Глава IV
Глава IV
Товарищество передвижных выставок. – Разрыв с академией. – «Охотники на привале». – «Рыболов». – «Выгрузка извести». – Перемена в Перове. – Размолвка с членами Товарищества. – Письмо к Крамскому. – Деятельность в качестве преподавателя. – Взгляд на искусство. – Верещагинская выставка и письма Перова к В. Стасову. – «Пугачевский бунт». – «Никита Пустосвят». – Значение этой картины. – Письмо Лескова. – Религиозные сюжеты. – Литературная деятельность Перова. – Его рассказы. – Портрет государя императора. – Болезнь. – Смерть. – Посмертная выставка.
Товарищество передвижных художественных выставок возникло на развалинах бывшей Санкт-Петербургской артели художников, большинство членов которой вступило в его состав. Артель образовалась из тринадцати молодых академистов, отказавшихся в 1863 году от конкурса на большую золотую медаль. Мотивом этого отказа было нежелание конкурсантов писать программу на заданную тему, что они считали стеснением их художественной свободы; так как Академия не могла согласиться предоставить им свободный выбор сюжетов, то они принуждены были выйти из нее и образовали вышеупомянутую Артель на началах товарищества и общности интересов.
Это была первая и довольно успешная попытка избавиться от академической опеки, попытка, продолжавшаяся, к сожалению, немногим более шести лет. Уже ко времени образования Товарищества между членами Артели существовала неприязнь, доходившая иногда до резких выходок и грозившая полным разрывом. Идея Товарищества подоспела как нельзя более кстати для того, чтобы снова сплотить разрушающуюся Артель и сохранить принципы, которыми она руководствовалась, но только под другим именем. Собственно говоря, Товарищество стало естественным продолжением Артели, возникшей по инициативе Крамского. С первых же шагов своего существования оно выступило на стороне национального направления в искусстве, с которым было связано представление о правдивом и верном изображении действительности.
Характер деятельности Товарищества все двадцать два года его существования неуклонно проявлялся на каждой выставке, и оно приобретало все большее и большее число поклонников и адептов.
Нелишним будет вспомнить историю возникновения Товарищества передвижных художественных выставок. Инициатива этого предприятия принадлежит известному художнику Г. Г. Мясоедову. Будучи еще пенсионером Академии за границей, он задумал основать такое общество художников, которое могло бы существовать вполне самостоятельно, независимо от академии. По возвращении в Россию он стал часто посещать собрания членов артели и однажды, на одном из таких собраний, подал мысль об устройстве Товарищества. Члены Артели приняли эту идею довольно холодно, и Мясоедов вынужден был искать поддержки и сочувствия среди московских художников, из числа которых Перов первым примкнул к нему. Вдвоем они навербовали в Москве сочувствующих их идее и затем снова попытались провести ее среди художников Петербурга. Однако и на этот раз их попытка не увенчалась успехом. Члены Артели хотя и не так холодно приняли ее, но все же не могли согласиться со многим.
Они находили, что «устройство передвижных выставок в России – дело до того новое, что невозможно заранее определить всех его обстоятельств, а потому было бы неудобно заранее установить какие-либо правила для таких выставок и ходатайствовать об их утверждении установленным порядком».
Артель предлагала вместо нового устава довольствоваться ее уставом, дававшим ей право устраивать выставки повсеместно; но московские художники не соглашались на такую комбинацию и настаивали на своем предложении. Они писали в Артель, что «нужно хлопотать об утверждении устава передвижных выставок по городам империи – это главное» и что «главная идея устава, помимо материальной цели, есть распространение искусства, но отнюдь не желание идти в разрез с каким-либо другим художественным учреждением».
Как бы там ни было, только вся эта история кончилась благополучно и ко взаимному удовольствию.
Устав Товарищества передвижных художественных выставок был подписан пятнадцатью художниками (Перов, Мясоедов, Каменев, Саврасов, Прянишников, Крамской, М. К. и М. П. Клодты, Шишкин, К. Е. и В. Е. Маковские, Якоби, Корзухин и Лемох) и утвержден 2 ноября 1870 года министром внутренних дел. Через год, в декабре 1871-го, открылась в Петербурге первая передвижная выставка картин, которую можно считать началом золотого века нашего искусства.
Еще до утверждения устава Товарищества отношения между Перовым и Академией были непростыми. Так, в 1869 году он обратился в правление Академии с письмом, в котором писал следующее:
«Прошу покорнейше Правление уведомить меня, когда я получу наконец следующую треть, которую я должен был бы получить в сентябре месяце; вот уж прошел октябрь, ноябрь и декабрь, но я не имею никакого сведения, несмотря на мою убедительную просьбу. Кроме того, я взял на срок для академической выставки портреты Писемского и Борисовского и долгое время не получаю их обратно. Подобная неаккуратность доведет до того, что никто не будет давать вещей для выставки, а потому прошу покорнейше Правление уведомить меня, чтобы я мог дать положительный ответ владельцам портретов, когда они могут получить их, а также, кстати, написать, когда я получу сентябрьскую треть. Если Правление не может выдать мне третные деньги в скором времени, то я прошу извинения в том, что обращусь к министру двора, потому что в настоящее время, по моим занятиям, нахожу это необходимым».
Это письмо, конечно, должно было привести к разрыву между Перовым и Академией и способствовало его переходу в Товарищество. Взяв на себя обязанность члена правления, Перов шесть лет исполнял эту должность и вместе с тем был деятельным членом Товарищества. На первой выставке появились две его картины: «Охотники на привале» и «Рыболов».
