ГЛАВА VI ПРЕСНЕНСКАЯ МАСТЕРСКАЯ
ГЛАВА VI
ПРЕСНЕНСКАЯ МАСТЕРСКАЯ
В Натальевке над художественным декорированием церкви, кроме Коненкова, работали молодой живописец-монументалист Савинский, расписавший фресками стены храма, и Александр Терентьевич Матвеев, вырубавший из песчаника фигуры пророков и апостолов. Матвеев, как и Коненков, окончил Московское училище живописи, паяния и зодчества. Первым его профессором был С. М. Волнухин. Казалось бы, встреча ставших известными мастерами двух выпускников одного учебного заведения должна была обрадовать и сблизить их. Этого не случилось.
Трудно сказать с уверенностью, что их здесь, в Натальевке, или раньше развело. Возможно, диаметральность пластических концепций — математическая выверенность объемов и пропорций у Матвеева и чувственное, интуитивное постижение и претворение многообразия жизни в скульптурные образы у Коненкова и, безусловно, различие темпераментов. Импульсивный, горячий, зачастую неуравновешенный характер Коненкова был для сдержанного, рассудительного, «тихого» Матвеева чем-то угрожающим, пугающим, неприемлемым.
Коненков на какое-то время заразился от Матвеева молчаливой отрешенностью от людей. Поселившись в Малом Афанасьевском переулке, он живет замкнуто, много работает. На зимней выставке Союза русских художников 1913–1914 годов показывает четыре новых, только что завершенных произведения. По крайней мере три из них «Женский торс», «Крылатая» и «Сон», безусловно, шедевры отечественной и мировой пластики. Четвертая работа но относится к циклу «Торсы». Это «Арабка». Вырубленный в дереве портрет Багейи, сестры каирского гида Ахмеда, в доме которого гостили Коненков и Рахманов. Торсы экспонировались в залах Исторического музея безымянно. Просто — «мрамор», «дерево» и год создания. И только по прошествии нескольких лет у каждого из этих прекрасных созданий появились окончательные и, в сущности, точные названия. У Коненкова свой расчет. Он создал связанный общей мыслью цикл и полагал, что идею не следует «разбавлять лишними словами».
«Вернувшись в Москву, работал торсы. Позировали студентки-натурщицы Наташа Кленова и Анна Анненская. Все это время сердце мне жгли слова Достоевского: «Ужасная вещь красота. Ею борется бог с дьяволом, и арена битвы сердца людские», — писал скульптор.
Поэтические сказания Коненкова о красоте человека, человеческого тела восхитили современников, эпатированных формалистическими уродствами новейших модернистских школ. Коненков, покоренный, умудренный опытом ваятелей античности, вовсе не подражал им и не продолжал их, а использовал новый активный композиционный прием.
Новое — это хорошо забытое старое. Коненковские торсы напоминали обнаруженные во время раскопок памятники античности. И в передаче трепетной плоти, совершенной красоты человеческого тела русский ваятель оказался на высоте античных образцов. Его торсы и фигуры невольно заставляли сопоставлять их с вершинными достижениями современной мировой пластики. Статуи Майоля и композиции Бурделя при несомненных новаторских заслугах их создателей поражают смелостью разрешения пластических задач, декоративизмом формы, но в них нет той трепетности, духовной наполненности, что пленяют в мраморах Коненкова. Роден в трактовке обнаженного женского тела на первый план выводит чувственность, напряжение страсти. Обнаженные Коненкова целомудренно чисты, светлы, гармонически совершенны. Их созерцание рождает глубокое эстетическое чувство. Это мир гармонии и полнокровной, совершенной красоты. Каждый раз это раздумье о мире и человеке, о назначении искусства. Обработанный резцом Коненкова мрамор передает эластичность кожи, ее упругость, светоносность ее поверхности. Каждая обнаженная женская фигура разрешает особую тему, ведет неповторимую пластическую мелодию.
Его «Торс» (1913) — являет собой открытие прекрасного, возвышенного в зрелой женской красоте. «Юная» (1916) — воплощение идеи молодости, зари жизни. Гимном свободному, уверенному в себе человеку звучит фигура «Девушки с поднятыми руками».
Неотразимого очарования полна композиция «Сои». В позе спящей женщины безмятежный покой, внутренняя свобода, полное слияние с сущим миром. Скульптор, высвобождая женскую фигуру из каменного плена, сохраняет две полоски необработанного мрамора — покровы ночи. «Полнокровная чувственность и чистейшее целомудрие, — пишет искусствовед А. Каменский, — выступают здесь в слитном единстве, и одно служит основой другого. Скульптор стремился как можно более осязаемо воссоздать обаяние молодого цветущего тела. Но сердцевина ее прелести — тончайшая одухотворенность, буквально пронизывающая всю статую, претворяющая глухую, бездумную, животную чувственность в светлую поэзию подлинно человеческого, творческого начала…»
Греческие впечатления, соприкосновение с подлинниками, сохраняющими значение непревзойденных образцов на земле, их породившей, работы в камне Пентеликона, из которого вырубали богов и героев Поликлет и Агесандр, подспудно вели Коненкова к постижению сокровенных тайн ваяния в мраморе. Шлифуя мрамор, мастер не выглаживает его кристаллическую фактуру до мертвенного блеска. У него мрамор живет, дышит, сверкает, лучится торжественной белизной. У Коненкова мрамор телесен.
Не только мрамор, но и дерево, из которого он рубит обнаженных, теряет дремучую нетронутость, свойственную образам лесной серии и былинно-сказочным героям, и становится гладким, светоносным. Коненков не ограничивается привычными для резчиков породами деревьев — липой, дубом, орехом. Свою гордую и прекрасную «Девушку с поднятыми руками» он вырубает из клена.
Вокруг его имени не смолкает гул восторженных отзывов прессы. «Гений Коненкова — это светлый луч, проникающий в глубь столетий», — образно характеризует его творчество журнал «Аполлон». Столичные «Русские ведомости» тоже не скупятся на похвалу: «В скульптурах Коненкова есть чудесное обаяние и глубина великого художника».
