София Парнок, переписка с Е.К. Герцык
София Парнок, переписка с Е.К. Герцык
Источник De Visu. 1994. №5/6
София Парнок (по рождению София Яковлевна Парнох, 1885-1933) – русский поэт эпохи Серебряного века и советского времени, литературный критик (печаталась под псевдонимом Андрей Полянин), переводчик и либреттист.
Начав литературную деятельность в 1906 году, С. Парнок до конца своих дней сохранила своеобразие поэтического стиля. Она первая в русской поэзии воспевала сафическую любовь. Её лирическая героиня – женщина, свободно и откровенно выражающая свои чувства, живущая миром собственной души. её стихи они передают ход раздумий на протяжении всей жизни, историю её любви и духовного роста.
Творчество русской «Сафо с улицы Тверская-Ямская» не вписывалось ни в эстетические нормы дореволюционной литературы, ни в рамки коммунистической морали. И, несмотря на то, что её вклад в русскую поэзию ХХ века был поистине единственным в своем роде, её имя долгое время было неизвестно широкой публике и практически всеми забыто. И до настоящего времени наиболее известным фактом её биографии остаются её отношения с Мариной Цветаевой в 1914-16 гг.
При жизни опубликовано пять сборников: «Стихотворения» (1916), «Розы Пиерии» (1922), «Лоза» (1923), «Музыка» (1926), «Вполголоса» (1928) и значительное количество критических статей. Опера А.А. Спендиарова на либретто С.Парнок «Алмаст» впервые поставлена в Большом театре в 1930 г. и имела большой успех.
26.I.1923
Москва
Дорогой мой, прекрасный друг!
Знаю, что пропустила все сроки. Я не писала тебе катастрофически долго, но, видит Бог, не из небрежности, или от забвения. Каждый день помнила и знала, что поступаю непростительно, почти каждый день бралась за письмо, – и не могла. Вот уже 2 1/2 месяца как и физически и духовно – я вне себя. Физически – все время хвораю, даже уходила со службы (не служила весь Ноябрь и Декабрь, а теперь опять тяну лямку) [134]. Душевное же состояние не могу лучше определить, как тютчевской строкой «Пройдет ли обморок духовный» [135]. Мне кажется, что он никогда не пройдет. Я ничего не вижу, не слышу (даже музыка не доходит до меня) – со дня твоего отъезда [136] не написала ни одной строчки стихов. Я мертва и зла, – отвратительна. Почти все время хвораю – бронхит и беспрерывная возня с желудком. Мучаюсь бесконечно всей нуждой и безвыходностью, которые вижу в жизни моих близких, стараюсь, – и ничего не могу сделать. Никогда я не чувствовала себя такой бессильной, и от этого в истерическом состоянии. Дорогая моя, в КУБУ я бываю почти каждую неделю. Свободных пайков нет. Наши пайки тоже сокращены, ожидается ещё сокращение и пересмотр списков [137]. Поптович [138] со мною чрезвычайно любезен, но, к сожалению, он ничего не может сделать. Была я и у Домогатского [139] в Серебряном переулке. Картины не проданы, за них, он говорит, давали так мало, что он не решился продать. Напиши, на какой минимум ты согласна. Почему картины без рам? Где рамы? Ведь с рамами они значительно выиграют. Дорогая моя! Я не поздравила тебя со днем Ангела [140]. Прости меня. Со дня на день откладывала это, – и не могла написать. Повторяю: я – не в себе. Две недели я прожила под Москвой в Малаховке, поехала туда, чтобы отдохнуть, и только больше ещё устала, – мне пришлось отрабатывать аванс, взятый у «Шиповника», – писала статью о Ходасевиче, – как я выжимала её из себя, с какой мукой, – знаю только я. Ну, да это, слава Богу, уже прошло, – и я уже больше не должна писать. «Розы Пиерии» [141] вышли – я к ним холодна. Пришлю тебе. «Лоза» [142] выходит в издании «Шиповника». Я уже держала корректуру. Скоро должна выйти эта книжка. А 2-ая книга стихов примерзла в Госиздате – и наверное там не выйдет: слишком много о Боге, а сейчас гонение на Бога все усиливается! [143]. Моя статья об Ахматовой [144] не пропущена цензурой, заметка об эротических сонетах А.Эфроса [145] – тоже. Думаю, что и статью о Ходасевиче ждет та же участь. Голубка моя, с каждым днем мне Москва все труднее. Meчтаю о том, чтобы уехать, но куда? Знаю, что некуда, а если бы и было куда, нельзя – из-за Милочки [146]. У неё процесс в правом легком. Она страшно худеет, и это меня бесконечно печалит. 31-го или 1-го я получу жалование и пришлю тебе ценным пакетом 50 миллионов. Над‹ежда› Вас‹ильевна› Холодовская [147] уверяет, что на эти деньги у вас можно многое купить – у нас это не деньги. Мы с Ириной [148] вырабатываем около 1 1/2 миллиардов в месяц и в постоянном безденежьи. Если бы не нужно было помогать здешним моим близким, я бы послала больше. Напиши мне, родная, подробно, как у вас? Что вам в первую очередь нужно? Напиши немедленно. Я приготовила, упаковала, зашила тебе посылочку ко дню Ангела – муки, пшена и шоколаду (всего около 20 фунтов), отнесла на почтамт и не могла отправить потому, что не было 15 миллионов для отправки. Так она и лежит у меня. Отправлю, как только будут деньги. Напиши, по какому адресу послать – в Феодосию (если туда, то кому), или в Судак? Напиши мне, любимая моя, поскорее. Я верю, (и это последняя моя надежда), что если бы ты была здесь, я воскресла бы. А так все безнадежно. Целую тебя нежно, люблю тебя навеки.
Твоя Соня.
[На полях:] Сердечный привет всем твоим. Напиши мне. Адины стихи из-за религиозного духа никуда не пристроить [149]. Не знаю, как с ними быть. Приехавшие из Берлина говорили, что Николай Алекс‹андрович› и Ив‹ан› Алекс‹андрович› [150] устроились там не хуже, чем в Москве. Открыта Вольная Философская Академия и имеет там огромный успех. Евгении Антоновне [151] нежный привет и благодарность за письмецо. Поздравляю её с минувшим днем Ангела. Напишу ей как только смогу.
Твоя Соня.
5.II.1925 г.
Москва
Дорогие друзья мои!