Кому неизвестно довольно распространенное мнение, что нет больших лгунов, чем среди охотников. Страсть преувеличивать свои подвиги у многих из них доходит до карикатурности, до небывалых размеров. Нимврод, этот первый охотник и «большой ловец перед Господом», вероятно, первый и положил начало такому обычаю; Мюнхгаузен продолжал с большим искусством поддерживать эту репутацию, которая в наши дни распространена во всех частях света. Но это лганье бывает по большей части самого невинного свойства; про него обыкновенно говорят добродушно: «Не любо – не слушай, а врать не мешай». Один из таких записных лгунов и представлен на картине Перова. Расположившись на привале вместе с товарищем по охоте, молодым еще и неопытным охотником, он рассказывает этому последнему какое-то ужасное происшествие из своей охотничьей практики, немилосердно приукрашивая и перевирая его. «Представьте себе: этакий, черт возьми, медведь… ростом сажени полторы, лапищи – вот какие! А у меня ружье заряжено бекасинником… Что делать? Подлая Альфа, конечно, – стрекача; кругом ни деревца, ни кустика, гладко, как ладонь. Э, была не была, думаю себе, приложился прямо между глаз… да с Божьей помощью и всадил весь заряд ему в лоб. Представьте, – наповал!» «Ну и здоров же барин врать», – думает, ухмыляясь, мужичонка-проводник.
Эта картина принадлежит к числу лучших созданий Перова и мало чем уступает в техническом отношении «Птицелову». Лица настолько выразительны, что возникает иллюзия их одушевленности, чему помогает и большая величина как самого полотна, так и изображенных на нем фигур. Колорит картины уступает колориту «Птицелова», она вся написана в довольно смутном, сером тоне.
Другая картина, «Рыболов», – подобно «Птицелову», чисто элегического характера; это поэма в красках или, скорее, талантливейший рассказ с верно подмеченной характеристикой действующего лица и волнующих его ощущений.
Мы упоминали уже, что Перов со времени успеха картины Брызгалова «Читальщик» принялся за портреты большой величины. Но, начав писать их, он не писал всех, кто только к нему обращался, а задумал оставить потомству запечатленные своей кистью черты наших лучших представителей науки, искусства и литературы.
Он написал целую галерею подобных портретов и был у нас первым художником, который понял всю важность подобной деятельности для истории развития русской мысли. За ним уже пошли Крамской, Репин и другие со своими не менее замечательными портретами русских деятелей.
Еще на академических выставках Перов помещал три таких портрета: Николая и Антона Рубинштейнов и Писемского. Затем на передвижных выставках он выставлял портреты целой плеяды наших знаменитостей: Погодина, Тургенева, Даля, Аполлона Майкова, – и, наконец, вообще самый лучший из всех написанных им портретов – портрет Ф. М. Достоевского.
Перов В. Г. Портрет Ф. М. Достоевского.1872 г.
Перов В. Г. Портрет И. С. Тургенева.1872 г.
Все эти портреты отличаются кроме необыкновенного сходства еще и верной передачей души и наклонностей изображенных лиц. Вниманием нашей присяжной критики в особенности пользовался портрет Достоевского, который, кроме того, в техническом отношении был избавлен от обыкновенных недостатков Перова, то есть краски на этом портрете были свежее и колоритнее, чем на других. Вообще как портретист Перов занимает одно из самых видных мест не только у нас, в России, но и за границей. Но он был портретист серьезной школы и не увлекался эффектами обстановки в ущерб самому портрету, как это мы видим у большинства современных художников. Если он писал чей-нибудь портрет, то в редких только случаях приписывал на периферии какую-нибудь подробность, ограничиваясь обыкновенно сплошным воздушным фоном.
На второй передвижной выставке была представлена его картина «Выгрузка извести на Днепре», в общем слабая и не достигающая эффекта, задуманного Перовым. Распорядители выставки назвали эту картину в каталоге эскизом, чем художник, возлагавший на нее большие надежды, был очень недоволен. Но в данном случае он был не прав, так как кроме небрежности исполнения картина эта страдала еще и отсутствием сюжета.
С этого времени начинаются его постоянные размолвки с членами Товарищества. И хотя он еще года два участвовал в передвижных выставках, картины, присылаемые им на эти выставки, уже не напоминали прежнего Перова. Это были большей частью какие-то апатичные, лишенные энергии и жизни вещи, отличающиеся вялым и сухим исполнением. Из картин, написанных в этот период, самой лучшей можно считать «Юродивого».
Эта картина напоминала манеру прежнего Перова и произвела сильное впечатление. У стены одной из московских церквей стоит полуголое существо, ветхую, рваную рубашку которого рвет сердитый зимний ветер; юродивый этот весь обвешан веригами, которые глухо стучат друг о друга. Он глупо, бессмысленно смеется и что-то бормочет про себя; вероятно, это «что-то» из тех речей, до смысла которых труднее добраться, чем разобрать клинопись на стенах Ниневии. Кто видел подобные фигуры, теперь уже исчезающие, тот несомненно отдаст дань справедливости необыкновенному реализму и психологической глубине этой картины. Но нельзя похвалить таким же образом другие картины художника: «Отпетый», «Возвращение с купанья», «Странник-семинарист».
Перов В. Г. Странник.1870 г.
Словно что-то нашло на Перова в это время, изменило его душевное состояние и унесло постоянную ясность его ума. Все более и более он начинает сердиться на своих товарищей и наконец, по поводу требования от него петербургскими членами отчета по заведованию делами Товарищества, пишет одно за другим очень резкие письма.