Оценивая торсы и женские обнаженные фигуры, «Столичная молва» пишет о нем: «Талант национальный, непосредственный и глубокий. Глубоко его проникновение в тайну жизни, в закрытую тайну человеческого тела».
В последней трети XVIII и первой трети XIX веков в русской классической скульптуре обнаженные женские и мужские фигуры — широко распространенное явление: «Венера» Ф. Щедрина, «Гений с потушенным факелом» И. Мартоса, «Похищение Прозерпины» В. Демут-Малиновского, «Начало музыки» С. Гальберга, «Парис» Б. Орловского, «Актеон» П. Прокофьева. К середине века с вырождением классицизма сошла на нет эта плодотворнейшая ветвь скульптурного творчества. Ученый псевдоклассицизм да бездуховный натурализм, возобладавшие во второй половине прошлого столетия, в подходе к это:! теме ничего дать не могли. Появлявшиеся время от времени салонные образцы в духе подражания классике своей лощеной безжизненностью только дискредитировали тему.
Коненков заново открыл для русского искусства огромные, поистине неисчерпаемые возможности нравственно-эстетического воздействия на людей скульптурных изображений обнаженного женского тела. Он преодолел как искушение салонно-чувственной трактовки обнаженных моделей, так и входивший в моду холодный схематизм, граничащий с примитивизмом формалистического толка. В его статуях покоряет нас сочетание обобщенности, монументальности, пластики и гибкости линий, плавности перетеканий и переходов в формы, бесконечного множества сложных оттенков ее выразительности, то есть того, чем восхищает скульптора реальная, прекрасная очарованием жизни, молодости модель.
Ощущение полноты формы, в значительной мере обретенное Коненковым в Греции, было реализовано им летом и осенью 1913 года, когда в мастерской в Малом Афанасьевском переулке выработал, нашел свой стиль в трактовке обнаженной натуры. «Обнаженные Коненкова» столь же распространенное, нарицательное понятие, как и «коненковские деревяшки».
И в Греции, и по возвращении в Москву Сергей Тимофеевич не оставлял заветной темы, не забывал загадочных странников-полевиков и лесовиков. В письме из Греции Рахманов упоминает о «притаившемся в углу мастерской «Лесном старичке». Он остался на вилле Венецанос к, возможно, хранится у одного из простодушных потомков Георгия и Кумбары.
В первые месяцы по возвращении из-под резца Коненкова выходят камерные по размерам, вырубленные из полуметровых чурбачков библейские Давид и Голиаф, русский богатырь Василий Буслаев, которого в вырезанной справа, сбоку подписи Сергей Тимофеевич ласково именует «Буслаевич». Тогда же появляется на свет «Кузьма Сирафонтов» — юмористический персонаж русской сказки. Кузьма «одним махом семьсот побивахом». По душе Коненкову наивная сказка о том, как мужичок Кузьма Сирафонтов пахал поле, замучился, пошел в шалаш обедать, увидал, что мухи котелок с кашей облепили, навалился на котелок брюхом, смял котелок, кашицу пролил да и немало мух подавил, после чего похвалялся: «Ай да Кузьма Сирафонтов, одним махом семисот побивахом!» После того как совершил такой подвиг, Кузьма выпряг конику из сохи, пошел домой, взял ухват, а вместо щита заслонку от печи, сел на коняку да и поехал ближнее царство завоевывать.
Сказка эта не в бровь, а в глаз била. С ухватом до заслонкой царь воевал в 1904 году с Японией. Да и против Германии в 1914-м Кузьмой Сирафонтовым оказался. Нехватка снарядов и винтовок, отсталость во всем. Чем не Кузьма Сирафонтов! Коненков нутром чувствовал жизненность этого комического персонажа. Но его герой не карикатура — это народный тип. Многолика Россия.
В Малом Афанасьевском вырубал он «Еруслана Лазаревича» — непобедимого витязя, народного защитника. На основании деревянной скульптуры, плинте, рукой Коненкова вырезано: «Сильный храбрый витязь Еруслан Лазаревич едет на чудо-юдо змие». И эта вещь, требующая былинного размаха, имеет, в сущности, камерные, игрушечные размеры — 72х40х63. Коненков чувствует, что ему здесь, в арбатском переулке, тесновато.
Рубщиками камня в момент первичной обработки мраморных блоков в его мастерской в Малом Афанасьевском, как и в прежние годы, были мраморщики артели Панина. Их мастерская — на Ваганьковском кладбище, а рядом — Пресня. Однажды они принесли весть: скульптор Крахт, арендовавший мастерскую на Большой Пресне, съезжает.
— Берите, Сергеи Тимофеевич, не пожалеете, — уговаривали Коненкова мастеровые.
Коненков отправился смотреть студию, и с первого взгляда место ему полюбилось. Ни минуты не колебался, когда узнал от домовладельца Тихомирова условия аренды. «Что же, — рассуждал он, — Якунчикову платил 35 рублей в месяц, здесь — 60. Тогда был молод, случалось, бедствовал. Теперь каждую вещь покупают с выставки за хорошую цену. Морозов Иван Абрамович приобрел «Торс» за 10 тысяч золотом и заверил, что впредь за каждую вещь, которую я ему уступлю, будет платить такую же сумму».
Ранней весной 1914 года Коненков переезжает в студию на Пресне, что стояла как раз напротив входа в Зоологический сад.
От Карповых из Замоскворечья еще по снегу на могучем ломовике привезли огромный, четырех аршин мраморный блок — неоконченную фигуру Паганини. Из глубины величественного камня выступали едва намеченная голова и руки. Ниже с трудом угадываемый намек на падающие складки одеяния и подобие слегка выдвинутой ноги. Эта статуя поражала всех своей необычностью и небывалой силой. Ее установили у правой от входа степы студии, освещаемой мягким верхнебоковым светом. Вскоре по периметру мастерской встали и другие статуи Коненкова. Слева от входа в первый день творения было назначено место сверкающему черным лаком концертному роялю, его Коненков купил у домовладельца Тихомирова.
