ГЛАВА 2. ПУБЛИЦИСТ ОБЕИХ СТОЛИЦ

ГЛАВА 2. ПУБЛИЦИСТ ОБЕИХ СТОЛИЦ

С возвращением в Киев возобновляются отношения с кружком молодых университетских профессоров. В их числе доктор медицины А. П. Вальтер, с которым по старой памяти, как бывший киевский же профессор, не терял связи видный экономист И. В. Вернадский, с 1857 года издававший в Петербурге “Указатель экономический, политический и промышленный”.

Это предопределяет русло первых публицистических попыток Лескова, приводит его к графине Е. В. Сальяс де Турнемир де Турнефор, собиравшейся издавать в Москве умеренно-либеральную газету “Русская речь” и обращавшейся к видным киевлянам с просьбой указать ей молодых корреспондентов и сотрудников для ее газеты.

Все складывалось как бы органически, само собой, без трудных поисков и гаданий о том, как, где и к кому пристать.

Видимо, в декабре 1860 года Лесков пускается в путь. К добру ли покидался, в недавние еще годы такой “милый”, а сейчас ничем к себе уже не влекший, Киев для холодного, загадочного севера? А что было беречь здесь? Семья развалилась. К чиновничеству вкуса нет. Негоциация не оправдала себя. Пустое место! А сознание предназначения к чему-то иному, новому, волнующему, пусть и опасному, растет, говорит: дерзай! Хотелось больше видеть, полнее чувствовать, острее жить. И Лесков дерзает…

Едет он не вслепую, а по во всем обеспеченной трассе: в Москве его ждет “Русская речь”, в Петербурге — “Указатель”. Сразу два рабочих очага.

После свидания с Евгений Тур он, не теряя времени, уже в качестве штатного корреспондента “Русской речи”, в конце декабря 1860 или начале января 1861 года приезжает в Петербург.

Здесь исключительное радушие со стороны И. В. Вернадского и его жены, “приючающих” у себя “киевлянина”. Нет одиночества и растерянности в чужом городе. Напротив, создается бытовой уют, жизнь в высококультурной семье не слишком много старшего, но много более просвещенного ученого, неизбежно становящегося поначалу руководителем первых шагов новичка. Одновременно, у Вернадских же, живет и любопытный во многом А. И. Ничипоренко, два года спустя трагически погибший в зловещем Алексеевском равелине Петропавловской крепости за сношения с лондонскими пропагандистами — Герценом и Огаревым.

Глубокий провинциал, недавно еще колесивший в возках по дебрям своего необъятного отечества, окунается в водоворот ключом бивших политических событий, столичных публицистических течений, борьбы разномысленных лагерей, взглядов, стремлений.

Было от чего закружиться голове.

Могли ли не влиять на политически очень еще сырого Лескова Вернадский, Усов, Дудышкин и прочие, близкие им по взглядам, маститые петербургские деятели, в среду которых он вошел с самого своего приезда.

Вернадский — воплощение благомыслия, закономерности, равновесия. Это противник и неустанный полемист по отношению к “Современнику” времен Чернышевского.

Лескову это представляется непогрешимо верным. Покоренный авторитетом журналистов, круг которых его обласкал, Лесков утверждается в верности их доктрин и ошибочности, даже опасности взглядов инакомыслящих.

Уверовавший в эту позицию, Лесков неминуемо вовлечется в полную вызова и пыла полемику [240] и даст повод укорить его за “беспардонные приговоры”.

Вернадский, отечески пестуя своего пансионера, вводит его в “Политико-экономический комитет императорского Географического общества”, в “Комитет грамотности при третьем отделении Русского вольно-экономического общества”, знакомит с массою значительных лиц, издателей и т. д.

С головокружительной стремительностью развертывается публицистическая и общественная деятельность еще вчера никому не известного человека от недр земли. Он усердно посещает всевозможные заседания, уверенно выступает на них по ряду земельных, крестьянских и экономических вопросов, навещает смертно больного Шевченко, закрепляет о днесь цитируемое описание картины его угасания, его похорон, шлет бойкие корреспонденции в “Русскую речь” о столичных событиях и настроениях, сотрудничает в “Указателе экономическом”, а в марте 1861 года уже дебютирует сразу тремя статьями в “толстом” журнале Краевского и Дудышкина “Отечественные записки” [241].