«На письмо ваше, – писал он 5 февраля 1876 года, – я могу ответить следующее: отчет, вами посланный, получил, но он так сложен и запутан, что добиться сути его не легко. Что он вам кажется верен, то это очень естественно. Что же касается до того, что вы молчание мое приняли за согласие, то это мне показалось странным, хотя я не утверждаю того, что мой отчет верен. Нужно прежде узнать: позволяли ли мне время и здоровье заниматься пересмотром отчета, и тем более, что я не считаю себя обязанным немедленно и без всяких возражений исполнять чье бы то ни было предписание. Состоя с открытия общества членом правления и кассиром московского отделения, жертвуя временем и трудом во имя только чего-то, я думал, что этим делаю одолжение обществу, а никак не общество мне. В настоящее время я нанял бухгалтера, который приводит в полный порядок отчет мой за все года, который по окончании будет прислан вам. Так как я болен, то покорнейше прошу вас обращаться с делами общества к другому члену правления, т. е. к Маковскому… Относительно себя ничего определенного не могу сказать; если успею, то пришлю на выставку картину, размером 2 арш. в вышину и 1 1/2 арш. ширины».
«Препровождаю при сем, – писал он 15 марта того же года, – отчет московского отделения за время существования нашего общества, который приведен в полный порядок. За четверть года оказалось недочету 155 р. 80 к., которые я и просил московских членов пополнить из моего фонда. В настоящее время я передал все дела по обществу Вл. Ег. Маковскому, которого московские члены избрали кассиром. Надеюсь, что моя пятилетняя посильная служба обществу дает мне право просить Товарищество не избирать меня более в члены правления на будущее время, так как эту обязанность нахожу справедливым разделить на всех поровну. Я, к сожалению, не кончил своих картин, а потому и не могу прислать их на выставку настоящего года».
Последним его письмом, касающимся Товарищества, был ответ Крамскому от 13 апреля 1877 года, иронический по тону, где он отказывался от членства. Чрезвычайно жаль, что не сохранилось письмо Крамского, так как это давало бы возможность судить нам о степени правоты Перова по отношению к Крамскому и другим членам Товарищества. Приводим письмо Перова целиком:
«Получил я ваше наилюбезнейшее письмо, в котором вы хотя и предоставляете мне право не отвечать вам (вероятно, зная мою леность писать письма), но тем не менее я не только с удовольствием отвечаю на ваше письмо, но даже хочу еще раз высказать причины, побуждающие меня оставить общество Товарищества. Вы говорите в письме вашем, что вполне понимаете мотивы серьезные, когда вранье есть подлость. Я иду дальше и хочу считать гадостью всякое вранье и во всякие моменты жизни. Если вы не верили мне, когда я вам высказал мой взгляд на дела нашего Общества, что было прошедшей зимой, то мне остается сожалеть о том, что я ошибся в вашей искренности, ибо вы не только не возражали мне за некоторым исключением, но как будто соглашались со мной во многом. Все, что было уже раз сказано мною, повторяю теперь в письме, и более для того, что писанному принято верить больше, чем сказанному.
Выхожу я из Общества, потому что не разделяю идеи, которой руководится в настоящее время большинство членов. Я не согласен с действиями Общества и нахожу многие из них не только неосновательными, но даже и несправедливыми и потому считаю себя не вправе быть членом того общества, которое не могу не порицать.
Шесть лет тому назад первому пришла идея основать Общество Гр. Гр. Мясоедову, на основании того, что Академия не совсем справедливо получала большие доходы с произведений художников и при этом считала лишним даже озаботиться послать картину обратно к ее автору. Указывая между прочим на это обстоятельство, Г. Г. Мясоедов совершенно справедливо сказал: „Отчего сами художники не собирают доходов со своих трудов?“ Бот основа Общества. Многим понравилась мысль его, и составилось Товарищество. Никаких же гуманных иллюзий и патриотических чувств совсем и не было: они бы вытекали сами собой из простого действия Товарищества. Так точно, как если бы кто пожелал украсить свой дом картинами, то по необходимости должен бы был обратиться к художникам и тем принести им пользу. Решили также посылать иногда картины и в провинцию, если это будет не иначе как выгодно. Положение художника в России незавидное, а потому и главной целью основателя Общества было если не обеспечить, то по крайней мере сколько-нибудь улучшить его положение. Так думали вначале. Теперь Общество преследует уже другую цель: оно положило себе задачей заботиться не столько о пользе своих членов, сколько старается о развитии или привитии потребности к искусству в русском обществе. Я не спорю, что эта цель высокая и прекрасная и была бы совершенно уместна, если бы все члены Общества были одинаково обеспечены в материальном отношении, чего, к сожалению, нет. Да и не все способны на бескорыстные жертвы: по крайней мере я первый отказываюсь работать во имя этой идеи, а потому и не хочу незаслуженно пользоваться уважением и вниманием интеллигентного общества, о котором вы пишете.
Я люблю искусство и не менее – художников, а именно тех, которых я знаю лично, или других, по их произведениям, и с большой охотой готов и буду заботиться об их пользе в настоящем (ежели когда-либо составится такое общество), но об искусстве и художниках будущего века, мне кажется, забота не наша. Зерно, брошенное в землю, если только попало на хорошую почву, не требует ухода; если же, по несчастью, оно упало на каменистую, то как вы его ни поливайте, плода не будет, а ежели и будет оный, то такой несчастный, что, пожалуй, лучше бы ему и не быть.