Рояль за день покрывался мраморной пылью. Когда приходили музыканты, а они по-прежнему были неизменными спутниками творческой жизни скульптора, Авдотья Сергеевна — жена Григория Александровича Карасева — дворника дома, ставшего помощником и близким другом Сергея Тимофеевича, стирала пыль мягкой тряпкой, и инструмент снова излучал праздничный свет.
Карасев с первых дней сдружился с Коненковым. Помогал ему устраиваться на новом месте. Приглядывался к новому хозяину мастерской и видел, что он вовсе не барин. Это ободряло дядю Григория (так все в округе звали дворника) и незаметно сближало их. Карасев, высокий, статный, с орлиным носом и строгим выражением лица, в старом полушубке, с неизменной метлой в руках, вскоре стал незаменимым в коненковской студии. С дядей Григорием велись долгие беседы о жизни, обсуждались все дела и планы, заготовлялись новые материалы. Однажды норовистый Карасев в ответ на просьбу скульптора помочь затащить в студию несколько тяжелых кряжистых пней воспротивился.
— Не буду пустую работу делать.
— Почему?
— Не буду, и все.
He верил дядя Григорий, что из пней может выйти что-либо путное. По когда Коненков у него на глазах продал вырубленный из деревянного обрубка женский торс за две тысячи рублей, перестал сомневаться. Вскоре один из тех иней превратился в затейливый стол.
Жена дяди Григория Авдотья Сергеевна — маленького роста, круглолицая, с глубоко посаженными хитренькими глазками, всегда в переднике, повязанная старинным повойником, — само радушие и доброта. Она умела находить среди разбросанных вокруг студии пней крохотные, нежные бело-розовые шампиньоны, которыми в жареном виде угощала Коненкова и своего грозного мужа.
Работая и отдыхая, Авдотья Сергеевна постоянно пела, знала множество грустных протяжных русских песен, что весьма дорого было для Коненкова, не пропускавшего возможности услышать родные напевы.
Жили Карасевы в подвале тихомировского дома. Несколько ступенек вниз, и перед вами небольшая жилая комната, на две трети занятая русской печью. В углу иконы и лампада. Стол накрыт скатертью. Чисто, опрятно.
Бывало, в осеннюю и зимнюю непогодь дядя Григорий кряхтит и кашляет, греясь на печке, а Авдотья Сергеевна, разрумянившаяся, помолодевшая, передвигает длинным ухватом черные чугуны. Раскаленные угли пышут жаром. Все освещено красными отблесками.
Частенько в такие вечера Сергей Тимофеевич заходил к Карасевым посумерничать, пофилософствовать. Здесь он чувствовал себя как дома, в родной деревне.
На Пресню нянька приводила от Кокоревского подворья пятилетнего Кирилла. Когда сын Коненкова Кирилл стал подрастать, Сергей Тимофеевич спросил его:
— С кем хочешь жить: со мной или мамой?
Тот ответил:
— С мамой…
— Ну что ж. Живи.
И тем не менее Кирилл частенько появлялся на Пресне. Молча, без стука заглядывал в окно. Отец шел открывать ему дверь. Жалел мальчика. Очень расстраивался, видя его неприютность. Пытался приучать Кирилла к скульптурному ремеслу, но мать не хотела бередить себе душу созерцанием возрастающего у нее на глазах «второго Коненкова» и сделала все, чтобы сын не пристрастился к скульптуре. Татьяна Яковлевна после пережитых бурь и потрясений стала религиозным человеком и брала с собой в церковь Кирилла. Мальчик, от природы наделенный пытливым умом, сомневался в божественном происхождении сущего мира. В пресненской мастерской Кирилл однажды спросил отца:
— А бог есть или его придумали?
Коненков не спешил с ответом. Осторожно, медлительно прошелся до дальнего угла студии и, глядя мальчику в глаза, с печалью в голосе сказал:
— Не знаю, есть ли бог. — Еще помолчал: — Не думаю, что есть. Вот спроси дядю Григория: есть или нет?
— Будто бы нет, — подумав, сказал Григорий.
— А как же пословица гласит: «Смелым бог владеет»? Что, это верно? — допытывался мальчик.
— Ну, смелым-то он не очень повладеет, — ввернул присутствовавший при разговоре отца с сыном Иван Иванович Бедняков, в прошлом колодочник, ныне помощник скульптора, рубщик по дереву.
Коненков весело засмеялся над задорным суждением колодочника.
— Значит, будто бы и нет, — подвел он итог обсуждению.
Кирилл Сергеевич вспоминает, что на Пресне отец умело поддерживал в нем интерес к физике и механике, к которым, как вскоре стало ясно для Коненкова, у сына была определенная склонность. Сергей Тимофеевич вспоминал о своих встречах с изобретателем радио Александром Степановичем Поповым. Поддерживая интерес пытливого мальчика к механике, нарисовал несколько схем вечного двигателя на гравитационном, магнитном и гидравлическом принципах действия и попросил объяснить, почему построить такую машину не удалось и не удастся. Забавные физико-математические ребусы и загадки, замысловатые устройства на протяжении всей долгой жизни привлекали внимание Коненкова.
Большая Пресня — шумная московская улица. Со звоном и громом проносятся трамваи, грохочут по булыжной мостовой ломовые извозчики:. Дом номер девять, каменный, двухэтажный, знала вся Москва. Здесь останавливались извозчичьи пролетки и лихачи с щегольскою закладкою, сверкающие никелем «роллс-ройсы» и старинные кареты. Сюда шли люди в сермяге и лаптях, студенческих куртках, рабочих косоворотках. Кто только не побывал за десять лет, с 1914 по 1923 год, у Коненкова!