Получила Ваше ответное письмо и почувствовала, что Вы всей душою с Машенькой [152] и, значит, со мною. Это меня очень поддерживает. Любовь Александровна [153], должно быть, уже получила письмо, которое Машенька ей написала из лечебницы. Она сама сообщила о своей болезни, т‹ак› ч‹то› нужно писать ей, отнюдь не делая вида, что она просто в санатории на отдыхе. Вы знаете, что она больна нервно, что душевное равновесие её нарушено, что она в санатории для нервных больных для того, чтобы полным покоем и изоляцией от прежней обстановки восстановить душевное равновесие. Из двух записочек Любови Алекс‹андровны› Машеньке передана та, в которой поздравления с праздниками и ни слова не говорится о её болезни. А теперь, по получении Машенькиного письма, надо ей написать по существу. Милая Любовь Александровна, напишите ей так же просто, как Вы написали бы здоровому человеку, только с максимальной нежностью. Ведь Машенька совершенно здорова, разумна, абсолютно нормальна в своем мышлении, за исключением определенного круга идей, безусловно, болезненных. Она так и говорит сама: «я больна недоверием». Вот уже три недели, как она в санатории, и доктор, и все, кто навещают её (меня ещё её доктор к ней не пускает, но я надеюсь, что скоро и меня к ней пустит), находят, что её состояние заметно улучшается. Она ещё не избавилась от тех мыслей, которые так терзали её, но они значительно смягчились и утратили свою мучительность. В разговоре её упорно проскальзывают фразы: «пусть лучше все будут мне врагами, чем мне быть врагом кому-нибудь», «пусть лучше все надо мной издеваются, чем мне издеваться над кем-нибудь». Настроена она (за исключением тех редких сравнительно дней, когда в ней вспыхивает раздражение и горечь, что её определили в санаторию, «чтобы избавиться» от нее), очень смиренно. Она спросила свою сестру Веру [154]: «Как ты думаешь, эта болезнь мне от Бога?» и когда та сказала: «Все от Бога», Машенька сказала: «значит, я должна принять ее». Вообще, судя по всему, она смотрит на свое заболевание и пребывание в лечебнице, как на искус. Она, очевидно, очень сильно работает над собою. Потребовала, чтобы ей принесли материю, и шьет себе рубашку. Вначале, когда ей привезли материю, она сказала: «значит, я себе саван буду шить», и испугалась, а потом начала шить. Жаловалась она Ольге Николаевне [155] на слабость своей воли: «Только что я примусь за шитье, сейчас же кто-нибудь приходит и говорит: “Люд‹мила› Влад‹имировна›, бросьте шить, пойдемте лучше погуляем”, а я говорю: “Нет, я не пойду, – я должна работать”, а через 5 минут я уже чувствую, что не могу работать, и мне хочется итти гулять. Каждый может влиять на меня». Несколько раз, упорно, она, почти при каждом свидании с Верой, говорила: «Я поеду в Судак к Любе: там я буду нужна». Всем нам, конечно, хочется побаловать ее; при каждом посещении возят ей то фрукты, то что-нибудь сладкое, и она всегда очень сурово относится к этому. Чувствуется, что она точно воспитывает себя в крайней строгости, готовит себя к новой трудовой жизни. Очевидно, мысль о своей праздности и бесполезности не покидает её и поэтому в уходе за Любовь‹ю› Алскс‹андровной› [156] она видит пока что единственный правильный для себя путь. Она упорно повторяет: «там я буду нужна». Мы отвезли ей новое платье, п‹отому› ч‹то› её старое совсем износилось, но она упорно ходит в старом; никакого баловства она сейчас по отношению к себе не допускает. Ведь Вы знаете, что она красила волосы хной; теперь, т‹ак› к‹ак› она давно уже не красила их, они у корней совсем поседели; Вера предложила ей привезти ей хны, но она ответила: «помешанные не красятся».
И Ольге Ник‹олаевне› и Вере она несколько раз говорила, что не понимает, как ни силится она припомнить, почему она заболела? Она до мельчайших подробностей помнит весь ход своего заболевания, но не может допустить мысли, что это случилось с нею «вдруг, ни с того, ни с сего». Ей все кажется, что был какой-то толчок, вызвавший это заболевание, какое-то событие, и она мучительно силится вспомнить его и не может. «Может быть, я убила кого-нибудь, украла, совершила какое-то преступление? Не могли же все вдруг, ни с того ни с сего, отвернуться от меня!». Она настаивает на том. что оттого-то она и заболела, что почувствовала, что все отвернулись от нее, и не может понять, что это её чувство было уже результатом её болезни. В этих мучительных припоминаниях, говорит она, проходят все её ночи. Она говорит: «когда я вспомню, что такое случилось, почему я заболела, когда я сама это пойму, – я выздоровлю». Бедняжечка, так она сама себя силится вылечить, работает над собой в таком страшном, нечеловеческом одиночестве!
Условия санаторные, по всей видимости, очень хорошие. Кормят много и хорошо, у неё светлая, хорошая комната. Санатория в Петровском парке – дом в саду, окно выходит в сад, кругом снег и белые деревья. Машенька много гуляет. Ходит одна, никаких надсмотрщиков нет. Вообще такие больные там на полной свободе*. [*Текст, набранный курсивом, написан на полях (примеч. публ.)] И доктор и весь медицинский персонал очень внимательный. Доктор и его жена очень Машеньку полюбили. Все говорят, что она ласковая, исключительно деликатная, и все её страшно жалеют. Доктор уверен, что она поправится. Попробовали ей сделать теплую ванну, но против ожидания ванна на неё подействовала очень возбуждающе. После этого она ночью вызвала к себе доктора и потребовала объяснения, чем она больна, как называется её болезнь, если она больна, то в чем же заключается лечение, и очень резко с доктором говорила. «Я больна именно тем, что у меня слишком много “психологии”, значит, мне надо избавиться от “психологии”, а Вы меня окружаете “психологиями” других больных». (Машенька теперь живет в комнате с одной выздоравливающей, с которой она там сдружилась больше, чем со всеми остальными, но все-таки ей приходится видеть и других больных, хотя тяжело больные совершенно изолированы и таких она не видит). Машенька не может понять, что все лечение заключается в изоляции, в нормальном режиме, в хорошем питании, броме и разговорах с доктором. Доктор говорит, что с нею трудно, п‹отому› ч‹то› она очень скрытная. Она отлично владеет собою, говорит со всеми о том и ровно столько, сколько находит нужным, проявляет светскость, которая была ей несвойственна, когда она была здорова. Бедняжечка, какую огромную волевую работу она над собою производит! Дорогие мои, не знаю, м‹ожет› б‹ыть› это очень невежественно, но иногда мне кажется, что лучше было бы, если бы она хоть бы на день потеряла совершенно сознание, мне кажется, что тогда она отдохнула бы. Иногда я думаю: «если бы мне сказали: “сегодня Машенька выбила окно, избила доктора и т.д.”, я сказала бы: “Слава Богу! Значит, прорвался нарыв, значит, её отпустило!”». Не знаю, в темноте и невежестве моем, чего желать! Только всеми оставшимися во мне силами желаю смягчения её муки и исцеления её!
