ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Что в Советском Союзе означает освобождение
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Что в Советском Союзе означает освобождение
Освобождение из заключения должно для заключённого означать радость, свободу, возвращение домой. Тот, кто никогда не жил в Советском Союзе, даже не может себе представить, как недосягаемы здесь для освободившегося счастье и свобода. В других странах для отбывших заключение существуют специальные организации, которые на первых порах оказывают им помощь. В Советском Союзе не так. Там после освобождения начинается суровая бесконечная борьба за существование.
Во-первых, освободившийся из заключения не имеет права жить во многих городах. В документах, которые мне выдали в Воркуте, было написано, что я вышла из заключения. Кроме того, там было несколько тайных пометок, знакомых каждому милиционеру. Мне было запрещено жить в тридцати девяти городах, в том числе в Москве, Ленинграде, Киеве. Самое же неприятное, что люди обычно стараются избегать бывших политических заключённых, боятся их как чумы, лишь бы самим не попасть под подозрение. Родственники и друзья часто не осмеливались помогать вернувшемуся из лагеря, не пускали даже переночевать. Правда, были и такие, кто к освободившимся относился особенно дружелюбно и оказывал им всяческую помощь.
Если бы я вернулась к мужу, мне бы, конечно, разрешили жить под его покровительством в Москве. Но я чувствовала себя оскорблённой и возвращаться к нему не собиралась. Оскорблённое самолюбие заставило меня начать новую жизнь вдалеке от него и без его помощи. Мне нужны были работа и жильё. Приехав в Москву, я сразу пошла к моей бывшей домработнице Александре Сельдяковой, которой написала о своём освобождении ещё из Воркуты. Они с мужем жили в уютной, чистой квартире. Приняли они меня сердечно, на первое время оставили у себя. Последний раз, уезжая в Японию, я оставила Александре на хранение кое-какие свои вещи. Она все сохранила.
Но покоем я наслаждалась всего несколько недель. Потом меня задержала милиция — у меня не было московской прописки. Арест, к счастью, продолжался всего одну ночь, но мне было приказано срочно выехать из города. Куда было деваться? Некоторые из моих влиятельных друзей пытались прописать меня в Москве, а верная Александра нашла для меня у своих друзей в другом районе города комнату. Но я боялась там долго находиться и переехала в Ростов, километров за двести от Москвы, там меня приютили друзья той же Александры. Но и в Ростове нужна была прописка, а прописаться я могла, лишь найдя работу. Поиски были безрезультатны. Пришлось вернуться в Москву, к Александре. И снова меня арестовали и посадили в КПЗ. Кроме меня там находился какой-то грабитель. Я ему рассказала, что единственное моё преступление состоит в том, что я жила в Москве без прописки, он мне очень сочувствовал.
Я провела с ним в камере много суток, пока меня, наконец, среди ночи не вывели на допрос. Ведший допрос красавец был совершенно пьян. Я с трудом разбирала, что он говорит, ответы записывать он не мог. Потом он стал брать у меня отпечатки пальцев, это у него никак не получалось, и он в ярости рвал испорченные бланки. Час тянулся за часом, а я всё считала испорченные бланки. Когда я дошла до ста тридцати пяти, в комнату вошли двое штатских. Они спросили, как меня зовут, и увели с собой. Пьяный следователь остался сидеть, тупо глядя перед собой.
Мы поехали в милицейское управление. Меня отвели к начальнику всей московской милиции. Генерал поздоровался со мной довольно вежливо. Я осмелилась ему честно рассказать о своём сложном положении. Генерал обругал своих подчинённых и обещал помочь с пропиской. Дал свой телефон, просил позвонить через неделю, проводил до дверей и велел одному из своих подчинённых отвезти меня, куда я попрошу. Скоро я снова была у своей старой домработницы.
Александра с мужем, оказывается, подняли на ноги моих старых друзей, занимающих высокие посты, а те связались с генералом. Вот почему он был так вежлив. У Александры я переночевала только одну ночь, а потом перебралась к её родственникам. Через неделю я позвонила генералу, но мне сказали, что его нет. Даже начальник милиции боялся иметь со мной дело!