Деревянные ворота, в них — скрипучая калитка. Некогда мощенный, но с годами густо заросший зеленеющей между булыжниками травой, двор. Дорожка из широких каменных плит ведет к парадному крыльцу дома булочника Тихомирова, хозяина всех тамошних строении, в том числе и скульптурной студии, арендуемой Сергеем Тимофеевичем Коненковым. Это вместительный рубленый дом со стеклянным двухскатным фонарем на коньке крыши. Три ступеньки ведут на крыльцо, увитое диким виноградом.
Вокруг студии заросли сирени, жасмина, шиповника. Коненков, как только переехал на Пресню, на пустыре за домом-мастерской посеял рожь. В ней цвели синие васильки и алые маки.
Вокруг особняка-мастерской всегда в изобилии материалы скульптора: пни и кряжи, мраморные блоки и чаны с глиной. Среди зарослей сирени дядей Григорием врыт стол на одной тумбе и две скамейки. Здесь вершились дела. За столиком обычпо сидели в ожидании Коненкова мастеровые. Скульптор в это время в студии откалывал снежно-белые пласты от мраморной глыбы или, погруженный в себя, набрасывал на каркас мягкую маслянистую зеленоватую глину. Мастеровые: столяры, сколачивающие ему тумбы-подставки и сооружавшие помосты, или кузнецы, изготовлявшие ему шпунты, троянки для рубки мрамора и полукруглые стамески для резьбы по дереву, терпеливо ждали заказчика. Сюда для переговоров приходили старые знакомые — мраморщики с Ваганькова. Их он обычно приглашал зайти в мастерскую посоветоваться. Угощал. Выслушивал накопившиеся замечания. Эти гости рассматривали каждую его работу пристрастно: с точки зрения умения обращаться с камнем и деревом. Провожая мраморщиков до крыльца, поблагодарив за помощь, приглашал почаще заходить, довольный, повторял:
— Старая дружба не ржавеет.
— Это точно, — кивали головами довольные угощением, дружеской беседой и очередным заказом мраморщики.
Жил Коненков в крохотной комнатке при студии. Туда вела низенькая дверца из тесной прихожей, где трудно было и двоим разойтись. В комнатке — малюсенькая печка, которую он ласково называл «пчелкой», обеденный стол, диван с высокой спинкой, к которой прибита полка. На ней красовались небольшие фигурки из дерева. Сидя на диване, в часы отдыха от основной работы, он вырезал их перочинным ножом. Тут же, отделенная пологом-холстом, стояла его кровать.
Бытовая обстановка, характер его жилья выдавали его тяготение, склонность к жизни, которой живет народ. Он не придумал себе этот крестьянский полог — таким было его представление о житейских удобствах.
И все же мастерская Коненкова в представлении многих москвичей — это прежде всего храм искусства.
Статуи и бюсты вдоль стен, рояль. Вместо мебели — обработанные рукой художника пни и корневища. Несколько рабочих станков. На трех по крайней мере — обернутые мокрыми холщовыми тряпками оригиналы в глине. На самом видном месте, на большой, крепко сбитой поворачивающейся подставке, — в работе почти законченная «Девушка с поднятыми руками». В первичной обработке и шлифовке дерева ему помогает Иван Иванович Бедняков. Некогда их познакомила Голубкина. Бедняков много лет неразлучен с Коненковым.
Такой была обстановка, в которой сорокалетний, зрелый, окруженный почетом и вниманием художественной общественности и критики Коненков разворачивался во весь размах своих богатырских сил.
В новый исторический этап, ознаменовавшийся окончательной победой революции, вступала Россия. Коненков-художник почти физически ощущает приближение грандиозной ломки старого уклада жизни.
В короткое время пресненская студия стала местом родным и желанным. Как хорошо ему там работалось. Простодушные, скромные помощники — Иван Иванович Бедняков, Григорий Александрович и Авдотья Сергеевна Карасевы ему под стать. Будучи человеком широких знаний, начитанным, он, не притворяясь, доверил вместе с дядей Григорием, что случившееся 20 июня 1914 года солнечное затмение — это дурное предзнаменование: будет война. Ходили слухи, что германский император Вильгельм II настроен воевать с Россией.
Эту войну Коненков встретил с какой-то фатальной обреченностью, как народное бедствие, которого не избежать. Затмение и война. С угрюмым равнодушием читал газеты, видел, что и в самом деле Европа идет к войне. События не заставили себя долго ждать, в конце июля 1914 года началась первая мировая война. 1 августа Германия объявила войну России.
Он отправился в Караковичи повидаться с родными. И Караковичи и все окрестные лесные деревни были заняты тем, что пилили, строгали, точили чурки — делали ложи для винтовок.
В Караковичах Коненков узнал из газет, что объявлен призыв в ополчение сорокалетних, годных к строевой службе мужчин. Выехал в Москву, стал собираться на войну: приготовил котомку с сухарями, запасся портянками и удобными яловыми сапогами. Но тут пришла бумага из канцелярии Академии художеств, извещавшая, что он, как стипендиат, освобожден от призыва. Помогла стипендия П. М. Третьякова, на которую вместе с Клодтом по решению Совета Училища живописи, ваяния и зодчества ои совершил в 1896 году поездку за границу.
Война никаким образом не отразилась в творчестве Коненкова. Шовинистический угар, ура-патриотизм не коснулись его вовсе. Приходится только предполагать, что ему помогло столь трезво посмотреть на развязанную Германией империалистическую бойню. Может быть, печальные лица караковичских мужиков, неохотно шедших на войну. А может, ежедневные просветительские разговоры с формовщиком Климовым — бывшим членом судового комитета крейсера «Громобой» и политическим ссыльным.
Алексей Карпович Климов, по словам Коненкова, был вдумчивым, неторопливым в словах и поступках человеком. Его привели в мастерскую пресненские мастеровые — Коненкову доверяли и потому просили его спрятать ссыльного. Климов стал его новым формовщиком, переводившим скульптуры из глины в гипс, увлек его и как модель для выражения темы всеобщего раздумья о судьбах страны. Скульптор вырубил из мрамора портрет народного философа, а название ему дал нейтральное, в духе военного времени — «Матрос с крейсера «Громобой».