Это ли не успех! Было отчего и опьянеть, потерять самообладание даже и не при таком, как у него, темпераменте. О чем только ни писал он: о борьбе с народным пьянством, о торговой кабале, о раскольничьих браках, о колонизационном расселении малоземельного крестьянства, о поземельной собственности, о народном хозяйстве, о лесосбережении и о дворянской земельной ссуде, о женской эмансипации, о народной нравственности, о привилегиях, о народном здоровье, об уравнении в правах евреев и т. д.

В своем постепеновстве он резко осуждает привилегии дворян, противостоит аксаковскому “Дню” по национальному и иным вопросам, не говоря уже о Каткове или Аскоченском.

В один зимний полусезон он выдвигается в ряды заметных публицистов, общественных фигур Петербурга и Москвы.

Не уклоняется он и от непосредственного обучения взрослых людей в широко развернувшихся “воскресных школах”. Корреспондируя о заседании Комитета грамотности при третьем отделении Русского вольно-экономического общества 28 мая 1861 года, он называет “учредителем” первой из таких школ в России бывшего профессора Киевского университета П. В. Павлова, а о своей практике в них говорит:

“Передавая читателям “Русской речи” сущность этого заседания с точностью, возможною для моей памяти, я позволю себе высказать несколько собственных мыслей, не оставлявших меня ни в самом заседании, ни по выходе оттуда.

Я не считаю себя достаточно опытным, чтобы опровергать мнение гг. членов комитета о необходимости ограничиваться только начальным обучением народа грамоте, устраняя из первоначальных школ распространение других научных познаний, необходимых в смысле общечеловеческого развития; но я могу по собственному опыту свидетельствовать, что при самом обучении чтению и письму есть некоторая возможность сообщить ученикам много интересующих их общественных сведений. Такой смешанный метод обучения я попробовал ввести в одной из с. — петербургских школ, где, обучая чтению и письму фабричных работников и работниц, я освободил мой кружок от употребления литографированных прописей и начал учить их письму, приучая списывать себе в тетради то, что я писал для них крупно мелом на черной деревянной доске. Опыт мой совершенно удался и принят в этой школе другими преподавателями. Выгоды этого письма главнейшим образом заключаются:

1) в уничтожении расходов на покупку прописей; 2) в возможности обучать разом большее число учеников, занимаясь исправлением их почерка во время списывания ими с доски, и 3) в том, что у каждого из учеников и учениц остаются тетради, в которых их собственною рукою записаны более или менее необходимые в жизни сведения. Таким образом, я полагаю, что полезнее стремиться соединять с обучением грамоте распространение некоторых научных сведений, а не стараться вовсе изгонять, последние из круга первоначального обучения. Здесь есть возможность всегда действовать так, что одно не будет идти в ущерб другому” [242].

Первые заседания Политико-экономического комитета вызывают его горячее одобрение. Ему кажется вначале, что этот комитет “в течение нынешнего сезона сделал очень много. Он решил немало общих жизненных вопросов и решил их так верно, так правильно, как едва ли они когда-нибудь были бы решены иным путем. Он раскрыл такие тайны общественного организма, которые до сих пор не были никому известны; он убедил нас, что и мы можем решать вопросы, требующие глубокого и всестороннего обсуждения, не истратив ни одного листа писчей бумаги; он, наконец, видимо содействовал выработке во многих его посетителях здравых политико-экономических понятий” [243].

Он сетует на неприглашение на эти заседания женщин, мимоходом, не без колкости, упоминает о неприбытии приглашенного комитетом на одно из заседаний Муравьева-Амурского. К декабрю 1861 года, после годичного опыта и пристального наблюдения, тон его отзывов о работе комитета заметно снижается: “Но я далек от мысли безусловно отрицать относительную пользу прошлогодних заседаний комитета и разделяю сожаление многих о том равнодушии, с каким прошла их наша периодическая литература… Ему[244]  можно пожелать и еще очень многого, а главное того, чтобы некоторые ораторы не смотрели на залу комитета как на арену для ломания копий цветословия и шли бы к решению вопросов путем более положительным и ясным, без уносчивости в пространные области всеобъемлющей науки и без неудержимого желания давать концерт на своем красноречии” [245]. Рикошет не минует и Вернадского, у которого Лесков уже не живет и академизмом которого, как экономист-практик, видимо успел несколько пресытиться.

Попозже, почти не чинясь, недавний апологет выступает с ясной, в одном своем заглавии полной яда статьей — “Российские говорильни в С.-Петербурге” [246]. Тут уже именословно говорится о самом Вернадском, а его “говорильня” безаппеляционно признается вполне бесполезной.