На прошлой неделе у Машеньки появилась такая болезненная мысль,- будто oна меняется характером и судьбой своей с её сестрой Верой; что по выходе из лечебницы она станет Верой, а Вера – ею.
3-го Милочка была в очень хорошем и спокойном состоянии. Тогда-то она и говорила, что сама должна все «понять», а когда поймет, вылечится. Она сказала, – «вот я выйду из лечебницы, пойду домой, пойду ко всем моим друзьям, посмотрю своими глазами, как у них все, как они ко мне, а потом, м‹ожет› б‹ыть›, уйду». Что она под этим разумевала, не знаю. Знаю только, что когда она, Бог даст, выздоровеет, мы должны её беречь так, как никогда, что жизнь свою надо положить на то, чтобы создать ей новую жизнь и, конечно, трудовую жизнь, чтобы у неё всегда было сознание, что она нужна.
Дорогие мои! Я не знаю, суждено ли ей вернуться снова на сцену? Если среди истинных друзей, действительно, по-настоящему любящих её людей, она могла вдруг почувствовать какую-то враждебность к себе, то каково же ей будет в актерской среде, где все, действительно, враждуют друг с другом? Взаимоотношения актеров, действительно, таковы, что и здоровый человек может сойти с ума. Сейчас нельзя загадывать на будущее и строить планы. Я думаю только одно, что Машенькина душа сама ищет выхода и сама найдет его, а наше дело – дело её друзей – не направлять её (п‹отому› ч‹то› одна она правильнее всего может найти свой путь, – не нам навязывать ей свои направления), а всеми силами помогать ей итти по тому пути, который она сама себе наметит.
Я много думала о Машенькином желании быть около Любови Алекс‹андровны›, «потому что я там буду нужна», очень меня страшит Судак, страстно хотелось бы, чтобы она начала дело своей новой жизни (п‹отому› ч‹то›, очевидно, так она смотрит на свой приезд к Люб‹ови› Алекс‹андровне›) не в Судаке, а в новом месте. Но я думаю, что если Бог даст Машенька совершенно выздоровеет и останется при тех же мыслях относительно Любови Алекс‹андровны›, нам ей отнюдь препятствовать в этом не надо.
Во всяком случае, покамест, очередной нашей задачей является продержать её в лечебнице вплоть до полного её исцеления, как бы долго ни длилась её болезнь. (Врач говорит: «поправится», но никакого срока не намечает!) Очень болезненно относится Машенька к денежному вопросу. От больных она узнала, что содержание в лечебнице стоит 150 руб. в месяц, и не верит, что её устроили туда даром. «Кто за меня платит?» – этот вопрос она предлагает всем и очень им мучается.
4-го у неё была её сестра Надежда и Машенька встретила её очень мрачно. У неё опять приступ тоски; весьма возможно, что это в связи с менструациями. В эту безумную ночь, когда она заболела у меня (с 7-го на 8-ое января) у неё тоже начались менструации.
В воскресенье 8-го февр‹аля› к ней поедет Ольга Николаевна. Женечка, тогда она тебе напишет сама подробно об этом свидании [157].
Для меня с того дня, как заболела Машенька, кончилась вся жизнь. Я живу, действую, говорю с людьми только постольку, поскольку это касается Машеньки. Состояние у меня крайне напряженное; так все во мне натянуто, что думаю – достаточно какого-нибудь толчка, испуга, чтобы я окончательно свихнулась. Работать совершенно не могу. Глушу себя бромом с кодеином. Были у меня очень страшные мысли и в связи с этим ночные кошмары (об этом при встрече), но Ольга Николаевна объяснила мне их причину и, очевидно, правильно, п‹отому› ч‹то› я с тех пор в этом отношении успокоилась. Вот если бы Машеньку доктор смог бы так проанализировать, как меня Ольга Николаевна, она, м‹ожст› б‹ыть›, тоже сразу выздоровела.
Дорогие мои! Молитесь за неё каждый день. У меня часто не хватает сил и нет нужных, требовательных слов! Не знаю, случайно ли это, но в те дни, когда у меня хватает сил по-настоящему молиться за нее, ей становится лучше. Было несколько таких вымоленных дней. А ведь надо вымолить ей ещё целую жизнь. Что будет, если у меня не хватит на это сил? Наверное есть такие сильные и такие прекрасные люди, которые умеют так помолиться, чтобы одной молитвой, раз навсегда вымолить у Бога спасение любимой душе. Молитесь за Машеньку! [158]
Ваш друг навеки София.
[На полях:] P.S. Мех я выкупила. Напишите, что с ним делать? Не прислать ли его Вам? Здесь продавать его не имеет смысла: в ломбарде его оценили в 24 руб.
Пишите мне по адресу: Смоленский бульв., 1-ый Неопалимовский пер., д.3, кв.8, О.Н. Цубербиллер для Софьи Яковлевны.
13.III.1925
Дорогой друг мой!
Почему нет ответа на второе моё письмо?
Посылаю письмо Машеньки к Любови Александровне. Очевидно, она (Машенька) возлагала большие надежды на письмо Любови Алекс‹андровны› – может быть даже это была единственная её надежда. Получив его, она сказала: «И это – не то. И Люба стала не та». Я читала это письмо; оно очень сдержанное Если можно, напишите ей погорячее, Любовь Александровна. Вы – единственный человек, за которого она сейчас цепляется в своем поистине безысходном состоянии. И ты, Женечка, напиши ей, чтобы она чувствовала, что все Вы любите её и верите в нее.