Единым порывом он вырубает еще один портрет Паганини. Волевой, пронизывающий взгляд. Громадная сосредоточенная духовная сила.
Следом за «Паганини» появляется на свет «Бурлак». По признанию самого Коненкова, этот образ — предвестник легендарного, песенного грозного атамана: «Степан Разин реял в моем сознании несколько лет. Мужественный «Бурлак» — сильный строгий мужик с трубкой во рту, вырубленный в пятнадцатом году, поманил меня на вольный волжский простор, и я услышал скрип уключин разинских челнов и не день, и не два, а долгие месяцы вынашивал в себе образ грозного атамана».
В ту пору по мастерской он ходил в красной косоворотке и черных штанах, заправленных в высокие сапоги, и был похож то ли на Разина, то ли на Ивана Болотникова. Крепкий, ладно сбитый, с красивым, обрамленным короткой темной бородкой лицом, острыми карими глазами, Коненков и впрямь предназначен верховодить людьми. И внешностью и характером он под стать Разину. Он любил в старости полушутливо намекнуть на эту кровную связь: «На свете было три богатыря — Ермак Тимофеевич, Степан Тимофеевич, Сергей Тимофеевич».
Его чары уже тогда распространялись на многих. Как только угнездился в пресненской обители, завлек туда через знакомых музыкантов Ромашкова и Тазавровского выпускников Московской консерватории композитора Ивана Шведова и его брата, пианиста Дмитрия Шведова, впоследствии дирижера Тбилисской оперы. Иван пел, подражая Шаляпину, Дмитрий ему аккомпанировал. Молодой композитор до страсти любил Даргомыжского и всякий раз для начала пел арию Мельника, повторяя мизансцены, жесты, даже мимику Федора Ивановича. Представление разыгрывалось вокруг стола-пня, стоявшего в центре просторной, высокой, чем-то похожей в эти вечерние часы на театральные подмостки мастерской. От висящей под потолком керосиновой лампы на пол мастерской упал полукруг золотого света. Иван Шведов, небольшого роста, кряжистый, с всклокоченными волосами, мечется по мастерской. В черных сумерках он и впрямь кажется несчастным Мельником из пушкинской драмы.
Этот его коронный номер встречался криками «браво, брависсимо!», «ура!», «молодец!». В студии на Пресне собирались к вечеру тогдашние московские знаменитости — художники Кончаловский, Машков, Лентулов, Якулов, скульпторы Бромирский, Ефимов, молодой способный Георгий Мотовилов, вскоре ставший помощником Сергея Тимофеевича, учившийся некогда у Коненкова Митрофан Рукавишников и его брат поэт Иван Рукавишников.
Шведовы профессионально исполняли «Блоху» и арии из «Бориса Годунова» Мусоргского, а также некоторые сочинения Ивана Шведова, по преимуществу — романсы, после чего шла «самодеятельность». Душевно, со вкусом пели Кончаловский и Машков, выступал с музыкальными эксцентрическими номерами Иван Семенович Ефимов — в будущем известный кукольник. В конце вечера, подчиняясь общему воодушевлению, сам Коненков брал в руки необычную гармошку с предлинными круглыми мехами вроде животика дракона из бумаги, что продают на Сухаревском рынке китайцы.
Распустив в полтора аршина мехи, заливчато запела, зазвенела, заухала гармонь: «Эх барыня, барыня! Сударыня-барыня». Все пошли в пляс. На прощание вдвоем с дядей Григорием негромко, проникновенно, под гармонь же спели печальную народную песню.
Прошло время прекрасное —
Уж зимняя пора,
И мы, друзья несчастные,
Завянем, как трава…
Как и в былые времена, у Коненкова музицировали скрипачи Минули и Ромашков. Появился и новый музыкант, поклонник скульптуры скрипач Сибор. В мастерской танцевала, и не однажды, Айседора Дункан. Старые друзья — Коненков, Денисов, Минули, Рахманов — стали поговаривать об осуществлении идеи синтеза музыки и скульптуры: «Ведь то, что не удалось до конца провести в жизнь в Греции, можно осуществить здесь, в студии на Пресне». Эти разговоры натолкнули Коненкова на мысль о выставке.
Он устроит ее в своей просторной мастерской. Ему есть что показать людям. Лучшие работы он не спешит продавать, не отпуская от себя, — «Нике», «Паганини», мраморный женский торс, «Сон», «Кузьму Сирафонтова», «Старенького старичка», «Еруслана Лазаревича», «Кору». Накапливаются новые работы. Ему хочется показать «Весну» и «Осень», «Раненую», «Царевну», «На коленях» и забавную, отлитую в новом материале — цементе фигуру «Свистушкин». Этот «Свистушкин», кстати, хорош будет на улице, у крыльца. Пусть своим свистом зазывает на выставку. Коненков возвращается к «Паганини» и всматривается в застывшую мрачным призраком в глыбе мрамора фигуру великого музыканта. Музыка Паганини — отблеск пламени освободительных движении, прокатившихся по Европе. Те, кто слушал его — аристократы и самодовольные буржуа, — не могли понять и принять героический романтизм его скрипичных концертов. Паганини отвергнут обществом, в котором вынужден был жить. А его страстная, жгучая музыка созвучна умонастроениям сегодняшней России, вступившей в эпоху революций. Коненков снова и снова просит друзей-музыкантов играть скрипичные пьесы Паганини.
Задуманная выставка — итог двух десятилетий работы в искусстве. Мастер создает «Автопортрет» — эпиграф ко всему, что намерен показать: глядя на «Автопортрет» Коненкова 1916 года, понимаешь: нет предела творческим возможностям человека.
«Его искусство в центре внимания. Масштаб дарования виден всем. Коненков стоит в стороне от всех школ и всех течений. Это мастер, который знает свой особенный художественный путь. Его произведения всегда несут свои особые черты. Он становится все более сильным и идет через серию побед. С большим удовлетворением мы констатируем триумф гениального мастера», — пишет в газете «Русское слово» искусствовед В. Никольский.