Что наше Товарищество не совсем удачно прививает искусство, доказательством тому может служить то, что провинция все менее и менее дает пользы Товариществу или, сказать другими словами, в духе некоторых членов, что любовь и потребность к искусству или эстетическая жажда не увеличивается, а скорее уменьшается сравнительно с прежними годами. Вы, может быть, скажете, что нельзя же все вдруг, – хорошее еще в будущем. Пусть так, хотя я не вполне этому верю. Но в чем не сомневаюсь, то это в том, что польза в настоящее время – одному сопровождающему выставку. Он получает гораздо и гораздо более, чем каждый член (за исключением немногих), если даже сложить вместе его годовой заработок с получаемым дивидендом.
Что же касается второго пункта, что я нахожу некоторые действия Общества несправедливыми, – то прошу извинить меня, если я по поводу этого не скажу, что я думаю, тем более (что), высказывая откровенно свои мнения, пришлось бы коснуться некоторых лиц, а также и действий Собрания. Не желая объяснений, я этим ограждаю себя, на прощание, от могущих возникнуть неприязненных отношений с товарищами. Но скажу лишь одно, что мне многое не нравится в действиях Общества, и прошу вас на сей раз поверить, что письмо мое настолько же искренно, как и ваше.
P. S. Меня немало удивляет, зачем Товарищество прислало картину Г. Литовченко, которая, сказать по правде, никому не нравится в Москве, да я думаю, что также не много приходящих в восторг от нее и в Петербурге, а дивиденд она, вероятно, потребует немалый. Это странно тем более, что Г. Литовченко даже не член Общества. Из этого я вижу ложный принцип действий Общества и как будто желание как можно более набрать членов, чтобы уменьшить и без того уже ничтожный доход. И потом, количество членов не есть еще процветание Общества, а скорее его упадок. В этом я убежден вполне и думаю, где много собравшихся, там, конечно, можно ожидать много и хорошего, а еще более дурного, что и было, как я слышал, с Артелью художников, когда-то существовавшей в Петербурге».
Перов, как известно, был преподавателем живописи в классах Московского училища живописи и ваяния. Он был приглашен на эту должность в 1871 году и до самой смерти исполнял ее со свойственной ему добросовестностью. В летописи Московского училища невозможно найти лучшего руководителя молодого поколения художников, чем Перов.
Насколько он был талантлив как художник, настолько же и как профессор. Несколько десятков известных имен можно насчитать среди бывших учеников Перова, которому они обязаны всем своим художественным развитием. То, чему он учил и о чем говорил, не расходилось с его делами, и такой пример, конечно, не мог не быть в глазах учеников авторитетным, не мог не подкупать их. Приведем здесь некоторые его мнения относительно задач искусства, которые он вложил в уста своего бывшего учителя, Мокрицкого, но которые были, собственно, его profession de foi:
«Чтобы быть вполне художником, – говорит он, – нужно быть творцом; а чтобы быть творцом, нужно изучать жизнь, нужно воспитать ум и сердце; воспитать – не изучением казенных натурщиков, а неусыпной наблюдательностью и упражнением в воспроизведении типов и им присущих наклонностей… Этим изучением нужно так настроить чувствительность воспринимать впечатления, чтобы ни один предмет не прошел мимо вас, не отразившись в вас, как в чистом и правильном зеркале… Художник должен быть поэт, мечтатель, а главное – неусыпный труженик… Желающий быть художником должен сделаться полным фанатиком – человеком, живущим и питающимся одним искусством и только искусством».
«Конечно, – говорит он в другом месте того же рассказа по поводу Зарянко, – никто не станет считать передачу одной внешней стороны, хотя бы даже исполненной и до обмана глаз, за истинное искусство. К великому, однако, сожалению, публика, любители, а нередко и даже сами художники падки на эти приманки. Зачастую и эти последние восторгаются и восхищаются какой-нибудь до того натурально написанной шляпой, что от восторга в нее хочется только плюнуть; восхищаются кувшином на громадной картине, забывая о целой сотне хорошо исполненных фигур; восхищаются старинной серебряной кружкой, персидским ковром и всякой всячиной, не имеющей ровно никакого смысла, кроме виртуозного исполнения и других технических достоинств».
Всю жизнь он исповедовал эти убеждения и ни на один шаг не отступал от них, чему доказательством могут служить его произведения, каждое в отдельности и все вместе. Действительно, если бы пришлось когда-нибудь собрать все произведения Перова в одном месте, чего, к сожалению, нельзя сделать, то мы были бы изумлены необыкновенной цельностью впечатления.
Как чуткий человек, Перов не мог пройти мимо такого необыкновенного явления, как выставка туркестанских картин Верещагина. В письме к известному критику В. Стасову он жалуется на равнодушие москвичей к этим картинам:
«Мое мнение таково, что искусство – совершенно лишнее украшение для матушки Руси, а может, еще не пришло время, когда мода на искусство выразится сильнее, а потому и любовь к нему будет заметнее».
В другом письме к В. В. Стасову, отвечая на просьбу последнего высказать свое мнение о картинах Верещагина, он пишет следующее:
«Вы мне задали многотрудную работу – высказать мое мнение, а также и других московских художников по поводу картин В. В. Верещагина; тем более это трудно, что я знаю по опыту, как опасно писать людям, пишущим критические статьи, – я говорю вообще, вас же я считаю великодушнее других, а потому и пишу с большей уверенностью в том, что мои смиренные строки не будут представлены на обсуждение и порицание всего читающего люда… По моему мнению, картины г-на Верещагина представляют книгу большого объема, которую нужно сначала разобрать, понять ее смысл, и тогда уже, не увлекаясь ни похвалой, ни порицанием, воздать должное творцу и сотворенному, и, вследствие такого моего взгляда на вещи, я в настоящее время о картинах г-на Верещагина сказать ничего не могу, потому что еще сам не понял ни их смысла, ни их значения в той степени, в какой бы желал понять и уяснить их для себя».