Покамест ничего утешительного сообщить не могу. Она ещё более замкнулась; теперь почти уже не говорит о себе. Когда приезжаешь к ней, ведет светский разговор. Только изредка прорываются фразы: «Я никому не нужна». «Я ни к чему в жизни не приспособлена». «Никогда я отсюда не выйду». «Мне отсюда и выйти некуда». В течение первого месяца она часто говорила, что она хочет к Люб‹ови› Алекс‹андровне›, что там она, действительно, может быть нужна, а теперь и об этом замолчала.
У меня такое впечатление, что первый месяц – период духовного подъема, а потом начался упадок и страшное уныние. Она по-прежнему считает всех друзей своих врагами. Почти каждый раз говорит: «Вы довольны, что устроили меня сюда: так вам легче». (Это невыносимо слушать!) Настаивает на том, что она находится под гипнозом, что все, что она делает и думает – не зависит от её воли, что все это посылается кем-то, или даже целой группой лиц. В каждом её движении, взгляде, слове чувствуется страшное отчуждение. Очень она стремилась увидеть Зинаиду Михайловну [159] (подругу Веры Влад‹имировны› [160]), но и встреча с нею опять была «не то». Очевидно, Зин‹аида› Мих‹айловна› не может ей импонировать. Часто я думаю, что, м‹ожет› б‹ыть›, Софья Влад‹имировна› [161] сумела бы сейчас сказать ей нужное слово, но Софья Влад‹имировна› по-прежнему на Кавказе и сюда не собирается. В её семье все здоровы. Надежда Алекс‹андровна› [162] совсем уже выздоровела. Все находятся в Москве и никуда не уезжают, за исключением, одной сестры и брата, которые, вероятно, отсюда уедут [163].
Машенька сейчас почти не читает; она говорит, что ничего не понимает. Она настолько поглощена своим внутренним чтением, что до всего чужого ей нету дела и приневолить своего внимания к внешнему она не может. Вся она в воспоминаниях, причем перебирает главным образом все «стыдное», что было у неё в жизни, а стыдным ей кажется теперь почти все: она мерит сейчас большой и даже несправедливой для себя мерою. Очень себя казнит и надрывает. Очень склонна во всем видеть символы. – Рассматривает, например, коробки от папирос, которые мы ей привозим, и в начертании букв, в рисунке усматривает особое значение. Всякий раз после посещения её я совсем больна, но для неё свидания эти совсем не являются событиями. Она сказала мне, что снимает с меня отныне всю боль, которую я несла в себе за её судьбу, и с тех пор, очевидно, думает, что, действительно, я освободилась от нее; поэтому чувствует меня чужой и держит себя со мною, как с чужой.
Окружение её на меня производит угнетающее впечатление, но она к больным относится очень спокойно – считает их здоровыми. У неё отдельная комната и она говорит, что лучше всего ей, когда она одна: тогда ей спокойнее и все ей «становится ясно». Но что ей ясно и в каком свете эта ясность, – мы не знаем. М‹ожет› б‹ыть›, все выясняется в её болезненном освещении. Уходить от неё после свидания и оставлять её там одну, среди сумасшедших, невыносимо тяжело. Часто, часто вдруг среди разговора я вижу её комнату, каждую мелочь в ней, даже рисунок обоев, и Машеньку – как она сидит на диване, ходит из угла в угол, стоит у печки, подходит к окну, – одна, одна, одна. Не физически, а душевно – безысходно одна со всей своей тьмой, с вихрями тьмы и с озарениями не менее невыносимыми, чем эта тьма.
Родная моя! Знаю только одно – если Машенька не выздоровеет, я этого не вынесу. Доктора обнадеживают нас, но у меня такое чувство, что психиатры ничего не понимают в человеческой душе, меньше, чем мы, простые люди. Доктор и профессор, который теперь консультирует, говорят, что она выздоровеет, но болезнь может продлиться полгода, а лет через 5-6 может повториться. Мне же ясно одно – для того, чтобы она вышла из этого состояния, надо, чтобы был у неё выход. У неё выхода покамест нет, и доктора создать его не могут. Доктора не знают входа в душу, поэтому не им найти выход.
В личной моей жизни тоже все смешалось. Я ушла из дому (но об этом Машенька не должна знать: нельзя загромождать её ещё и моей судьбой). Живу я повсюду понемножку. И правильнее мне сейчас быть бездомной, когда у Машеньки тоже во всем мире нет дома. Живу я, в первый раз в жизни, без копейки денег: меня кормят, поят, снабжают папиросами. Вот уже 2 месяца, как я «на содержании» у друзей и думаю, что, вероятно, у меня началось вырождение чего-то основного, п‹отому› ч‹то› меня моё паразитство совершенно не мучает. Я начала работать – (перевод, корректура), но работаю весьма слабоумно.
Письмо адресуй на адрес Ольги Николаевны. Живу я не у нее, но вижу её каждый день и она мне письмо привезёт. Адрес: Смоленский бульвар, 1 Неопалимовский, д.3, кв.8, О.Н. Цубербиллер, для Софии Яковлевны.
Напиши мне, друг мой родной, – не откладывай. Молитесь за Машеньку. Помолись и за меня.
Машенька собирается говеть. Будет ходить в церковь с надзирательницей. Вероятно, она очень надеется на церковь, и я боюсь нового разочарования. Я тоже буду говеть.
Любимый мой друг! Помоги нам мыслию. Чудное прислала письмо Адя. Все мои письма ей пересылайте [164]: пусть знает каждую мелочь.
Священник, к которому обращалась Вера Влад‹имировна›, сказал, что о Машеньке надо молиться великомуч‹енице› Татьяне. Почему именно ей? Знаешь ты её житие? Я не умею молиться мученикам, а молюсь прямо Богу. То же сказала мне и Машенька.
Я бы пошла к священнику, но ни одного не знаю, к кому хотелось бы пойти. Если вспомнишь имя и фамилию, и церковь духовника Николая Александровича, сообщи мне [165].
Напиши мне о себе, о здоровье Евгении Антоновны, Любы и Вероники [166]. Подробно обо всем. Всех нежно целую и люблю.
Будь со мною всем светом своим.
Твоя Соня.
21.VIII.1925
д. Мякинино
Родная моя!