Лестно читать подобные отзывы. У иного голова бы закружилась. Но никакие похвалы не могут смутить его души. Он знает цепу себе, своему дарованию, своему трудолюбию. Он дорожит вниманием простых людей.
Коненков, готовя выставку, рассчитывает на внимание к его труду тех, с кем живет бок о бок. Это пресненские текстильщики и мастеровые крестьяне из Филей, у которых он без счета покупает выкорчеванные пни старых деревьев. Самое деятельное участие в подготовке к вернисажу принимает дядя Григорий. Коненков знает: раз Карасеву нравятся предложенные для показа вещи, понравятся они и таким же, как он, труженикам.
Григорий Александрович сходил к околоточному надзирателю, чтобы пригласить представителя власти осмотреть выставленные для всеобщего обозрения скульптуры. Околоточный, от которого зависит, будет ли завтра открытие, после осмотра зала-мастерской настроен благодушно:
— Что ж, вы хотите выставку устроить? Пожалуйста. Это дело хорошее. Я сам люблю искусство. Только приготовьте-ка бочку воды и помело для ее разбрызгивания.
— Все, что положено для безопасности в пожарном отношении, будет, — авторитетно заверил Григорий Александрович. И невозможно было сомневаться в том, глядя на бравого дворника, повязавшего по такому случаю аккуратно заштопанный Авдотьей Сергеевной фартук.
Были недорогие платные билеты. Посетители в придачу к билету получали отпечатанный в типографии каталог, в котором названы все двадцать восемь экспонируемых произведений. На открытие собрались художники, музыканты, артисты, пришли мраморщики артели Панина и рабочие с Пресни. Приехал городской голова Челноков. Автомобиль с важным сановником подкатил к самым воротам дома номер девять. Шофер прокричал:
— Открывай! Это городской голова.
— Я здесь голова, — с достоинством, в тон ему отвечал дядя Григорий и впустил автомобиль только после того, как шофер, выйдя из машины, с непривычной для него вежливостью стал просить Григория Александровича «сделать благодеяние».
Дядя Григорий исполнял обязанности кассира, гардеробщика, пожарного, смотрителя и даже экскурсовода. Когда Коненков уходил из зала-мастерской с кем-либо из близких ему посетителей, Григорий Александрович, нимало не смущаясь, давал вновь прибывшим на выставку толковые пояснения.
На вернисаже и в последующие дни, как и задумывалось, звучала музыка Паганини. Помногу, не щадя себя, играл Федор Григорьевич Ромашков. Благодарный ему Коненков стал делать новый портрет скрипача.
Открытие выставки скульптур Коненкова состоялось 17 марта 1916 года, а на следующий день «Русские ведомости» опубликовали хвалебную рецензию Я. Тугенхольда. «Среди небольшой плеяды молодых русских скульпторов… — писал критик, — Коненкову принадлежит одно из первых мест. Выходец из лесной и крестьянской Руси, знакомый с радостью и страдой лесовика-дровосека, он как бы предназначен был внести в русскую скульптуру крепкое и мощное начало, любовь к материалу, радость ремесла… «Старенький старичок», вырезанный из древесного ствола и сам коренастый, приземистый и скованно-округлый, словно олицетворение вековечного корневища… богатырь Кузьма Сирафонтов с широкой гульливой улыбкой и Буслаевич вырублены в пне и выдержаны плоскими масками, дабы не нарушалась изначальная компактная форма древесной колоды. В этих работах Коненков проявил редкую любовь к дереву и понимание его органической природы…»
В статье Я. Тугенхольда была и такая фраза: «Коненков кончил Академию, но она не признала его». А между тем и это, мало трогавшее его, Коненкова, признание буквально стояло у порога. В один из жарких дней поздней весны в калитку дома номер девять на Большой Пресне вошел пожилой, но все еще стройный седой человек. Владимир Александрович Беклемишев специально приехал из Петрограда на выставку своего строптивого ученика, чтобы к случаю сообщить Коненкову об избрании его в действительные члены Академии художеств. Встреча была радостной. И старый профессор и его ученик-академик вспоминали только хорошее, шутили, сетовали на быстротекущее время.
Из Петрограда стали приходить конверты с адресатом: «Его превосходительству, действительному члену Российской Императорской Академии Художеств». Так совсем неожиданно для себя Коненков стал генералом, «его превосходительством». «То-то будет рад Андрей Терентьевич, как узнает про эту оказию», — добродушно посмеивался он в седеющую бородку. Генерал! Боже мой, как непохож он был на генерала. Перепачканный липкой глиной, седой от мраморной пыли или с золотящимися в густой бороде древесными стружками. Мастеровой. Упорный, неутомимый в труде. За особняком-мастерской в пресненский период жизнедеятельности Коненкова то поднималась, то исчезала в траве белеющая белыми гипсами горка. Если работа не удовлетворяла Сергея Тимофеевича, он разбивал в куски гипсовую отливку, иногда и мрамор. Осколки и черенки дядя Григорий сваливал на пустыре за домом, где их разбирали на память любители искусства.
Один из современников рассказывал, как однажды увидел Коненкова до крайности уставшего, ушедшего в себя, перепачканного глиной, пропыленного на скамейке перед домом Тихомирова. Вид у «его превосходительства» был столь затрапезный, что в его бессильно упавшую на колени руку какой-то сердобольный прохожий положил копеечку.
Холостяцкая жизнь Коненкова имела свои плюсы и минусы. Все его время принадлежало любимому искусству, но исподволь накапливалась усталость, недоставало тепла и ласки, его тянуло к людям. Сердечная рана зарубцевалась. Он вновь почувствовал себя молодым, жаждущим любви. Сорок два года — для мужчины пора цветения, однако вид седеющего, погруженного в себя, настороженного (грустные глаза, а в глубине их посверкивают пугающие огни) знаменитого скульптора мог смутить новоявленного знакомца вовсе и не робкого десятка.