Письмо это он заключал так:
«Статью Тютрюмова не читал, а потому и не могу как согласиться, так и не согласиться с его мнением; мне кажется, что большинство московских художников не читало этой статьи – и слава Богу! Судя по вашим отзывам, статья не заслуживает никакого внимания, как и большинство статей по части искусства».
В 1873 году Перов, может быть под влиянием романа графа Салиаса «Пугачевцы», задумал написать целую серию картин из этой исторической эпохи и для этого ездил в Оренбургскую губернию, где писал этюды с местных типов и знакомился с их характерами. Он хотел изобразить в задуманных картинах стихийность народного движения, не разбиравшего ни правых, ни виноватых, но такая задача ему, уже больному, оказалась не под силу.
Перов В. Г. Суд Пугачева. 1875
После его смерти остались два варианта одной и той же картины «Пугачевский бунт», из которых первый был несравненно удачнее второго. Обе картины изображали суд над помещиками.
На крыльце помещичьего дома сидит Пугачев, окруженный толпой своих приближенных, разбойничьи лица которых чрезвычайно характерны. Идет церемония присяги, которую производит жалкий, несчастный, трясущийся от страха священник. На дворе, перед Пугачевым, скучена толпа народа, в первых рядах которой стоит помещичье семейство, члены которого кто с отчаянием, кто с твердостью и мужеством ожидают решения своей участи. На заднем плане на зловещем фоне пожара вырисовываются силуэты виселиц.
Будь эта картина в первой ее редакции кончена, она была бы хорошим приобретением для русского искусства.
Большинство типов производит чрезвычайное впечатление, а в общем вся сцена – нечто ужасное. Жаль только, что фигура Пугачева вышла не совсем удачной, хотя, видимо, Перов работал над ней больше всего.
К тому же роду картин принадлежат также «Поволжские хищники». Но самая значительная его картина на историческую тему, и по размерам своим превосходящая остальные, – «Никита Пустосвят». Перед нами Грановитая палата. Никита, разъяренный спором и удачным ударом по голове суздальского митрополита Афанасия, упавшего навзничь на ступеньки трона, наступает на патриарха со сжатыми кулаками. Его (фигура одна достойна целой картины; во всей русской живописи нельзя найти другой, подобной ей, где бы так поразительно верно разгадан был характер этого фанатика раскола. Кругом него толпа раскольников, пришедшая с ним защищать общее дело. Она состоит из всевозможных типов, различно выражающих свое сочувствие поступку Никиты, бросающихся избавить его от насевших стрельцов. Картина полна движения и драматизма.
Перов В. Г. Никита Пустосвят. Спор о вере. 1880—1881 г.
Нелишним будет привести здесь мнение Н. С. Лескова, знатока нашего раскола, с которым, то есть с мнением, он выступил в письме к г-ну Александрову, редактору «Художественного журнала». На предложение последнего высказаться печатно по поводу картины Перова Лесков откликнулся так:
«Вы хотите знать мое мнение о картине Перова с точки зрения человека, несколько разумеющего историю раскола. Я полагаю, что с этой точки картина „Никита Пустосвят“ представляет собой удивительный факт художественного проникновения. Раскол у нас считали, а многие до сих пор считают, исключительным делом темных фанатиков, с одной стороны, и упрямых церковников – с другой. Те будто о пустяках начали спорить, а эти и пустяков не хотели уступить. И выходит как будто так, что будь столпы господствующей церкви податливее, то раскола у нас бы и совсем не было. Так это всегда и на картинах писывали: одних изображали тупицами, а других – безучастными формалистами.
Щапов начал выводить раскол из политики и был близко у истины, но не стерпел ее и наговорил вздора. Это была треба, которую он совершил перед одуряющим идеалом направления. Суворин в превосходно написанной и тщательно пройденной рукою графа Льва Толстого брошюре „Патриарх Никон“ подошел к предмету еще ближе. Там вы уже видите не политику, как хотелось Щапову, – а именно религиозную партийность. И Суворин прав. Раскол есть дело не фанатиков и не политиков, а это дело неугомонных московских честолюбцев и интриганов, образовавших религиозную партию, у которой были выгоды враждовать с „грамотеями“, ибо эти, при своей образованности, видимо, „забирали верх“ при дворах царском и патриаршьем. Так это чувствовалось и угадывалось людьми, которые истину любят более, чем свои предвзятые идеи. Но в 1882 году в последней посмертной исторической работе усопшего митрополита Макария Булгакова мы получили уже фактические драгоценные указания на то, что правительство и церковь готовы были сделать полные уступки желаниям партии, которую водили за собой враждебные патриарху московские протопопы, но те не хотели этих уступок и скрывали их от народа. Почему? Обыкновенно думали – будто по тупости. Но митрополит Макарий привел ясные доказательства, что тут действовало иное, именно борьба за существование. Вожди раскола, поднявшие религиозную распрю из буквенных споров, дорожили этой распрей как средством возобладать над грамотеями, которых они имели все причины ненавидеть и бояться. А потому, что бы им ни уступало правительство и церковь, для них все было невыгодно, ибо они не хотели, не могли хотеть примирения, так как оно уничтожало всякое их значение. Спор и распря, даже самые неудачные, для них были во всех отношениях выгоднее, и они их поддерживали, фанатизируя народ „сказыванием чудес“. Монахи же, которым дело религиозное было видней, часто сами недоумевали, из-за чего спорят и куда их тянут „дворские протопопы“. Первой, кто рассмотрел настоящую суть этой махинации, была Софья, и в остром взгляде ее круглых глаз на картине, при виде безумного азарта Никиты, надо, кажется, видеть именно тот момент, когда она поняла, что тут никакие уступки не помогут, и сказала себе: „Это слишком далеко метить!“