Известие о смерти Ади [167] не было для меня неожиданностью: несколько раз мне приходило в голову, не умерла ли она, и в твоем молчании я видела подтверждение этой мысли. Но я упорно гнала её от себя и, поверишь ли, очень убедительным доводом нелепости этого предчувствия была такая мысль: умереть было бы слишком эгоистично и Адя не может позволить себе этого. Я была уверена, что в самую минуту смерти она сделает «последнее усилие» и опять встанет усталая, замученная, но ясная, как всегда в эти трудные годы, и пойдет хлопотать, припасать корм для своих птенцов, со своей неизменной ласковой улыбкой, со всегда готовым приятным словом для каждого, кто попадется ей на пути. Я думаю, что не только за эти безумные годы, а может быть за всю жизнь, Адя теперь, уйдя из жизни, в первый раз позволила себе сделать что-то крупное для самой себя. Она приняла эту милость Божию, этот выслуженный целой жизнию отдых. Господь отнял у неё сознание, чтобы она не могла мучиться мыслию, имеет ли она право на этот отдых, и вернул ей сознание тогда, когда уже она не могла отказаться от этого дара. Очевидно, в эту минуту Господь даровал ей чувство её права на этот отдых: не потому ли появилась на её лице такая счастливая улыбка?
Тебе, дорогая, я не могу сказать слов утешения, не могу скрыть, что известие о смерти Ади вызвало во мне какое-то умиление. Может быть, потому, что я сама тоже устала какой-то последней усталостью, мне кажется, что смерть – дар Божий, не печальный, а радостный.
Много думалось мне в эти дни об Аде. Я не знала человека бескорыстнее её. Если б не было у неё детей, она давно ушла бы: это единственное личное, что прикрепляло её к земле. И странно, – с тех пор как она умерла, у меня часто бывает чувство её присутствия, – точно там ей уже не некогда, как было некогда все эти годы, и у неё хватает времени и на меня.
Вчера мы отслужили панихиду. Священник тоже торопился куда-то: вся жизнь сейчас идет какой-то скороговоркой.
Замечательные слова написала ты мне. Конечно, все, что здесь, и все мы это «то, чего нет».
У тебя теперь ещё двое детей [168]. Родная моя! Такая, как ты, не бывают бездетными. Бог благословил тебя трижды на духовное материнство. А до этого благословения благословлял тебя на высокое сестринство в любви.
Трудно понять, что истинно прекрасное не в отвлеченной мысли, не в искусстве, а в каждом дне. А если бы можно было это навсегда понять, то насколько спокойнее было бы душе.
Сейчас ни о чем житейском не пишется и не думается, а оно наступает со всех сторон и угрожает.
Машенька, слава Богу, яснее и ровнее. Она сама вам пишет. Я целую тебя и обнимаю нежно. Когда Бог пошлет и мне отдых, в последнюю минуту вспомню тебя и то, что есть в жизни прекрасные случаи гармонии: что у тебя, такой как ты есть, была такая чудесная сестра. Есть же в жизни такое трогательно-правильное! Всех твоих целую. Христос над вами!
Твоя София.
[На полях:] Ольга Николаевна шлет тебе свое искреннее сочувствие. Она всё время хворает и это меня очень печалит.
11.I.1926 г.
Москва
Дорогой друг мой Женечка!
Спасибо, спасибо тебе за твое нежное и такое незаслуженное мною письмо! Я так долго не писала тебе. Меня это очень мучило, но я не могла заставить себя сделать это. Месяца два тому назад со мною что-то случилось. Что это – сама не знаю. Я вдруг, без всякого внешнего толчка, как-то сразу осела. Началось это с обморока. На этот раз, слава Богу, дома, а не на улице. Я легла днем, уснула, потом проснулась, подошла к окну, почувствовала дурноту, опять легла и потеряла сознание. Сколько времени это продолжалось – не знаю, п‹отому› ч‹то› я была одна. С этого и началось какое-то умирание. Полное безволие, тоска, слезливость и потеря работоспособности. Доктор, который меня лечит, говорит, что это последствие травматического невроза. Очевидно, это ещё отзывается во мне прошлый год. Велел мне немедленно уехать из Москвы куда-нибудь в санаторию, но я не имею возможности исполнить это предписание.
Все это время я, в сущности, медленно умирала, но как всегда со мною бывает, «умереть не умерла, только время провела» [169]… Сейчас, кажется, начинаю приходить в себя, но до сих пор ещё не могу работать для заработка, не могу искать переводов, не могу закончить тот, что мне был заказан [170], живу на иждивении у Ольги Ник‹олаевны› и мучаюсь этим. Что дальше будет, – не знаю и боюсь задумываться над этим, над своей инвалидностью. Так распустила себя, что собрать не могу, и единственно, что я могла делать и что делалось само собою, – это стихи. Посылаю их тебе [171]. Из них два стихотворения (из «Снов» – I и II) были написаны раньше, но ты их, кажется, не знаешь. По стихам можешь судить о моем душевном состоянии.
Дорогая моя, я не ропщу и почти не унываю, а просто как-то сразу не стало сил жить, т‹о› е‹сть› делать все то, что теперь полагается для того, чтобы существовать. М‹ожет› б‹ыть›, это пройдет. Только любовь привязывает меня к жизни, сознание, что без меня любимым будет хуже, хотя я им сейчас фактически ничего дать не могу.
Родная моя! Мне бесконечно дорого, что ты написала мне к годовщине самого страшного в моей жизни дня [172]. Этот сочельник мы с Машенькой провели вместе; зажигали елочку, устроили маленькую вечеринку, чтобы Машеньке в этот вечер было особенно радостно. Все мы собрались у Машеньки – Ольга Ник‹олаевна›, Зинаида Мих‹айловна›, я и другие её друзья, и она была светлая и радостная. Она сейчас совсем здорова и очень, очень хорошая, такой хорошей она никогда не была. Вымолили мы её. Дай Бог, чтобы навсегда!
Дорогая моя! Ты пишешь, что теперь мы могли бы уехать, что теперь я уже могу быть спокойна за Машеньку. Во-первых, мы не можем уехать потому, что Ольга Ник‹олаевна› не может оставить здесь одну свою мать, которой не на что будет жить, если О‹льга› Н‹иколаевна› уедет, а, во-вторых, я никогда не могу быть спокойна за Машеньку и могла бы уехать, только взяв её с собою. Никогда, даже после моей смерти, не перестанет болеть моя душа о ней!