Было о чем задуматься юной слушательнице юридического отделения частных курсов Полторацкой, когда она по настоятельной просьбе Сергея Тимофеевича впервые отправилась в пресненскую мастерскую. Незадолго до этого они встретились в доме доктора Бунина, и живший бирюком Коненков всерьез увлекся, готов был второй раз жениться. Произошло это в июне 1916 года.
«Я увидел, — рассказывал в старости Сергей Тимофеевич, — высокую стройную девушку. Не помню, что мы говорили друг другу, когда знакомились. Потом играли в мяч. Мы перебрасывали через сетку резиновый мяч, и я любовался ею — легкой, стройной, изящной. Мы очень долго играли в мяч: эта картина осталась у меня в памяти на всю жизнь.
Я пригласил Маргариту к себе в студию, и она согласилась прийти. Вскоре подоспели летние каникулы, и она уехали на родину в город Сарапул на Каме. Я не мог выдержать разлуки: отправился в Сарапул следом за ней. С пристани послал ей записку. Маргарита пришла. Велика была радость встречи. Маргарита пригласила меня поехать на дачу, чтобы познакомить там с родителями. Отец Маргариты, присяжный поверенный Иван Тимофеевич Воронцов, высказался против нашей женитьбы из-за большой разницы в летах. Он тяжко болен и оттого с виду угрюм и неласков. По возвращении в Москву Маргарита стала приходить ко мне на Пресню. Все годы, предшествующие нашей женитьбе, а обвенчались мы в сентябре 1922 года, после смерти Ивана Тимофеевича, Маргарита была мне верным другом и помощником во всех делах и начинаниях».
В Сарапуле Коненков много фотографировал свою избранницу. К возвращению Маргариты в Москву он закончил в глине ее портрет. Страшно волновался, когда открывал завернутый в мокрые холстины бюст очаровательной девушки.
— Как, нравится?
— Хорошо, — потупив очи, чуть слышно отвечала смущенная Маргарита.
— Но неужели не узнаешь? — с тревогой в голосе требовательно спросил Коненков.
— Нет, — сказала она, а глаза ее, сияющие, счастливые, ликуя, утверждали: «Да! Да! О чем ты спрашиваешь? Да — люблю!»
Образ юной Маргариты Воронцовой соседствует в пресненской мастерской с «Вещей старушкой» — сказительницей Марией Дмитриевной Кривополеновой. Их знакомство произошло в том же шестнадцатом году, ранней весной, как раз накануне открытия первой выставки на Пресне.
Множество сказок, преданий, полуфантастических историй, песен, пословиц, поговорок, считалок, загадок знал Коненков, и друзья почтительно относились к этому его дару. Однако то, что он знал, было каплей в море в сравнении с кладезем народной мудрости, поэзии, языкового богатства, который являла собой память сказительницы Марии Дмитриевны Кривополеновой с Пинеги. Судьбе было угодно, чтобы они встретились.
Великим постом в 1916 году прикатила Кривополенова в Москву к своей подруге, собирательнице былин и сказов Ольге Озаровской, Поселилась в квартире Ольги Эрастовны на Сивцевом Вражке. Вечерами выезжала в «свет» — в дома артистов, писателей, художников. Однажды Иван Семенович Ефимов привез Марию Дмитриевну в пресненскую обитель к Коненкову. Вернулась сказительница к Озаровской только под вечер — радостная, оживленная. Рассказывала Ольге Эрастовне:
«К мастеру ездила. Ну и мастер! Тела делает. Кругом тела лежат[5]. Взял глины, давай тяпать — да сразу ухо мое, уж вижу, что мое. В час какой-нибудь и вся я готова тут. Уж и человек хороший! Уж и наговорилась я с ним! Нать ему рукавички связать…»
Встреча эта не была единственной. От обещаний связать рукавички Мария Дмитриевна в следующий раз перешла к делу. Сергей Тимофеевич лепил ее, а Мария Дмитриевна без умолку рассказывала и при этом из шерстяных разноцветных ниток вязала рукавички. Как о своем знакомце, много всякой всячины вдруг выложила она Коненкову о сподвижнике Грозного Малюте Скуратове. Она его называла Малюткой Скурлатовым.
Говорила сказочно и с подковыркой. Скульптору она так понравилась, что он несколько дней подряд буквально с ней не расставался. Как-то они ехали на извозчике мимо Ходынки. У них на глазах поднялся и полетел аэроплан. Коненков стал показывать на современное чудо, желая удивить ее.
— Смотри, Марьюшка Дмитриевна, аэроплан летит!
— А я, батюшка, их видела еще в детстве, — с невозмутимым спокойствием отвечала вещая старушка. — Я знаю это чудо, потому что летала на коврах-самолетах и носила сапоги-скороходы.
Он повернулся, глянул на нее. Она сидела серьезная, с поджатыми губами, ни смешинки в лице. На ней русский старинный сарафан, пестрый платочек, узлом завязанный под подбородком, а в глазах, на самом дне, — огоньки.
Махоня, так звали Кривополенову на ее родной Пинеге, в Архангельском крае, поразила Коненкова. Казалось, сама народная мудрость в таком милом сердцу, обаятельном поэтическом обличье явилась незваная, но желанная в его мастерскую. Он не мешкая создает ее натурный портрет и начинает переводить гипсовый отлив в материал. Конечно же, это было дерево. В портрете этом им обобщены черты русской деревенской женщины, и при этом в скульптуре не потеряна свойственная только Марии Дмитриевне красота.
Всевидящий, мудрый, вещий взгляд васильковых глаз, высокий лоб — ума палата, хранилище старины, скомороший, былин, сказок, привыкшие опираться на страннический посох руки и морщины выдубленного годами лица, ставшие древесными морщинами.