Непримирим, как видите на картине, один Никита, который уже хватил крестом по лицу архиерея и из себя рвется запечатлеть тем же патриарха. С этим человеком уже нечего и не о чем говорить, – ему нужны не уступки, мирящие совесть верующих, а ему нужны распря и бой за преобладание его партии. Он один и вождь, и политик всего движения. Фанатики с ним, конечно, есть, и чрезвычайно типичные, очень похожие на идолопоклонников; но это все хвост, который Никита может откинуть в какую ему угодно сторону. Пусть они тычут вверх иконы и книги, но он все это может „замирить“, если захочет. Всех безжалостнее и спокойнее стоят за своими аналоями иноки. Два из них еще что-то доказывают, но очень спокойно, а третий справа уже приумолк. Он задумался и, выслушав доводы и уступки, не знает, стоит ли о чем дальше спорить? И не о чем, действительно, было бы спорить, если бы это было дело церковное, а не дело партии придворных интриганов, которые выпускали таких бойцов, как Никита. Все было подогреваемо ими и без них все пришло бы к тому покою, в котором смежил свои уста инок, стоящий справа за аналоем. В этих трех фигурах, в Никите, в Софье и в умолкшем иноке, читается вся драма. Оробевший и, по-видимому, дрожащий патриарх, пересеменивающий слабой рукой по цепи своей Панагии, репрезентует церковь. Авторитетная власть без всякой силы животворящей идеи. Ее можно и не брать в расчет. Понимают дело только уставший монах, Никита да Софья. Монаху все равно, что сделать, – он пойдет, где „трапезнее“, к староверам или к нововерам. Правительство, в лице Софьи, яснее всех видит, что интрига затеяла с ним долгую распрю и осенила ее священным стягом веры. Оно презирает эту действительно достойную презрения интригу, готовую играть судьбой государства, и решает не дать ей потачки. Интрига лезет на все, потому что ей уже нечего терять и у нее нет никаких путей отступления. В общем же все это является как какой-то исторический фатум.
В картине есть, кажется, лицо, назначенное выражать собой и самую пройдошескую московскую интригу. Мне думается, будто это тот коварный толстяк, который держит Пустосвята за одежду. Всмотритесь в его лицо; не говорит ли он: „Оставь, отче, – мы его вдругорядь доспеем“.
Может быть, я и ошибаюсь, но ведь так чувствуется, когда я всматриваюсь в это жирное, бесчестное лицо с отливом кощунственной набожности и предательского коварства. И потому я гляжу на эту картину как на проникновение в самую задушевную суть исторического момента, который она изображает».
Эта картина, как и «Пугачевцы», тоже не кончена: вся левая сторона ее, где царевна Софья, Голицын и православное духовенство, немного более чем подмалевана и поэтому не производит такого впечатления, как правая.
Несмотря на это, «Никита Пустосвят» – одно из сильнейших полотен исторического жанра в нашем искусстве как со стороны «проникновения», по выражению Лескова, так и со стороны техники и красок. В этом последнем отношении она вместе с «Птицеловом» составляет счастливое исключение из всех картин Перова. Удивительная виртуозность кисти заметна, например, в изображении цветных стекол в окнах, сквозь которые льются сверху потоки солнечных лучей, освещая и окрашивая беснующуюся толпу фанатиков. Это такой tour de force[3] техники, который под силу только выдающимся колористам.
Как раньше было сказано, Перов также писал картины на религиозные сюжеты; он очень увлекался чтением Евангелия и хотел изобразить всю историю страданий Христа; но эти сюжеты ему не давались, вероятно, потому, что характер его дарования не подходил к требованиям религиозной живописи. Из таких картин его мы назовем две: «Страдания Христа в Гефсиманском саду» и «Снятие со креста». Кроме того, им была написана «Голова Иоанна Крестителя на блюде» – наиболее удачная работа из всех его картин религиозного содержания.
Но особенно странной по содержанию являлась его аллегорическая картина «Весна». Ничто в художественном прошлом Перова не могло дать возможности предугадать появление подобной картины, так что когда она появилась на посмертной выставке его произведений, – все были буквально поражены.
Существует предположение, что она была навеяна воспоминанием об одной девушке, позировавшей как-то Перову, или, как уверяли «Московские ведомости», что она явилась данью молодости, протекшей у Перова в преследовании одних серьезных мотивов.
Вероятно, под влиянием болезни Перов в последние годы жизни из веселого и живого превратился в раздражительного и подозрительного человека. Он уже перестал доверчиво относиться как к людям, так даже и к самому себе. Ему казалось, что все его картины не стоят того внимания и тех похвал, которые они заслужили, и он начал все больше и больше сомневаться в своих силах и даровании.