Вчера мы слушали крестьянского поэта [173], который странствует и тем спасается от гибели (после самоубийства Есенина многие теперь на очереди!). Он чудесно рассказывал нам об Алтае, читал алтайские песни и духовные стихи. Вот куда бы мне хотелось… Заграничным воздухом не вылечишься, – вот какого воздуха бы глотнуть напоследок!
Мы, Женечка, организовали маленькое кооперативное издательство поэтов [174]. Так мечтала я о том, чтобы выпустить Адины стихи. Но Главлит разрешил нам печатать только произведения членов нашей артели. Мы уже сделали одну попытку расширить наши права – просили разрешить нам напечатать стихи Велемира Хлебникова, но нам не позволили, потому что он умер, и, следовательно, не является членом нашей кооперации. Сейчас цензура разрешила нам к печатанию 4 сборника, а 5-ый, посланный в цензуру одновременно с ними, – мой, до сих пор ещё не вернулся. М‹ожет› б‹ыть›, его запретят к печатанию, хотя он вполне невинен и ничего одиозного, кроме упоминающегося в стихах слова «Бог», в нем нет [175]. Просили мы разрешения напечатать только 500 экземпляров, т‹о› е‹сть› почти «на правах рукописи», и если, несмотря на это, будет отказ, то, значит, лирика обречена если не на смерть, то во всяком случае на долгую летаргию. Кроме KНИЖЕК стихов, у нас предполагается печатание альманахов [176]. Мне хочется хотя бы в некрологе об Аде процитировать её стихи. Надеюсь, что некролог пропустят. Прошу тебя – пришли мне точные биографические и библиографич‹еские› сведения и несколько стихотворений, по твоему выбору, но выбирая, помни, что «религия это опиум для народа».
Дорогая моя! Слишком трудно становится жить! Смерть Есенина всколыхнула всех нас. Кто на очереди теперь? Многие пьют запоем. Из самых темных недр подымается какой-то стихийный антисемитизм. Жутко жить!
Ты просила меня прислать перевод той книги, о которой я говорила тебе весной [177]. Она не будет напечатана: печатают либо агитационную, либо бульварную литературу; настоящей культурной книги теперь не надо.
Почему ты ничего не пишешь о себе? О своей душе, о Вашей жизни. Обязательно подробно напиши мне обо всем и о деловой стороне жизни, которая, я уверена, убийственна. М‹ожет› б‹ыть›, удастся что-нибудь сделать, – напиши обстоятельно о судакской семье твоей и о симферопольской [178]. Хочу всё, всё знать подробно.
Перевод устроить тебе заочно я не могу; если бы ты была здесь, это было бы возможней, но и то трудно.
С большой тоской думаю о том, что нет у меня уже прежних сил, что прежде я могла помогать тем, кого люблю, а теперь ничего не могу!
Женечка! Скажи Евг‹ении› Ант‹оновне›, что я часто с лаской думаю о ней. Господи! Как мне больно, что я бессильна сделать для вас всех не только что-нибудь существенное, но даже побаловать Вас чем-нибудь не могу!…
Мне больно, что Люба всегда как-то чуждалась меня и я оттого замкнулась перед нею. А она для меня и её выздоровление чудесное [179], совпавшее с Машенькиным, – не чужая. Ты ей этого не говори, это я только тебе говорю – не надо её обязывать к какому-то ответному движению.
В Союзе писателей была выставка с портретами москов‹ских› писателей, и мне пришлось сняться. Я заказала несколько карточек; когда будут готовы, пришлю тебе, хотя и недовольна снимком: на нем я очень «деловая» какая-то, – не такая, какая я есть на самом деле.
Ольга Ник‹олаевна› нежно тебя обнимает. Она за рождеств‹енские› каникулы немножко отдохнула, слава Богу. Живем мы с нею душа в душу. Недостойна я такого друга!
Женечка, жду длинного обстоятельного письма о тебе и твоей жизни! Храни тебя и всех твоих Господь!
Твоя Соня.
P.S. Машеньку увижу послезавтра – вместе будем встречать старый Новый год. Она Вам отдельно напишет. Она с любовью собирает Вам посылочку, хлопочет и радуется. Уж очень она хорошая – Машенька, – светлая-светлая! Храни её Господь! Она пишет воспоминания о Федоровой 2-й- 3 дня на масленице, проведенные ею в отрочестве у Федоровой и Оленина [180]. Очень живо, очень трогательно и литературно талантливо. Если б можно было сейчас печатать просто интересные книги, эту вещь издали бы.
Женечка! Как Капнисты [181]? Никого, никого я не забыла. И такое чувство, что перед всеми виновата, хотя видит Бог – действительно, бессильна!
Поклонись им от меня и всем, кто помнит меня, – привет.
Если Макса увидишь, или будешь ему писать, скажи ему, что помню его и люблю и стихи мои покажи [182].
«Из другой оперы», – привет Ив. Ал. Триандафилло. Не знаю почему, вспоминаю и его, и с добрым чувством. Напиши о Бобе [183]. Говорят, возвращают сады. Правда ли? Не вернут ли и ему?
Твоя Соня.
[На полях:] В Сочельник у Машеньки помнила тебя и помнила, что это твой праздник [184]. Нежно-нежно целую тебя, моя любимая!
[Приложены стихи:]
СНЫ
1
Я не умерла ещё,
Я ещё вздохну,
Дай мне только вслушаться
В эту тишину,
Этот ускользающий
Лепет уловить,
Этот уплывающий
Парус проводить…,
И ныряют уточки
В голубой воде,
И на тихой отмели
Тихо, как нигде…
7.I.1924 г.
2
Мне снилось: я отчаливаю,
А ты на берегу,
И твоему отчаянью
Помочь я не могу,
И руки изнывающие
Простерла ты ко мне
В такой, как никогда ещё
Певучей тишине…
[май 1924 г.]
3
Я иду куда-то.
Утро, и как-будто
В сапожки крылатые
Дивно я обута.
Ясность на поляне
И святая свежесть.
Воздух так и тянет
И земля не держит.
Каждый цветик – зрячий.
Вся листва – сквозная!
И как-будто плачу я,
А о чем, не знаю.
И береза в проседи
Чуткий лист колышет…
Вы о чем-то просите,
А о чем – не слышу.
12.XII.1925 г.
4
Изнутри просияло облако.
Стало вдруг светло и таинственно, -
Час, когда за случайным обликом
Проявляется лик единственный!