Приговор этот выносится, однако, лишь через два года от начала посещения первоначально так пленивших Лескова заседаний. По первому впечатлению эта форма столичного парламентаризма очаровала не знавшего ничего подобного провинциала. Завяли, само собой разумеется, и личные отношения этих двух во всем различных людей.

Успехи публициста не заглушают, а последовательно даже будят в Лескове беллетриста. Уже в таких статьях, как “О русском расселении” и “О переселенных крестьянах” [247], даются жизненно-теплые зарисовки, представляющие нечто весьма близкое к картинам, развернутым через тридцать лет в рассказе “Продукт природы” [248].

Видевший Лескова, вероятно в конце 1861 года, выходящим из кабинета Вернадского в редакции “Указателя экономического” будущий библиограф его произведений, П. В. Быков, записал за ним: “Сейчас я стремлюсь показать людям жизнь, какова она есть, а скоро выступлю и как “изящный словесник” [249]. При этом он высказывал уверенность, что будет замечен по манере письма и по отблеску знакомства его с некоторыми из даровитых польских беллетристов. Недаром в бумагах Лескова оказался рукописный список “нравоописательных очерков” Иордана — “Заметки ценовщика”, с которых он собирался делать “вольный пересказ”. Набросав к нему коротенькое вступление, — “От переводчика”, — он признавал, что в авторе “преобладает здоровое стремление и склонность передавать современные жизненные явления своей родины без сентиментальностей и без традиционных прикрас” [250].

К весне 1862 года Лесков, выполняя свое намерение, выступает как заправский словесник и знаток быта сразу с тремя небольшими рассказами: “Разбойник” [251], “Погасшее дело” [252]  (впоследствии “Засуха”) и “В тарантасе” [253]. При неизбежных в первинках недочетах, все они заставляли задумываться.

В 1861 году в Москву посылаются “Письма из Петербурга” для “Русской речи”, в которой происходит реорганизация: с 39-го номера газеты от 18 мая 1861 года Евгения Тур, оставаясь издателем, слагает с себя редакторские тяготы, перелагая их полностью на своего сотрудника Е. М. Феоктистова. К названию органа прибавляется еще — “Московский вестник”.

К лету, с замиранием “сезона”, со снижением пульса политической и общественной жизни в столице, материалы для корреспонденции оскудевают. Лесков направляется к “своему” журналу в “первопрестольную”. Здесь его помещают во флигельке усадьбы, нанимаемой Сальяс, где-то на Большой Садовой, “против Ермолова”, как означал не раз Лесков. Сама издательница проводит летние месяцы в Сокольниках[254]. Лесков часто навещает патронессу и охотно гащивает у нее.

По первым приметам все сулит дружество и теплоту отношений и с графиней и со всем ее семейно-приятельским окружением, с новым редактором, с сотрудниками.

При почти ежедневных встречах ведутся бесконечные горячие дебаты на общеполитические и литературные темы с хозяйкой и ее близкими, в числе которых небезызвестная писательница “Ольга Н.”, то есть С. В. Энгельгардт, рожденная Новосильцева.

Волею владелицы газеты Лескову поручается ведение “внутреннего обозрения”, с окладом 1200 рублей в год при особой оплате личных статей и заметок. Отношение к нему хорошее, как к вполне оправдавшему свое назначение, полезному и желательному сотруднику, интересному собеседнику, живому человеку. Опять, как начиналось и с Вернадским, не одиноко и не без уюта.

Конечно, есть кое-что и смешное, почти комичное, минутами, пожалуй, жеманное, даже докучливое. Может быть, не одинаково приятны и все сотрудники, но добрые предпосылки преобладают. Выдается встретить кое-где и простодушное женское внимание и ласку.

Но вот к осени, “в одно подлейшее утро”, с “последними запоздалыми журавлями”, приезжает “скоропостижная дама” — казалось, навсегда освободившая, всячески нежеланная и непереносимая Ольга Васильевна.