Вскоре с помощью одного из моих друзей я попала на приём к высшему милицейскому чину страны. Управление находилось на Лубянской площади. Начальник был очень любезен и тоже вызвался мне помочь. Правда, в тот же вечер он должен был ехать во Львов, но дал мне свой телефон и попросил позвонить в определённый день на следующей неделе. Потом он заговорил менее официальным тоном и спросил, была ли я знакома с некоторыми руководителями Советской Карелии — Гюллингом, Ровио, Маттсоном и другими. По этому вопросу и его хорошему знанию Карелии я поняла, что он когда-то был там.
Я позвонила в назначенный день, но никто не ответил. Позже я говорила по телефону с секретарём, который на вопрос, где его начальник, ответил уклончиво, советовал больше не приходить.
Позднее выяснилось, в чём дело. Генерал поехал во Львов подавлять «бандитский мятеж». Вернувшись, он доложил, что беспорядков прекратить не смог. Кроме того, он высказал мнение, что речь идёт не о бандитах и разбойниках, а скорее о движении украинских националистов. Привезший дурные вести генерал был расстрелян.
В конце апреля 1947 года я была в гостях у моего старого друга Александры Коллонтай. Её недавно отозвали с должности советского посла в Стокгольме. Александра Михайловна принимала меня в своей старомодной скромной квартире. Выглядела она больной, была в подавленном настроении, передвигалась по комнате в инвалидной коляске. Сказала, что пишет, с помощью секретаря, воспоминания. Был канун Первомая, вся Москва готовилась к празднику. Водки хватало с избытком, а хлеб был по карточкам. Почему-то в неограниченном выборе в магазинах лежали кремы и духи, но мыла было не достать. Александра Михайловна пожаловалась, что чиновники обошлись с ней несправедливо, когда она попыталась получить карточки, чтобы купить продукты к праздничному столу.
На почётном месте на письменном столе стояла фотография короля Швеции Густава V в красивой рамке и с дружеской дарственной надписью самого короля. Снимок напоминал о дипломатической карьере Александры Михайловны. В прошлом революционерка-идеалистка, она была сначала полпредом в Швеции и Норвегии, потом в Мексике, а последние годы — послом в Швеции. Теперь её блистательная жизнь близилась к концу. Ещё в ранней молодости эта чрезвычайно образованная женщина участвовала в тайных антицаристских заговорах, знала Ленина и многих революционеров. В начале двадцатых годов она была душой «рабочей оппозиции», а после захвата Сталиным власти лишилась всех важнейших постов. После традиционной «самокритики», отказавшись поневоле от своих прежних взглядов, она смогла начать карьеру дипломата.
Бывший посол тепло говорила о Финляндии и других северных странах. Она хорошо знала шведский, немного финский, который выучила в молодости, не раз проводя лето под Выборгом. Коллонтай обладала острой наблюдательностью, её воспоминания были бы, несомненно, интересны. Не знаю, успела ли она их закончить. Если и успела, они, скорее всего, были уничтожены после её смерти в 1952 году.
После казни милицейского начальника опять пропала надежда получить московскую прописку. Проведя девять лет в заключении, я на себе испытала, что такое коммунистическая система, как она обходится с людьми. Я понемногу утвердилась в мысли, что если коммунизм распространится за пределы Советского Союза, он будет повсюду сеять горе и несчастье. Но, по-моему, руководители капиталистических стран далеко не в полной мере осознавали грозящую миру опасность. Я решила хоть как-то помешать распространению коммунизма. С надеждой, кроме того, разрешить мои собственные трудности.
В конце апреля 1947 года пошла в Москве в посольство США. Я хотела разъяснить американцам положение вещей. Там я спросила, могу ли я надеяться, что мне помогут выехать из СССР. Я была в отчаянии и наивно верила, что американцы смогут мне чем-нибудь помочь или хотя бы дать совет. Меня выслушали с обычными для американцев дружелюбием и вежливостью, но я видела, что они даже не поняли, чего я добиваюсь. Они были очень наивны или просто мне не доверяли. Как же дорого я впоследствии заплатила за этот визит! Единственная польза состояла в том, что американцы взялись отправить в Данию письмо, посланное Томсеном своему брату из Воркуты.