Ухожу я тропинкой узенькой.
Тишина вокруг – как в обители.
Так бывает только от музыки
Безнадежно и упоительно.
И какие места знакомые…
Сотни лет как ушла я из дому,
И вернулась к тому же дому я,
Все к тому же озеру чистому.
И лепечет вода… Не ты ль меня
Окликаешь во влажном лепете?…
Плачут гусли над озером Ильменем,
Выплывают белые лебеди.
l6.XII.l925 г.
ОТРЫВОК
И вдруг случится – как, не знаешь сам,
Хоть силишься себя переупрямить,
Но к старшим братьям нашим и отцам
Бесповоротно охладеет память, -
И имена твердишь их вновь и вновь,
Чтоб воскресить усопшую любовь.
Соседи часто меж собой не ладят:
Живя бок-о-бок видишь лишь грехи.
Не оттого ль отца роднее прадед?
Не оттого ль прадедовы стихи
Мы набожно читаем и любовно,
Как не читал и сын единокровный?…
Молчанье – мой единственный наперсник.
Мой скорбный голос никому не мил.
Коль ты любил меня, мой сын, иль сверстник,
То уж давно, должно быть, разлюбил…
Но, современницей прожив бесправной,
Нам Павлова прабабкой стала славной.
3.Х.1925 г.
* * *
Что нашим дням дала я?… Просто -
Дала, что я могла отдать:
Сегодня досчитала до ста
И надоело пульс считать.
Дар невелик. Быть может, подло,
Что мне не страшно, не темно,
Что я себе мурлычу под нос,
Смотря в пушистое окно:
«Какой снежок повыпал за ночь
И как по первой пороше
Кататься хочется на саночках
Освободившейся душе!»
27.XI.1926 г.
1.III.1926 г.
Дорогая моя Женечка!
Все чаще и чаще начинает меня тянуть в Судак. У нас уже пахнет весной, и я с умилением вспоминаю первые зацветающие миндали и как по канавкам бежит вода.
Зима у нас в этом году была прекрасная – благословенная: такого снега, белизны и пышности я уже несколько лет не видела, и я каждое утро, подходя к окну, ей радовалась.
В общем, несмотря на то, что я почти всю зиму прохворала, мне было как-то удивительно – и хорошо и очень грустно.
Письмо твое читала с большой нежностью. Дорогая моя, далекий друг! Спасибо за твои любовные слова и за чудесные Адины стихи.
Если выйдет наш альманах, постараемся напечатать их хотя бы в некрологе. Это единственный способ увидеть их в печати, – безумное время!
Некролог буду писать не я, а Маргарита Мариановна Тумповская (она родствсннца Любе и Евг‹ении› Антоновне) [185]. Я решила так потому, что не могу и не хочу писать об Аде меньше того, что я о ней думаю и чувствую, а Маргарита Марьянов‹на› уже писала о ней для энциклопедии: ей эту заметку заказали, а потом «раздумали» и решили не печатать.
Я очень много времени и души отдаю нашему издательству. Мы очень бедны и горды и нам очень трудно, но у меня полная уверенность в том, что мы живучи, п‹отому› ч‹то› вызваны к жизни самой жизнию, а не выдумкой. Со всех сторон к нам тянутся поэты: всем сейчас деваться некуда. Сейчас находятся в печати 10 сборников, – так мы будем аукаться друг с другом в это страшное дремучее время. Надеюсь, что моя книжка выйдет в 1-й половине марта. Тогда сейчас же пришлю. Там есть стихи к Аде и к тебе [186]. Посылаю тебе 4 новых стихотворения [187]. Если я не замолчу, то через несколько месяцев наберется и книжечка: «Сны» [188].
Напиши мне, где ты думаешь печатать твоего Эдгара По? [189] Очень, очень хочется увидеть его, наконец, в печати!
Заходила ко мне Е.Н.Ребикова [190]. Много рассказывала об Аде и о тебе. Я ей очень была рада.
Напиши мне поскорее. Евг‹ении› Ант‹оновне› нежный мой привет, Люб‹ови› Алекс‹андровне› – тоже. Я на одном концерте встретила Василису Алекс‹андровну› [191] – красивая женщина, но для меня какая-то жуткая. Приезжала к нам Марианна Эбергардт [192]; 3 дня прожила у Машеньки. Она все такая же милая. Машенька последнее время погрустнела, – меня это очень огорчает. Пусть Люб‹овь› Алекс‹андровна› ей получше пишет. Целую тебя, моя дорогая, нежно.
Твоя София.
[На полях:] Ольга Николаевна шлет сердечный привет.
[Приложены стихи:]
* * *
А под навесом лошадь фыркает
И сено вкусно так жует…
И, как слепец за поводыркой,
Вновь за душою плоть идет.
Не на свиданье с гордой Музою
– По ней не стосковалась я, -
К последней, бессловесной музыке
Веди меня, душа моя!
Открыли дверь и тихо вышли мы.
Куда ж девалися луга?
Вокруг, по-праздничному пышные,
Стоят высокие снега…
От грусти и от умиления
Пошевельнуться не могу.
А там, вдали, следы оленьи
На голубеющем снегу.
17.II.1926 г.
* * *
Ведь я пою о той весне,
Которой в яви – нет,
Но, как лунатик, ты во сне
Идешь на тихий свет,
И музыка скупая слов
Уже не просто стих,
А перекличка наших снов
И тайн – моих, твоих…
И вот сквозит перед тобой,
Как сквозь живой хрусталь,
И берег лунно-голубой
И снеговая даль.
18.II.1926 г.
Посылаю ещё одно стихотворение, которое только что написала:
Вокруг – ночной пустыней – сцена.
Из люков духи поднялись,
И холодок шевелит стены
Животрепещущих кулис.
Окончен ли, или не начат
Спектакль? Безлюден черный зал
И лишь смычок во мраке плачет
О том, чего не досказал.
Я невпопад на сцену вышла
И чувствую, что невпопад
Какой-то стих уныло-пышный
Уста усталые твердят.
Как в платье тесном, душно в плоти, -
И вдруг, прохладою дыша,
Мне кто-то шепчет. «Сбрось лохмотья,
Освобожденная душа!»
1.III.1926 г.
1.IV.1926 г.
Москва
Дорогая Женечка!
Давно уже, по-моему, несколько недель тому назад, послала тебе письмо со стихами и ни слова в ответ не получила. Неужели письмо пропало? Я послала заказным.