О том, в каких тонах каких тонах, напряженности и темпах протекают супружеские интетермедии, — уже говорилось. К сожалению, в них вовлеклось много совершенно стороннего элемента. Главарями азартного вмешательства явились: сама “Сальясиха”, как будет потом долго называть ее Лесков; сестры Новосильцевы, которых он перекрестит в “углекислых фей Чистых прудов”; Феоктистов, в “Некуда” — Сахаров, а в беседах и письмах — “подлый и пошлый человек, стоящий на высоте бесправия” [255]. К ним, в той или другой мере, примкнет кое-кто из сотрудников, в том числе и недавно приехавший из Воронежа А. С. Суворин, в конце концов разделивший взгляды главарей, не пожалевший самых поносительных отзывов о Лескове в письмах, посылавшихся им в эту пору воронежскому приятелю М. Ф. де Пуле [256], а затем очень долго сколько мог и как умел вредивший Лескову и полемически бесславивший его.

В итоге — полный и злой разрыв со всей редакцией, с изданием, к которому “приткнулся” и с которым начал свыкаться. “И зачем ехала? — Чтобы еще раз согнать меня с приюта, который достался мне с такими трудами; чтобы и здесь обмарать меня и наделать скандалов”. Такие, чисто личные слова вложит он через три года в уста доктора Розанова в “Некуда”. Но причем тут “еще раз”, “обмарать”, “наделать скандалов”? Не с ее ли помощью пришлось уйти и из киевской генерал-губернаторской канцелярии? Легенд в Киеве жило много.

По каким-то, вероятно, договорным и гонорарным условиям, как ни тягостно, Лесков еще около двух месяцев ведет “внутреннее обозрение” и только с конца ноября, с 96-го номера “Речи”, вести его начинает Суворин.

С “сальясихиным кружком” порвано. Лесков полон гнева на всех, а наипаче на “злорадного” Феоктистова-Сахарова. Врагов нажито богато! Не совсем открыто, но убежденно в их рядах и Суворин, будущий хлесткий фельетонист “академических” “С.-Петербургских ведомостей”, писавший там под псевдонимом “Незнакомец”, по лесковской терминологии — “академический скандалист”, а по Салтыкову впоследствии — “Пятиалтынный Третий”. Затем Феоктистов, со временем достигший степеней известных и, заняв пост начальника Главного управления по делам печати, ревниво припомнивший все выпады по его адресу Лескова в печати и рассчитавшийся за них “мерою полною и утрясенною”, вплоть до сожжения целого тома в общем собрании сочинений врага.

Покончив с “белокаменной”, Лесков окончательно переселяется в Петербург.

Московские события стоили ему крови…

Под их впечатлением он не удержался от мстиво-памфлетного пересола в главах “Некуда”, о чем потом будет вспоминать с досадою и самоугрызением.

“В моей лит[ературной] деятельности я знаю два поступка, за которые краснею, — этот вывод на сцену “углекислых фей” да некоторый портрет в рассказе “Островитяне”. Это дурные поступки, но они были сделаны давно, в молодости, да и кто из писателей не грешен точно такими же грехами… С тех пор я никогда, ни одного раза не подпал подобному исключительному соблазну” [257].

Так думалось двадцать лет спустя.

По приезде зимой, на исходе 1861 года, в Петербург Лесков опять посещает различные заседания, клубы, собрания, работает в журналах “Время”, “Книжный вестник”, “Век” и становится одним из наиболее значительных сотрудников газеты “Северная пчела”, несмотря на то, что там было достаточно матерых и более опытных журналистов. Следом идут и первые опыты словесного изящества — беллетристики.

Положение в либерально-журналистических кругах складывается довольно благоприятно. Когда Н. Курочкин по ряду соображений не нашел возможным продолжать заведовать редакцией “Иллюстрации” после перехода ее в руки некоего иностранца А. Баумана, о чем заявил письмом в “Северную пчелу” от 7 февраля 1862 года, № 37, на другой же день в № 38 той же газеты появилось заявление многих столичных литераторов и об их нежелании сотрудничать у названного издателя, причем в их число входил и Лесков.

Для освещения, с чьими именно именами стояло его имя, с кем он оказывался в то время в большей или меньшей рабочей близости, дословно привожу все это заявление:

“К издателю “Северной пчелы”

По случаю перехода журнала “Иллюстрация” под заведование другой редакции, нижеподписавшиеся долгом поставляют довести до сведения читателей этого издания, что они прекращают в нем всякое дальнейшее сотрудничество:

В. Пеньков, В. Толбин, А. Ушаков, П. Мельников (Андрей Печерский), А. Потехин, Н. Потехин, И. Пиотровский, Э. Крупянский, Н. Кроль, П. Боклевский, В. Курочкин, А. Ничипоренко, А. Апухтин, Г. Жулев, Г. Елисеев (Грыцько), С. Максимов, Г. Руссель, Д. Минаев, И. Чернышев, А. Витковский, И. Горбунов, М. Семевский, И. Яфимович, А. Майков, Н. Лесков, М. Стопановский, В. Елагин, К. Бестужев-Рюмин, М. Хмыров, В. Крестовский, Н. Соколовский, А. Афанасьев (Чужбинский), П. Лавров, Н. Альбертини, П. Якушкин”.