И снова надо было искать выход. Я знала, что дни мои в Москве сочтены. Я случайно вспомнила армянку, бывшую вместе со мной в Воркуте. Она освободилась раньше меня и приглашала в гости в Армению. Я ей написала и скоро получила ответ и приглашение. Денег на дорогу не хватало, я продала часть своих вещей и поехала в Кировокан, где моя знакомая работала учительницей. Она меня хорошо приняла, советовала поискать место учителя иностранных языков. Но я снова столкнулась с непреодолимым препятствием: я — бывший политический заключённый. Месяцы проходили в безрезультатных поисках.
Шёл 1948 год. Новая волна арестов захлестнула и Закавказье. Я боялась, что у моей приятельницы будут из-за меня неприятности. Арестовывали большей частью политзаключённых — взять могли нас обеих. Мне пришлось переехать к её родственникам в Тифлис.
Весной 1948 года я несколько недель провела в столице Грузии. Прежде я там бывала в 20-е годы. Но меня преследовали всё те же трудности — и здесь нужна была прописка. Аресты с каждым днём учащались, положение в Грузии становилось всё тревожнее. Осталась единственная возможность — вернуться в Москву и снова попытать счастья в посольстве США. Я тешила себя надеждой, что американцы всё-таки возьмут меня к себе на работу.
Итак, я снова пошла в посольство США, где меня на этот раз принял генерал. Я долго с ним беседовала, позднее встретилась с ним ещё раз в присутствии его секретаря. Генерал был вежлив, рад был помочь, но дал ясно понять — я должна была знать это и сама, — что посольство и миссии в Москве принимают советских граждан на работу только по рекомендации министерства иностранных дел.
Страх погнал меня в Тифлис, а оттуда в Кировокан. Там у приятельницы я встретила Рождество. Никогда не забуду сердечность и гостеприимство армянских друзей! Без их поддержки мои скудные сбережения истаяли бы очень скоро, хотя верная Александра время от времени посылала мне немного денег, которые она выручала, продавая мои вещи.
Первое, что привычному к деревянным домам северному человеку бросалось в глаза в Армении, — это стены из серых, чёрных и даже красных, до блеска отполированных булыжников. Глядишь на такие дома и думаешь, что они построены навечно, просторные балконы и фруктовые сады создают ощущение богатства. Но это ощущение обманчиво, потому что вся земля, с финиковыми пальмами, орешниками, виноградниками и тропическими фруктовыми деревьями, закреплена за колхозами. Во время проливных осенних дождей весь урожай может погибнуть — люди не хотят работать в колхозах за мизерную плату, едут в город устраиваться на заводы.
Однажды я была в гостях у пожилой супружеской пары и там с удивлением обнаружила репродукцию с картины, которая в годы моей юности висела во многих финских домах. Аллегория художника Исто, Финляндия в ней изображена молодой женщиной, прижимающей к груди свод законов, чтобы защитить его от орла, нападающего с востока.
Хозяин дома рассказал, что в молодости учился в Петербургском университете, бывал в Финляндии и там ему понравилась эта картина. «Я её купил, потому что для армянина она означает то же, что и для финна».
В Армении я была поражена тем, что сюда возвращалось из-за границы множество армян. Многие привозили с собой родившихся за границей детей. Армяне ехали из Ирана, из других стран Ближнего Востока, из Европы и даже из Северной Америки. Как стало возможным, что они по своей воле возвращались в СССР?
Видно, любовь к родине и родной язык навсегда остаются в сердце. Переселенцы сохранили на чужбине свою религию, язык и любовь к родине, в этом духе растили и своих детей. Кроме того, советская пропаганда умело использовала ностальгию армян. В разные страны рассылались люди, чтобы агитировать за переезд. Так же перед второй мировой войной и после неё уговорили вернуться огромное количество русских. Их постигла та же участь, что и финнов, поддавшихся «карельской лихорадке». Каким же образом удалось ввести в заблуждение армян? Я онемела от удивления, когда один из них, только приехав, сказал мне: «Здесь, в стране наших отцов, — свобода, каждый имеет хорошую квартиру и работу, и вино, говорят, течёт рекой».
Но пробуждения от этого сна наяву долго ждать не пришлось. Бедняги скоро убедились, что идеализированная родина находится в глубоком экономическом кризисе, жизнь даже коренных армян крайне убога.
Возвратившихся расселяли по всей Армении, многих из них я видела в Кировокане. Все до единого жалели, что вернулись, они были готовы немедленно ехать обратно. Но выехать из Советского Союза оказалось непросто: сразу по приезде советские чиновники отбирали паспорта и документы, свидетельствовавшие об их иностранном подданстве. В довершение ко всему их заставляли обменивать иностранную валюту на рубли.
