилось сквозь карман и обожгло ногу, но разве все это имело какое-нибудь значение!

Совесть грызла меня, я называл себя вором, но голод грыз еще сильнее…

Ох как много вообще сдвинулось, изменилось со времени моего первого обеда в армии!

Были и другие возможности подкалымить на кухне. Часто после основной раздачи повариха выдавала наряду остатки супа — каждому доставалась миска довольно густых щей, а после этого дежурным разрешалось выскрести котел. Однажды делить остатки щей взялся Жижири. Когда он делил что-либо, смотреть надо было в оба — не было ни разу, чтобы он разделил честно. Так и сейчас: он что-то долго мешал в бачке, потом быстро разлил всем жидкий верх, а оставшуюся гущу вылил себе в миску. Поднялся гомон. Возмутившись, я крикнул:

— Этому гаду никогда нельзя давать делить еду!

— Не тебе ли делить, жидовня! — в бешенстве огрызнулся Жижири.

Я выскочил из-за стола и с ходу ударил его в грудь. Он схватил свою миску с супом и бросил мне в голову. Горячий суп залил глаза и лоб. На минуту я перестал видеть и вслепую вцепился в него, стараясь попасть кулаком в лицо. Нас растащили. Я стер с лица и гимнастерки мокрые ошметки капусты, и мы долго переругивались, дрожа от бешенства и возбуждения.

В одно из моих очередных дежурств по кухне, уже весной, к нам прислали новую партию солдат, которых куда-то перегоняли, кажется, на фронт.

Выдавая миски на столы, я случайно заметил худого бритого солдатика с большими карими глазами. Скользнул глазами и пошел дальше, но тут же обернулся и бросился к нему. Павка Дах! Встретить здесь, в Канаше, ленинградца было бы для меня уже радостным событием, а встретить знакомого — одноклассника — это было чудо!

Я обрадовался Павке как родному, бросился на кухню, выпросил у поварихи положенную мне миску супа и принес ему. Он тоже обрадовался. Во время еды Павка рассказал мне, как в блокаду он вместе с другими мальчишками забрался в продуктовый магазин. Его поймали, судили, он просидел пару месяцев, потом освободили и призвали в армию. В классе мы с ним не дружили. У меня была своя компания, у него своя. Он был добрым и слабовольным парнем, может быть, поэтому и был втянут в историю с магазином, а может быть, голод заставил…

Глаза у него были необыкновенной красоты — огромные, светло-карие, с густыми черными ресницами.

Его позвали строиться, и он ушел, махнув мне рукой. Я, наверное, был последним из знакомых, кто видел его. Павка Дах погиб на фронте в 1944 году.

Старший брат его, Яша, одноклассник сестры, тоже погиб на фронте.

— А кого это ты там супом угощал? От богатий найшовсь! — спросил меня Пелепец после того, как Павка исчез за дверями.

— Товарища встретил, одноклассника.

— Та просто еврей еврея побачив, та и возрадовался, — ухмыльнулся Жижири.

Возражать было нечего.

Он опять оказался прав, этот подонок Жижири.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.