Работа есть, но ее не столько, сколько жаждет творческий темперамент. Статьи и рассказы редакциями принимаются и печатаются, публикою читаются, а такой уверенности, чтобы целиком и исключительно отдаться литературе, не думая ни о каких других видах труда, — нет! Лесков точно оглядывается, присматривается — не подкрепить ли еще чем-нибудь свое жизненное положение?

В то же время, увлеченный работами Географического общества, он, как “действительный член” последнего, делает в начале 1862 года заявку о желании совершить большую поездку по юго-востоку России.

Императорское Русское географическое общество сношением от 3 апреля 1862 года за № 610 просит министра внутренних дел П. А. Валуева “почтить… уведомлением, не встречается ли со стороны Министерства внутренних дел каких-либо препятствий к выдаче от Общества гг. Кулишу и Лескову просимых ими письменных рекомендаций к местным властям”[258].

20-го того же месяца Лесков, в письме к В. П. Безобразову, сообщая о своем намерении “нынешним летом сделать этнографические и статистические исследования по низовьям Волги и на восточном берегу Каспийского моря”, просит его “заявить Совету Географического общества мое намерение и принять на себя ходатайство перед ним по моей просьбе”.

Там же он просит, если возможно, “примкнуть” его к “экспедиции, снаряжаемой в Азовское море для исследования его глубины”, уверенный, что “один человек, посланный кстати, а не нарочно”, не обременит эту экспедицию. Дальше он говорит: “Я буду вести мой походный журнал живыми сценами, как пишу свои рассказы (псевдоним М. Стебницкий). Опыт убедил меня, что у нас это самый удобный способ описаний. Он не исключает возможности научного метода в исследованиях и даст произведению тот характер, к какому привыкли наши читатели, убегающие от книг, писанных в виде чистого исследования. Я надеюсь доказать, что в заключениях моих нет ошибки”.

Поездка выполнялась бы в качестве корреспондента газеты “Северная пчела”, характеризуя неутолимую жажду Лескова как можно больше видеть, узнавать, наблюдать, накоплять впечатления.

Это тот самый путь, который он до последних своих лет будет указывать всем тяготеющим к литературе: “дальше от Невского!”

Пока идет переписка, в конце мая разыгрываются события, которым посвящается очередная глава.

События эти заставляют его, хотя ненадолго, покинуть Петербург, чтобы в родной глуши, у матери в Панине, несколько успокоиться, собраться с мыслями [259].

Вопрос о поездке на юго-восток России пока не вырешается.

Так или иначе, а служит он своей новой, публицистической профессии пылко, все безогляднее увлекаясь борьбой со “всеотрицающим направлением”. По поводу же встречных выпадов и рикошетов он, с неколебимой верой в правоту своих слов, всегда будет говорить: “с тех пор, как я пишу, меня только ругают” [260].

Так ли? Не бывало ли и иначе?

Бывало! По отношению к нему делался шаг глубочайшего значения, удивительный, истинно дружеский, никем другим, как именно “Современником”.

Обреченно отозвавшись о безнадежно-определившемся авторе нижних столбцов “Северной пчелы”, то есть о П. И. Мельникове-Печерском, журнал делал крутой поворот:

“Если бы мы были уверены, что желчные и грязные статьи против “Современника” принадлежат Павлу Ивановичу Мельникову… то мы не сказали бы ни слова. Павел Иванович — человек с дарованием, но с дарованием вполне сложившимся и вполне высказавшимся. Последние письма его о расколе показывают, что от него более ждать нечего… Нам жаль верхних столбцов “Пчелы”. Там тратится напрасно сила не только не высказавшаяся и не исчерпавшая себя, а может быть, еще и не нашедшая своего настоящего пути. Мы думаем, по крайней мере, что при большей сосредоточенности и устойчивости своей деятельности, при большем внимании к своим трудам она найдет свой настоящий путь и сделается когда-нибудь силою замечательною, быть может совсем в другом роде, а не в том, в котором она теперь подвизается. И тогда она будет краснеть за свои верхние столбцы и за свои беспардонные приговоры de omnibus et quibusdam [261]. Веяние кружка, интересы минуты настраивают часто вопреки нашей воле каким-то странным образом наши взгляды. Особенно вредно в этом случае действует петербургский климат. Говорят, стоит только переменить климат, уехать за границу, особенно в Лондон, — и можно в месяц, даже менее, получить совсем другое настроение и воззрения. Были, дескать, и опыты такие” [262].