Наибольшее внимание привлёк к себе приезд в 1948 году восьмисот армян из США. В их честь в Ереване проводился торжественный митинг. Один знакомый, присутствовавший на этом митинге, рассказывал мне, что на самой большой площади Еревана выстроили трибуну, и, стоя на ней, армяне со слезами на глазах, воздев руки к небу, благодарили за то, что им была дана возможность вернуться домой. Наиболее впечатляющую речь сказал пожилой врач, он рассказал о своём глупом, непослушном сыне, тоже враче, который не захотел уезжать из Америки. Коренные армяне в глубине души, наверное, посмеивались над теми, кто вернулся в СССР.
В трагикомическую ситуацию попал владелец обувной фабрики, приехавший из Америки. Он захотел свою фабрику преподнести в дар Советскому Союзу. Самое современное оборудование прибыло морем в Батуми. Владелец произнёс речь, расхвалил свой завод, его мощность, высокую производительность и преподнёс его в дар Армении. Единственное его условие состояло в том, что он должен сам наладить оборудование и работать на предприятии техническим директором. Представители государственной власти торжественно, с благодарностью приняли дар и обещали выполнить все требования владельца. Затем бывшего владельца повезли в Ереван, чтобы продолжить торжество, а оборудование осталось на несколько дней в батумском порту. И бесследно исчезло. Старожилы-армяне потешались над наивностью своего соотечественника. Они-то догадывались, что его оборудование установят где-нибудь в другом конце Советского Союза. Ни владелец, ни армяне так завода и не увидели. Москва такой подарок из рук не выпустит.
Усилившаяся в 1947 году волна репрессий захлестнула всю огромную страну. Сталин явно решил «натянуть вожжи» и в Армении. Не секрет, что недовольство командной системой и давлением Москвы всё усиливалось, сопротивление армян возрастало. Прежде всего арестовывали бывших политзаключённых. Мой сосед, вернувшись из лагеря, провёл дома одну-единственную ночь и снова был арестован. Тогда я поняла: близится моя очередь. Снова впереди бесконечные скитания — оставаться у друзей нельзя, это для них опасно. (В этом я оказалась права. Вскоре после моего ареста арестовали и мою бывшую хозяйку, она провела в тюрьме восемь месяцев.)
Я попыталась скрыться в Казахстане. Там, я знала, осели многие, освободившиеся из лагерей Воркуты, те, кто, как и я, не могли выполнять тяжёлую работу. Жизнь в Казахстане походила на ссылку, но зато там можно было найти работу. К тому же я думала, что там возможность ареста гораздо меньше.
Я написала моему старому другу из Карелии, он жил в Демьяновке под Кустанаем, и он пригласил меня к себе. В начале марта я поехала через Тифлис и Москву в Кустанай. (Это всё равно, что ехать из Рима в Анкару через Стокгольм. Но что делать! Прямого сообщения не было.) Пятеро суток я моталась в грохоте вагонов и приехала, наконец, в Кустанай. Там стояла стужа. Выяснилось, что до Демьяновки ещё полторы сотни километров, а ехать не на чем. Через два дня я получила, наконец, разрешение лететь на почтовом самолёте. Полёт этот я не забуду никогда! Сидишь съёжившись в крохотном открытом самолётике между мешками с почтой — а ветер! Все тибетские ветры, казалось, на нас накинулись!
Скоро стало ясно, что весь мой долгий путь напрасен. Я получила официальное разрешение поселиться в Демьяновке, но дело с работой обстояло совсем не так хорошо. Здесь бывших политзаключённых тоже не брали на работу. Я поселилась у троих очень интеллигентных полячек, в деревянном домишке. Мы постоянно голодали, грязь и холод были нашими вечными спутниками. Вспоминая Демьяновку, я до сих пор не могу понять, как у этих людей хватало сил терпеть такие лишения. Жизнь в Казахстане была несравнима даже с убогой жизнью в воркутинских лагерях. Такой нищеты я ещё не испытывала. Деньги давно кончились, и я была уверена, что дни мои сочтены.