Если и прежде он часто бывал недоволен своими произведениями, говаривая, что «хорошо-то хорошо, но думаю, что можно и могу лучше написать», то теперь это недовольство собой превратилось в хроническую болезнь с примесью какого-то озлобления даже. Он уничтожал свои картины, переделывал и портил иногда прекрасные вещи, как, например, «Троица», вырезал из картин целые куски и вообще самым варварским образом относился к своим произведениям. Так, он уничтожил свою прекрасную картину «Старики-родители у могилы сына», вырезав из нее фигуры старичка и старушки, разрезал на части «Пугачевский бунт» в первой, лучшей его редакции; из «Девушки, бросающейся в воду» сделал «Плач Ярославны». Вообще душевное его состояние – ряд самых необъяснимых загадок и противоречий. По-видимому, болезнь в это время уже сильно начала подтачивать его крепкий организм. Чахотка, полученная им от простуды на охоте, впервые ясно обозначилась в 1874 году; с тех пор и начали проявляться его странности.
Оставим это на некоторое время и перейдем к его литературной деятельности, которая, к слову сказать, хотя и была непродолжительна, зато показала, что Перов обладал несомненным талантом. Большинство его рассказов носят следы личных воспоминаний и отмечены присущей ему наблюдательностью. Из них лучшими можно считать «Наши учителя», «Фанни под № 30» и «Генерал Сафонов». «Наши учителя» представляют нам портреты трех преподавателей училища живописи и ваяния: Мокрицкого, Скотти и Зарянко. Несмотря на некоторую видимую иронию, проглядывающую в описании Мокрицкого, все-таки чувствуется, что автор больше симпатизирует ему, чем другим.
Воззрения Мокрицкого на искусство были в высшей степени идеальны, и к тому же он был наиболее знающим и образованным из всех трех; он был хорошо знаком с историей итальянской живописи, что, впрочем, ему сильно иногда мешало в понимании требований современного искусства. Преклонение Мокрицкого перед Брюлловым доходило до смешного, и на этой слабой струнке играли не только его сослуживцы по школе, но даже и ученики. Мокрицкий не был сильным художником, зато был вполне честным человеком с гуманными и чистыми взглядами, и, не будь постоянного соперничества его с другими преподавателями, – соперничества, в котором он всегда проигрывал из-за бестактности, а также смешной манеры вести себя, он, несомненно, имел бы большое влияние на своих учеников.
Скотти был человеком в высшей степени самоуверенным, держал себя с учениками гордо и неприступно и хотя тоже был не ахти каким художником, но как техник стоял неизмеримо выше Мокрицкого. Его портрет в рассказе обрисован наименее удачно. Третий из учителей, знаменитый портретист Зарянко, представляет из себя тип возмутительного деспотизма и крайней узости во взглядах. Его влияние весьма прискорбно отразилось на многих молодых талантах. Желание Зарянко изменить преподавание перспективы на том основании, что у человека два глаза и поэтому две точки зрения, – было крайней нелепицей, точно так же как и все его воззрения на искусство.
«Генерал Сафонов» представляет трогательную страничку из училищной хроники. Этот старик-генерал был единственным меценатом и покровителем молодых талантов. Посещая раза три в год училище, он каждый раз покупал немалое количество всякой мазни у учеников, нисколько не стесняясь иногда плохим исполнением. Характер его в рассказе обрисован Перовым с большой задушевностью и признательностью к его памяти.
«Фанни под № 30» – лучший и поэтичнейший рассказ Перова, который сделал бы честь и записным литераторам по своей мысли, сердечности, а также и по живости изложения. В нем просвечивает огромное любвеобильное сердце автора, нашедшее даже и в несчастном, отверженном существе, какова выведенная на сцену проститутка, живую искру Божью.
Из остальных рассказов некоторые блещут остроумием, юмором, другие полны грусти и пессимистических воззрений.
Г-н Александров, редактор «Художественного журнала», в своей статье о Перове, написанной сейчас же после его смерти, упоминает о существовании начала его автобиографии. Достойно сожаления, что она пропала бесследно. Некоторые неясности, имеющиеся в настоящее время в биографиях Перова, если бы она нашлась, получили бы, может быть, разрешение.
Почти все его рассказы, кроме «Тетушки Марьи», помещенной в «Пчеле» Микешина, напечатаны в «Художественном журнале» в 1881 и 1882 годах.
Последней работой Перова был портрет государя императора Александра III, заказанный ему владимирским земством и повторенный им для Училища живописи и ваяния. Для того чтобы сделать портрет наивозможно похожим, он через конференц-секретаря Академии просил президента Академии о получении сеанса, вследствие чего имел возможность присутствовать на литургии во дворце в Петергофе и удостоился личного разговора с государем; после этого он быстро поправил сделанный им по фотографии портрет. Это было в начале лета 1881 года, а ровно через год Перова уже не стало.
В 1882 году состояние его здоровья значительно ухудшилось. У него началось воспаление клетчатки таза. Призванные на помощь лучшие доктора Москвы: Захарьин, Остроумов, Горячев и родной брат Перова, А. Г. Криденер – употребляли все средства, чтобы продлить его жизнь. Перед Пасхой Павел Михайлович Третьяков, известный владелец картинной галереи и большой почитатель таланта Перова, предложил ему переселиться к нему на дачу, в село Тарасовку под Москвой; но Перов недолго там пробыл и вследствие усиления болезни принужден был переехать к родным, в имение князя Голицына Кузьмине. Здесь он слег окончательно. Жена его, Елисавета Егоровна (Перов вторично женился в 1872 году), все время самоотверженно ухаживала за ним, не отходя от его постели. Она утешала, ободряла его и читала для него вслух, чтобы не давать ему много говорить. За это время Перов перечитал массу книг, главным образом по истории раскола, из которой он задумал писать еще одну картину. Кстати сказать, Перов вообще терпеть не мог газетной литературы, но чрезвычайно уважал и любил наших классиков, из которых в особенности отдавал предпочтение Некрасову, Достоевскому и Льву Толстому; из иностранных авторов он более всего увлекался Томасом Гудом, поэма которого «Песнь о рубашке» натолкнула его на создание картины «Утопленница».