Коненков — освободитель скрытых жизней. Для нас — полено, пень, древесный ствол, чурбан, для него — скрытое до поры человеческое лицо, сказочный старичок, женская обнаженная фигура. Накануне первой персональной выставки им вырублена была из цельного ствола композиция «На коленях». Ход древесных слоев от спины через плечо и шею сам собой заставил голову изваяния повернуться влево, запрокинуться назад. Содержание скульптурного образа явилось вследствие вдумчивого разглядывания, проведения скрытых скульптурных форм. Коненков прочел судьбу дерева. Оно, как все на свете, хотело своей прямой правильной жизни, но ветер, снег, холод, неподатливая почва, подземная вода, неприветливое соседство скручивали и сгибали его, также тяжкие испытания жизни вынудили его героиню встать на колени. Коненков увидел это говорящее бревно, снял с него кору и щепу и выявил неповторимость его судьбы. Метафоричность мышления у Коненкова глубоко почвенна. Потому и удалось ему через закрученность, свилеватость древесной текстуры передать характер, затейливую мудрость, близость земле сказительницы Кривополеновой.
Коненков не останавливается на документальном портрете М. Д. Кривополеновой и летом 1916 года создает композицию «Вещая старушка», где Мария Дмитриевна предстала в рост с узелком и посохом в руках. Со скульптурой этой произошла сказочная история. В замысел ваятеля «вмешалась» природа. Через какое-то время на «Вещей старушке», вырубленной из выдержанного кряжа, выросли три огромных гриба — два на темени и один на плече. Они были столь естественны в скульптуре, что все принимали их за изобретение автора, вообще склонного ко всяческим фантазиям.
Вырубив «Вещую старушку», Сергей Тимофеевич увидел, что не менее интересная натура — его друг и помощник дядя Григорий. Из бревна двухметровой высоты он изваял фигуру народного философа, нелицеприятного судьи жизни, благородного человека.
Григорию Александровичу Карасеву было в это время за пятьдесят. Худой, жилистый, высокий, медлительный в движениях, благообразный, как иконописец. Философ по натуре. Человек сдержанный, справедливый. Он привязался к Коненкову всем сердцем. Любил его. Однако понукать собой не позволял. Больше того, к «великому» и «гениальному», так все кругом называли Коненкова, относился с отеческой требовательностью: строго, но с редкой заботливостью. Сергей Тимофеевич гордился дружбой с Карасевым, чтил ум и стать Григория Александровича.
У Коненкова дядя Григорий изображен в полный рост. Он опирается на высокий, тяжелый посох, который держит в правой руке, левую руку старик приложил к щеке так, как делают это пожилые люди из простонародья.
Дядя Григорий смотрит на нас взглядом умным, чуточку скорбным. Да, нелегкой была его жизнь. А такая стать и такая внутренняя сила далеко не у каждого. Сергей Тимофеевич не раз говорил о Карасеве, что, получи он в молодости образование, далеко бы пошел. В течение десяти лет Карасев оставался незаменимым сотрудником Коненкова. Отличался метким, зорким взглядом. Как кого встретить и проводить, как поглядеть за большим и сложным хозяйством в условиях в общем-то полу богемной жизни, как не дать неуравновешенному Коненкову впасть в тоску или разгульное веселье — это все заботы Григория Александровича… Он немногословен. Говорит метко, веско. Коненков чуточку побаивается строгого пронизывающего взгляда, прислушивается к замечаниям дяди Григория. Ведь тот просто так, для сотрясения воздуха, слова не скажет. Каждое его замечание не раз обдумано. Если молчит, то это молчание всепонимающего, мыслящего человека.
Случалось, у Коненкова не идет работа. Тот злится, мрачнеет и упорствует. Дядя Григорий понаблюдает за ним, подойдет и прикажет:
— Оставь, не видишь разве, что губишь вещь? Поворчит и, бывало, слово резкое скажет Григорий, а смягчившись, для разрядки вспомнит поучительный случай из своей жизни.
Служил он солдатом. Вышел срок, отслужил, пришел прощаться с начальством.
— Как, службой доволен? — спросил его офицер.
— Доволен, ваше благородие.
— А на гауптвахте сидел?
— Никак нет.
— Какой же ты солдат? — разгорячился и приказал посадить его на трое суток.
Коненков дядю Григория почитал. И портрет своего друга-соратника делал так, чтобы, глядя на этого старого, жилистого, костлявого мужика, рождалась бы в людях гордость за русский парод. Сергей Тимофеевич остался доволен своей работой и не раз подчеркивал: «Понятия «народ», «русский парод», «народная мудрость», мне казалось, реализовались в портрете Григория Александровича Карасева».
В августе, в разгар работы над «Дядей Григорием», пришла телеграмма: умер отец. Коненков тотчас выехал в Караковичи. Тимофея Терентьевича похоронили на церковном кладбище села Даниловичи, рядом с рано умершей женой — Анной Федоровной.
Тогда, в августе 1916-го, Сергей Тимофеевич на несколько дней задержался в родных местах. Жило в ней предчувствие, что все, что он здесь видит, видит в последний раз. И просторный коненковский двор, откуда запряженный в телегу Пегарка повез его в Рославль учиться. И сарай, ставший для него первой мастерской. В сарае в неприкосновенности стояли «Пильщики» — глина потрескалась да так и окаменела, крепкий каркас сбили они тогда с отцом. Коненков, вспоминая отцовское молчаливое участие в его работе над «Камнебойцем» и «Пильщиками», утирал промокшие от слез глаза.
Прощание вышло горестным. Дядя Андрей неотрывно и жадно глядел на начинающего седеть, важного, городского н, кажется, недоступного племянника-академика и беспрерывно повторял: «Ждем тебя, ждем тебя будущим летом, к троице». Дядя Захар, сильно постаревший, кроткий, богобоязненный, потихонечку осенял крестным знамением усаживающегося в коляску Сергея Тимофеевича. Женщины плакали.
— Трогай! — приказал Коненков вознице. Лошади (он нанял в Рославле тройку) легко побежали по мягкой пыльной деревенской улице.
Взгляд художника всегда, при любых обстоятельствах цепок, приметлив. Во всем, что видит вокруг себя художник, он словно бы невзначай обнаруживает материал искусства.
Во время отпевания в Даниловской церкви Коненков увидел знакомых слепцов-певчих. Он подошел, поинтересовался:
— Чем живы, божьи люди?