Но судьбы советских людей неисповедимы. Ко мне пришло совершенно неожиданное «спасение»: в конце мая 1949 года меня арестовали. В Демьяновке я успела прожить «на свободе» три месяца. Среди ночи к нам пришли двое: полковник по фамилии Дмитриев и какой-то майор, велели мне идти с ними. Мы поехали через степь на машине в Кустанай. Там остановились у грязной избушки, меня втолкнули внутрь, и дверь захлопнулась.
У единственного окошка сидела молодая смуглая женщина. Мы поздоровались, она спросила, за что я арестована. Я ответила, что понятия не имею, тогда она сказала: «Значит, вы политическая». Хотя я её ни о чем не спрашивала, она рассказала, что обвиняется в убийстве, но меня успокоила: «Не беспокойтесь, я вам ничего не сделаю». Я сказала, что совсем её не боюсь, и мы скоро подружились. Каждая была рада, что не одна. Она была неграмотная, и я, чтобы скоротать время, читала ей отрывки из сентиментального русского романа. Вместе мы пробыли всего несколько дней, так как полковник Дмитриев получил приказ срочно привезти меня в Москву. Зачем — он не знал, спросил только: «Вы довольны тем, как с вами здесь обращаются?»
Я ответила утвердительно, и мы поехали к вокзалу на видавшей виды машине, казалось, она вот-вот распадётся на составные части. Моим конвойным была женщина, капитан Галина Петровна. Мы поднялись в вагон третьего класса, как ни странно — чистый. Незадолго до отправления в вагон сели пятнадцать офицеров. Эти «провожатые» во время пятидневного путешествия оказались очень весёлыми попутчиками. В Кустанае полковник выдал мне на дорогу сухой паёк: чёрный хлеб, селёдку и немного сахара. Забота его оказалась напрасной — на всех остановках офицеры выскакивали из вагона и покупали продукты, часть которых доставалась и мне. Они покупали для меня газеты и книги и по очереди подсаживались ко мне поговорить.
Долгая дорога тем не менее была крайне утомительна — в пыли и жаре, — и все мы были рады, когда третьего июня приехали в Москву. Рука об руку с Галиной Петровной шла я до дверей вокзала следом за офицерами, один из них нёс мой чемодан.
На привокзальной площади стояла длинная вереница машин. Меня подвели к машине, дверца которой была не сбоку, а сзади. Вежливо помогли взобраться, протянули чемодан — и захлопнули дверцу. Внутри было совершенно темно. Где меня высадили, я не поняла, но догадалась, что это снова Лубянка. Скоро я уже сидела в крохотной каморке с голубыми стенами. Конвойный принёс кусочек хлеба, но когда я попросила разрешения вымыть руки, буркнул:
— Некогда. Следователь ждёт.
Он провёл меня на шестой этаж. Посреди комнаты стоял полковник, увидев меня, он закричал:
— О, сегодня нам попалась крупная рыбка!
— Я не рыба, я хочу знать, почему меня арестовали.
— Что вы у меня-то спрашиваете? Сами знаете лучше меня. С вашей стороны было бы разумно встать на колени, признаться в преступлении и попросить снисхождения.
— С чего это я буду просить снисхождения, если не знаю, в чём меня обвиняют?
Тут полковник заорал — непечатным текстом. На вопрос мой он так и не ответил.
На этом первый допрос окончился.
Под следствием я находилась четырнадцать месяцев, на месяц меньше, чем в 1938—1939 годах. Днём я сидела в Лефортово, а вечерами в тесном «чёрном вороне» меня возили на Лубянку. Всё шло по старой привычной колее. Десять лет прошло, а почти ничего не изменилось. Методы допроса были те же, казни так же часты, как и раньше, правда, теперь меньше об этом шумели. Зато на этот раз все четырнадцать месяцев меня допрашивали одни и те же следователи — полковник Полянский, отвратительный тупица, и полковник Никитин, человек довольно уравновешенный.
Вопросы касались моей шпионской деятельности в пользу США. Из недели в неделю, из месяца в месяц следователи требовали признания в том, что я ходила в посольство США и разговаривала с военным советником. Я упорно твердила, что в посольстве никогда не была. Я была уверена, что они ничего не знают о моих визитах в посольство. Мне показали фотографию какого-то американского генерала — я сказала, что никогда его не видела. «У нас есть неоспоримые доказательства», — уверяли они.