Так не ругают. Это полный доброжелательства, скорбью дышащий терпеливый ответ на ряд далеко не безупречных, не всегда выдержанных выпадов противника, в котором с горечью отмечается расходование силы по недостойному назначению. Это был мост, опускавшийся из цитадели “нетерпеливцев” талантливому заблудившемуся “постепеновцу”.

Это был зов. Мало того — это оказалось и пророчеством.

Такая глубокая, спокойная и уверенная оценка силы, такой полный признания и дружества призыв политического противника могли зажечь желание пересмотреть свои установки, проверить безошибочность личных взглядов, умерить напряженность вражды и в итоге, может быть, даже привести, без потери ценных лет, к много более раннему преображению.

Но… “веяние кружка” и “интересы минуты” превозмогли…

Отвечая “Современнику” в передовой “Пчелы”, Лесков упорно подчеркивает полную независимость и неизменность своих умозрений:

“Сотрудник, которому Современник сделал некоторые замечания за его “верхние столбцы”, принял эти замечания с искренней благодарностью и очень рад опытным указаниям, по которым он может проверить свои убеждения. Ему нечем обижаться. Со дня появления в Современнике “полемических красот” журнал этот ни с кем из несолидарных с ним писателей не обходился с такою мягкостью и вниманием, какое выражено им автору наших передовых статей по русским вопросам. Такими замечаниями не оскорбляются, а ими люди незаносчивые и несамонадеянные пользуются для проверки своей деятельности. Сотрудник наш, благодаря редакцию Современника за сделанные ему замечания, конечно, не соглашается с тем, что его взгляды выработались под влиянием нашего кружка. Он пришел к нам, в наш кружок, с теми самыми взглядами, которые постоянно приводил и приводит в своих статьях у нас и в других периодических изданиях, где встречается его имя. Он не отрицает пользы, которую ему могла бы принести рекомендуемая поездка в Лондон, и готов с особенною тщательностью видеть там всех и вся и воспользоваться всем, чем полезно там воспользоваться, но не полагает, чтобы знакомство с Лондоном могло перевернуть его коренные убеждения… Мы имеем право сказать, что солидарный с нами во всех основных убеждениях сотрудник наш, которому сделано Современником замечание, никогда не будет “краснеть” за написанные им в нашей газете статьи, ибо мы твердо уверены, что когда-нибудь споры наши станут выражаться точнее и определеннее, и тогда само общество своим сочувствием докажет, мы ли с нашими “единомышленниками” или Современник с его плеядою чутче понимали желания общества и верное шли к тому, достижение чего нужно обществу в настоящую минуту… До времени нам, право, лучше было бы оставить очистительную критику каждого из лиц нашего кружка. Что за прок ронять друг друга в общественном мнении?” [263]

Протянутая рука как будто пожата, но не без строптивости и условности.

На другой день в “Пчеле” появляется передовая Лескова же о петербургских пожарах.

Буря, вызванная ею в наиболее влиятельной части столичной прессы, сметает все.

Едва начавшая казаться возможной, взаимно терпеливая полемика не может иметь дальнейшего развития. Разобщение усугубляется. Корабли сожжены.

“Ошибки были неизбежны” [264], — говорит в беседах старый Лесков.

“Я не видал, “где истина”!.. Я не знал, чей я?.. Многое мною написанное действительно неприятно… Я блуждал и воротился, и стал сам собою — тем, что я есмь”. Это писано в годы, позволявшие критически обозреть весь пройденный путь ошибок и достижений [265].

Чтобы стать самим собою, надо было освободиться от многого, воспринятого в своем родстве и быту, как говорилось, “от сосцу матерне”, а потом подтвержденного “веянием”, наследственно предуготовленного, постепеновского окружения.

В начале тысяча восемьсот шестидесятых годов Лескову до грядущего обращения из Савлов в Павлы было еще не близко.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.