Получила статью Любови Никитишны [193], передала Машеньке, а она Валерии Дмитриевне [194]. Статья была мне приятна и главным образом потому, что в ней много цитат из Ади; – если б она была сплошь из цитат, она была бы мне совсем приятна. Хорошо то, что Люб‹овь› Никитишна, очевидно, любила Адю: за это ей многое простится. Не хорошо то, что она такая сусальная и сладкая – к чему ни прикоснется, все обращается в каких-то елочных херувимов. Адю она, конечно, совсем не знает, и минутами я статью читала с досадой. Конечно, никто не смог бы написать об Аде так, как ты. У нас в альманахе «Узел» (он, вероятно, выйдет осенью) о ней будет писать одна из дочерей Зинаиды Мих‹айловны› [195], но боюсь, что и это будет не то. Я же писать эзоповым языком не могу! Надеюсь, что на днях получу авторские экземпляры моего сборника и тотчас же тебе вышлю. В 1-й серии выходят 10 сборников: «Запад» Антокольского, «Под пароходным носом» Зенкевича, «Патмос» Б.Лифшица, моя «Музыка», «Избранные стихи» Пастернака, «Телега» Радимова, «Рекорды» Сельвинского. «Земное время» Спасского, «Пять ветров» С.Федорченко, и «Московский ветер» Звягинцевой [196]. Издание очень изящное. Марка Фаворского прелестна. Посыпаю тебе отпечаток её. Издательством нашим я по-прежнему очень занята. Из «жизненных интересов» другого, более сильного, у меня сейчас нет.
Не оставляй меня долго без писем. И улучи для меня часок – напиши побольше о себе. Что слышно с Эдгаром По? Кому и куда ты его посылаешь? Хочу знать о тебе поскорей и побольше.
В Москве на масленице была Ахматова и была у меня [197]. Как я жалею, что ты не знаешь ее! Это – само благородство! Женечка! Целых пять месяцев длится зима. В окне зимний пейзаж – снежные крыши и купол Неопалимой Купины [198]. Эта зима, несмотря на то, что я почти все время хворала, была благословенной зимой. Машенька совсем хорошая, ходит к Валерии Дмитриевне и читает ей вслух. Летом опять будем жить вместе. Если бы были деньги, мы бы на два месяца приехали в милый Судак. Но я почти ничего не зарабатываю: переводов нет. Напиши, как Вы решили относительно операции Евг‹ении› Ант‹оновны›? Обо всех напиши и всем от меня сердечный привет. На 4-й неделе будем с Машенькой говеть. Посылаю тебе на прощанье маленькое стихотворение. Целую тебя нежно.
Твоя Соня.
Ольга Николаевна тебе кланяется.
Вот стихи:
1
Как дудочка крысолова,
Как ртуть голубая луны,
Колдует тихое слово,
Скликая тайные сны.
2
Вполголоса, еле слышно
Окликаю душу твою,
Чтобы встала она и вышла
Побродить со мною в раю.
3
Над озером реют птицы,
И вода ясна, как слеза, -
Поднимает душа ресницы
И смотрит во все глаза [199].
[На полях:] P.S. Недавно Пастернак прочел нам новую поэму Марины: «Поэма конца». Разнузданность полная, но талантливо необычайно [200].
P.S. Карточку вышлю как только выберусь к фотографу. Он живёт далеко от меня, а я почти не бываю в городе, т‹о› е‹сть› в «центре».
6.VI.1926 г.
Дорогая Женечка!
Наконец-то ты откликнулась на мой привет. Я, конечно, не сержусь, п‹отому› ч‹то› слишком хорошо знаю, как иногда невозможно писать письма, но мне было грустно от твоего молчания.
Мне очень дорого, что ты так приняла наш «Узел» и, в частности, мою книжечку [201]. Она, к большому моему удовлетворению, встречает отклик у людей самых разнородных и нравится всем больше, чем прежние мои книги. Это мне дорого сейчас, главным образом, не как поэту, а как человеку. Меня волнует, что сейчас, когда такой голос, как мой, официально беззаконен, такая книжка является неожиданно желанной. Мне приходилось несколько раз публично выступать с чтением моих «Снов» [202], и всякий раз я чувствовала в слушателях ответное волнение. Я совсем не рассчитываю на то, что такой голос, как мой, может быть сейчас услышан. Признание за душой права на существование, конечно, дороже мне всякого литературного признания. Сейчас я на стихи мои смотрю только как на средство общения с людьми. Я счастлива тем, что есть вечный, вневременный язык, на котором во все времена можно объясняться с людьми, и что я иногда нахожу такие, для всех понятные, слова. Это очень помогает мне жить.
А жизнь становится все труднее. Всюду и у всех катастрофическое безденежье. Работу получать с каждым днем труднее, и издательства сплошь да рядом не платят. Физически живу я очень скверно. С величайшим трудом получила 2 перевода на лето [203], и, следовательно, вместо отдыха мне предстоит все летние месяцы надрываться над неинтересной работой. Но приходится благодарить судьбу за то, что она послала мне это иго. Напиши мне подробней о себе и о вашей жизни. Знаю, что денежно вам безысходно плохо, и это очень меня угнетает. Никак не могу, хоть и пора было бы, привыкнуть к чувству полного своего бессилья! Кто тебе устраивает издание твоего Эдгара По и когда, наконец, это будет осуществлено? Ведь это даст тебе все-таки некоторую сумму денег. Я хочу с осени опять устроиться куда-нибудь на службу, но при теперешнем «режиме экономии» это почти безнадежно.
Завтра мы, Бог даст, выедем, наконец, в деревню. В этом году мы будем жить вчетвером:
Ольга Ник‹олаевна›, Машенька, Зинаида Михайловна и я в Братовщине по Ярославской дороге, рядом с Н.В.Холодовской. Все мы очень измучились за зиму и мечтаем об отдыхе. Машенька все такая же хорошая, ясная, но очень усталая.
Родная моя! Недавно была у нас Алла Алекс‹андровна› Грамматикова [204], и мы с ней целый вечер проговорили о Судаке. Неужели мне так и не придется ещё разок посидеть на полынной горке с тобою?! [205] Нежно тебя люблю и о Судаке не могу вспомнить без умиления. Сердечный мой привет всем твоим. Дай Вам Бог побольше здоровья и сил!