Козырь свой они выложили в конце февраля 1950 года. Допрашивал генерал, он надеялся обескуражить меня мягким тоном, долго уговаривал признаться.
— Потому что, — сказал он, — у нас есть одно неопровержимое свидетельство против вас.
Он показал мне фотокопию письма на английском языке. Две страницы рукописного текста, без начала и конца, без имени корреспондента и адресата. Оно начиналось так: «Сегодня был интересный день. У нас побывала госпожа Айно Куусинен, известная коммунистка. Это умная женщина… Мы условились о следующей встрече». Фотокопия была, несомненно, настоящая, и я вынуждена была переменить тактику. Я обещала генералу, что на следующий день расскажу всё как было.
В виде аванса я получила чрезвычайно хороший ужин, который поделила с товарищами по камере. Я могла ложиться, когда мне вздумается, хотя обычно до одиннадцати вечера лежать запрещалось. Правда, ночью я не спала, надо было обдумать во всех подробностях «признание». Момент был решающий, один неверный ход мог означать смерть. Вспомнилось «Верное звено» Отто Куусинена — статья в «Правде», на которую я ссылалась в первой главе этой книги. Именно сейчас важно не упустить верное звено. Но какое? Какое звено пронесёт меня над зияющей впереди волчьей ямой?
На следующий день в девять утра меня отвезли в кабинет Полянского. Он обещал, что не будет меня прерывать, и я начала медленно рассказывать историю, которую продумала предыдущей ночью. Не говоря ни слова, Полянский слушал меня почти два часа. Я признала, что беседовала с чиновниками посольства о возможности получить работу. Я обрисовала человека, совершенно не похожего на военного атташе. Сказала, что мне даже обещали работу, но потом я узнала, что посольство может брать на работу только через Министерство иностранных дел СССР, решила, что моя кандидатура не пройдёт, и вернулась на Кавказ.
«Признание» я, конечно, сделала не такое, какого они от меня ждали, но в целом допрос прошёл гладко и мне показалось, что на этот раз я ухватилась за верное звено. Допросы продолжались ещё около пяти месяцев, хотя теперь со мной обращались мягче. Изредка, правда, пытались меня на чём-нибудь подловить. Генерал однажды снова заговорил о фотокопии письма:
— Не думайте, что мы сфотографировали этот документ в Москве. Мы могли это сделать, например, в Лондоне. Вы ведь знаете, что почта идёт различными путями, а методов у нас множество.
— Да, — ответила я, — не сомневаюсь, методы у вас очень разнообразные.
Он был явно доволен моим ответом.
Постоянное нервное напряжение и ночные допросы понемногу расшатали моё здоровье, подскочило кровяное давление. Тюремные врачи имели инструкцию обращаться с заключёнными сурово, но инструкцию, видно, выполняли не все. К счастью, таким исключением оказался и лечивший меня врач. Когда я была уже почти без сознания, меня перевезли из Лефортово в больницу Бутырской тюрьмы, там меня лечила дружелюбная, заботливая женщина-врач. Ко мне в одиночный изолятор она могла входить только с охранником, поэтому говорили мы только о моей болезни.
Мне было предписано лежать неподвижно на спине, кормили меня с ложечки и в определённое время вливали в рот лекарство. Это было лечение сном, две недели я почти непрерывно спала. Во время обеда до меня смутно доходило, что я нахожусь в больнице, но из-за воздействия лекарств меня ни это и ни что другое не волновало. Я уверена, что эта женщина-врач спасла мне жизнь, и всегда буду ей благодарна. Я стала поправляться, и меня отвезли назад в Лефортово к товарищам по несчастью. О некоторых из них мне хотелось бы здесь рассказать.