Задыхаясь от кашля и неимоверно страдая, Перов не раз молил, как о милости, лишить его жизни… За несколько часов до смерти он выслал жену из комнаты и в ее отсутствие просил своего брата-доктора сократить агонию, насколько возможно… Он умер тихо, точно заснул, 29 мая 1882 года.
Отчаяние родных было ужасно, в особенности убивалась его жена. «Что мне теперь жизнь! – говорила она. – Жизнь моя разбита… я лишилась такого друга… такого… я делила всегда с ним все мысли, всю жизнь; между нами ничего не было тайного; я привыкла жить только для него… мне теперь только и легче, когда я сижу у его могилы…»
Похороны Перова были очень торжественны. Гроб, встреченный у заставы многочисленными учениками покойного, был снят с погребальных дрог и на руках через всю Москву перенесен в церковь училища, откуда после заупокойной литургии, также на руках, в сопровождении многочисленной толпы перенесен в Даниловский монастырь, где В. Г. Перов и похоронен.
Д. В. Григорович на могиле сказал в высшей степени прочувствованную речь, в которой кратко обрисовал Перова как художника и как человека. Вот эта речь:
«Присутствующие!.. Вместе с гробом, который мы только что опустили в землю, соединяются не только для всех нас, но и для всего русского общества две крупные потери: с одной стороны, русское искусство лишилось одного из самых крупных своих представителей, с другой – русское общество лишилось высокой нравственной личности, а они в настоящее время так редки… Не место здесь оценивать достоинства Перова как художника, – скажем только, и, думаю, не ошибемся в нашем замечании, что Перов есть настоящий представитель того рода живописи, который теперь преследуют все русские художники. Первую картину из обыденной жизни в тридцатых годах написал Венецианов – „Причащение больной“; но Венецианов – живописец сентиментальный… За ним явился Федотов; но Федотов – сатирик. Один Перов, и он первый из художников, познакомил нас с правдивым направлением этого рода живописи; но, кроме того, Перов – и живописец-поэт. Поэзия его – это задушевность; он – поэт чувств, поэт задушевных движений… Припомним его картину „Похороны“. Перед нами – сани с женщиной и детьми. Видна только спина женщины. Как сделал художник, мы не знаем, – это тайна его высокого таланта; но, глядя на эту одну спину, сердце сжимается, хочется плакать… Заплачем и мы: не стало того, который писал эту чудную картину, – его уж нет, нет и не будет…
Припомним еще одну картину: „Проповедь сельского священника“. Там, в средине картины, овдовевший мужик и двое его сирот. Много видел я в живописи передачи душевных проявлений, но таких лиц, как этих двух детей, я еще не встречал. Здесь как бы исчезают и краски, и кисть, и искусство… Все это как бы истекает из одного глубокого, задушевного чувства. Так писать мог человек, который сам глубоко чувствовал. Но думаю, я не преувеличу, когда скажу, что нравственная высота Перова была еще выше его таланта…
Господа, вспомните, кто здесь теперь лежит в земле перед нами. Мы похоронили Перова… Проникнитесь хорошенько этим словом – „Перова“. И что ж, этот человек, украсивший русское искусство такими знаменательными произведениями, сошел в могилу, не оставив после себя ничего, кроме своих картин. Какой пример для вас, молодых людей, здесь присутствующих!.. Вы, молодежь и ученики, его окружавшие, если хотите жить честно, сохраните навсегда в вашей памяти эту высокую, благородную личность; и пока она будет служить вам примером, она предохранит вас от соблазнов, которые в наше время так сильно проникли в наше искусство и так вредно действуют на его нравственную сторону…
Вы плачете, г-жа Перова, но на минуту утрите ваши слезы и взгляните на нас: мы все также плачем, глубоко сознавая ту утрату, которую понесли в лице Василия Григорьевича… А вы, все ученики Василия Григорьевича, дайте себе слово поддержать ту руку г-жи Перовой, которую, любя, целовал Перов…
Да будет мир над тобою, славный русский художник и благородный русский человек!..»
После смерти Перова друзья и почитатели художника стараниями Н. П. Собко устроили две выставки его произведений: одну в Москве осенью того же года, а другую в Петербурге в начале зимы 1883 года. На этих выставках были собраны почти все произведения Перова, как картины, так и рисунки. Это был настоящий триумф, достойный его памяти. Огромная академическая зала, а также и конференц-зала были уставлены произведениями Перова, которые давали ясный отчет о том, как работал, жил и мыслил этот художник.
Перов В. Г. Савояр 1863—1864 г.
За несколько месяцев до составления нашего очерка вышла в свет биография Перова, написанная Н. П. Собко, с приложением фототипических снимков с шестидесяти его картин. Упоминая в конце биографии о некоторых попытках осмыслить личность Перова, автор говорит, что «все-таки в натуре Перова осталось немало необъясненного, и лишь полное собрание его литературных произведений (писем, заметок, рассказов), в дополнение к снимкам с его художественных работ, может пролить свет на эту в высшей степени своеобразную личность».
Издатель этой биографии, известный исследователь русской старины и библиограф сенатор Д. А. Ровинский, в предисловии к ней, говоря о существовании рисунков Перова, пишет, что он не теряет надежды «издать их со временем особым томом, вместе с литературными трудами Перова и его письмами».