Елизавета Орановская была родом из петербургской аристократической семьи. Отец её, полковник царской армии Орановский, умер рано, вдова распродала есо имущество и переехала с пятью детьми в Париж, где все пятеро получили хорошее образование. Когда Франция признала Советский Союз, Елизавета стала переводчиком в советском посольстве в Париже. Началась вторая мировая война, Франция пала. Немецкие оккупанты заставили французские власти выслать из страны русских, и Елизавета с матерью вернулись через Грецию и Турцию в Россию. Елизавете была обещана работа в министерстве иностранных дел, но потом ей, как и многим, долгое время пробывшим за границей, было отказано в праве жить в Москве. Женщины поехали в Среднюю Азию, в глушь. Поселили их в полуразвалившемся домишке. Вскоре от недоедания заболела мать, лежала она на голой лавке, даже без простыней. Елизавета работала далеко от дома учительницей французского языка в школе. Ходила пешком по сугробам. Когда она однажды вернулась с работы, в доме было тихо. Мать умерла. Елизавета с ужасом увидела, что крысы изгрызли лицо мёртвой до неузнаваемости. Молодая женщина едва стояла на ногах, но она кинулась за соседкой. Та стала палкой отгонять крыс, а её муж тем временем достал санки. Втроём они повезли мать хоронить. Кроме как в сугробе, хоронить было негде. Когда всё кончилось, Елизавета не могла не признать, что смерть была для матери освобождением. Она вспоминала, как тяжело было видеть мучения умирающей матери. С огромными трудностями Елизавете удалось уехать в Москву — добиваться места в министерстве иностранных дел. В Москве её арестовали как французскую шпионку.
Елизавета Орановская, тонкая, изысканная женщина, никогда никого не винила в своих страданиях. Судьба была к ней жестока, но она с ней смирилась. Через какое-то время после моего возвращения из больницы она заболела дизентерией и умерла. Во всё время её болезни я ухаживала за ней тщательно и с любовью.
Две другие мои сокамерницы поддались искушению, когда Советский Союз стал зазывать своих граждан обратно на родину. Лидия, талантливая и известная певица, преуспевала в Шанхае. Советское правительство печатало в китайских газетах, как и в газетах других стран, призывы возвращаться на родину. Эмигрантам давались торжественные обещания, что всё им будет прощено. При советском консульстве в Шанхае работала специальная комиссия, делом которой было готовить документы репатриантов. Работа шла день и ночь, желающих были десятки тысяч.
Репатриантов бесплатно везли морем до Владивостока, им было обещано, что оттуда они смогут ехать куда захотят. Вначале, правда, в Шанхае было много русских, не веривших в обещания Москвы. На собраниях в русском театре происходили бурные споры. Но жажда вернуться на родину распространялась со скоростью эпидемии. Те, кто хотел вернуться, с нетерпением ждали отъезда.
Но было что-то такое в атмосфере возвращения… Произошло даже одно убийство. Когда пароход был готов к отправлению, православный священник стал благословлять отъезжающих. Тогда из толпы выбежал казак с криком: «Знаешь ведь прекрасно, что эти бедные обманутые души отправляются на свою погибель — как ты смеешь их благословлять!» И ударил священника кинжалом. Ужасное предсказание сбылось! Советские тюрьмы и лагеря поглотили тех, кого не прикончили сразу по приезде. Я встречала несчастных репатриантов в Воркуте и позже в Потьме.
Лидия была обманута дважды. Она познакомилась с неким генералом Рощиным, он служил в советском консульстве в Шанхае. Лидия собиралась выйти за него замуж. Он обещал устроить её на работу в Большой театр, настаивал, чтобы она выехала в Москву. И что же? Проделав длинный путь по железной дороге через Сибирь, она приехала в Москву, и её тотчас арестовали как шпионку. Выяснилось, что у её рыцаря жена и дети.
Вторая моя сокамерница была зубным врачом. Она поддалась искушению и выехала из Маньчжурии. Перед отъездом она как раз приобрела первоклассную американскую технику. В СССР она поселилась в маленьком провинциальном городке, работала зубным врачом. Но МГБ решило, что она американская шпионка, и её арестовали. Думаю, обеих женщин уже нет в живых.
Немного разнообразия в мою тюремную жизнь внесла необычная поездка на Лубянку среди бела дня. Вечером и ночью меня обычно возили на третий этаж, там находились женские камеры. На этот раз мы поднялись на шестой. Я в сопровождении охранника подошла к маленькой двери, она распахнулась, и мы долго спускались вниз. Там стояли двое охранников в военной форме, они отдали нам честь. Как во время официального приёма! Мы снова поднялись на два этажа и оказались в коридоре, в нём было множество пронумерованных дверей. «Так, ясно, — подумала я, — переселяют в другую камеру». Однако меня ввели в обычную комнату. В ней стояли кровать, стол и стулья, и даже выходившее на Лубянский проезд окно не было забрано решёткой.
Дежурный был вежлив, принёс по моей просьбе несколько книг. Из соседней комнаты доносились голоса мужчины и женщины. «Надо же, супруги в одной комнате», — подумала я с удивлением. Жаль, не разобрать было ни слов, ни даже на каком языке они говорили. Дверь моя была приоткрыта, и я по запаху поняла, что им принесли хороший обед, даже, кажется, вино. Я же, к сожалению, получила обычную тюремную еду.
Когда меня через какое-то время взяли на допрос, я узнала, что нахожусь в «гостевом отделении», где могу «спокойно припомнить всё, что касается моего визита в посольство США». Но поскольку и эта хитроумная стратегия ни к чему не привела, меня снова отвезли в Лефортово. Этот случай показывает, что для некоторых иностранцев в советских тюрьмах были созданы сносные условия.
Однажды в Лефортово, когда меня вели на очередной допрос, я увидела в коридоре мальчика. Штаны были ему явно велики, он шёл в них с трудом. Сперва я решила, что это карлик, но, проходя мимо, поняла: мальчик лет десяти. Я высказала своё удивление полковнику Никитину, он рассмеялся и рассказал, что мальчика задержали, когда он выходил из американского посольства. Когда мальчика спросили, кто его завербовал в шпионы, он ответил, что ходил узнавать, как можно уехать в Америку, он слышал, что там все живут очень хорошо. Секретарь посольства ему сказал, чтобы приходил снова, когда подрастёт и получит иностранный паспорт…
Какой идиотизм и жестокость — считать ребёнка шпионом, бросить его в казематы Лефортово!
В Бутырской тюрьме я познакомилась со многими советскими женщинами, работавшими в иностранных посольствах. Вряд ли стоит упоминать, что все они без исключения обвинялись в шпионаже. Особенно хорошо мне запомнилась Маргарита Шидловская, проработавшая с 1924 года двадцать пять лет секретарём шведского посольства. Она обвинялась в том, что её начальник, посол Солман, якобы завербовал её в разведчики. С поразительным мужеством и терпением она переносила свою участь, часто пела весёлые песни, стараясь поднять настроение нам. Она знала, что живой из заключения ей не выйти. Кажется, позднее её расстреляли. Всех служивших в иностранных посольствах советских граждан — в том числе уборщиков и дворников — ждала та же участь: все обвинялись в шпионаже.
Даже древняя старушка тётя Поля представляла, оказывается, для СССР опасность. Она работала кухаркой у американской женщины-дипломата в Москве. Сестра её однажды ездила с подругами в ближний колхоз и привезла немного колхозного хлеба. Дипломатша случайно увидела хлеб и попросила дать ей кусочек. Вскоре в одном американском журнале была опубликована статья о советском деревенском хлебе, и госбезопасности особо не пришлось трудиться, чтобы выяснить происхождение этой заметки. В результате были арестованы тётя Поля, её сестра и подруга сестры.
Ради справедливости надо заметить, что не все следователи были жестокими и бессердечными, некоторые из них относились к заключённым с пониманием. Таким был, например, полковник Никитин, с которым я иногда разговаривала и о самых обыденных вещах. Когда я ему однажды пожаловалась на грубость полковника Полянского, он посоветовал мне написать заявление на имя начальника отделения с просьбой полностью передать моё дело ему, Никитину. Заключённые имели право на такие требования. Я последовала его совету, и допросы стал вести один Никитин. Бесконечные часы, в течение которых он задавал мне вопросы, могли быть гораздо более неприятными. Мы оба как бы исполняли свою роль: он был строгий следователь, на все вопросы которого я должна была отвечать, а я упрямая заключённая, невинно обвиняемая. В глубине души мы друг друга хорошо понимали. Я однажды сказала ему, что считаю его сердечным и доброжелательным человеком, который оказался на неприятной работе, и моё замечание его явно тронуло. Он же считал наши беседы содержательными, однажды даже сказал: «Хорошо бы встретиться после вашего освобождения. Нам будет о чём поговорить».
В этот раз во время следствия со мною ни разу не обошлись жестоко, хотя допросы были долгие и утомительные. Были, правда, и угрозы, и оскорбления, угрожали даже расстрелом, добавляя со своеобразным юмором: «А может, не расстреляем. Пуля всё же стоит четырнадцать копеек».