Как я пою спектакль

Как я пою спектакль

В день спектакля я сплю допоздна, чтобы мое тело отдохнуло как можно полнее, а проснувшись, выпиваю чашку кофе с сахарозаменителем, ничего больше, и так всегда. Ясно, что первая моя мысль, в голосе я сегодня или нет. Могу проверить его звучание в душе, как и любой человек, но делаю это не ради удовольствия услышать себя под аккомпанемент шума воды. Состояние голоса — для певца жизненно важный фактор.

Интересно, почему всех так волнует, какое влияние оказывает на голос половая функция? Может быть, потому что вокалисты всегда ищут для себя оправдание, когда бывают не в голосе, и чрезмерная половая активность выглядит благородной причиной, извиняющей певца. Или же просто потому, что секс невероятно интересует всех, и всегда кстати любой повод, лишь бы поговорить о нем.

Многие певцы, в частности, тенора убеждены: занятие любовью непосредственно перед выступлением в спектакле благотворно влияет на голос. Терри МакИвен, который вскоре станет директором театра в Сан-Франциско, уверяет, что может по звучанию голоса определить, была у певца половая близость ночью в канун спектакля или нет. Один мой коллега настолько убежден в полезном воздействии секса, что нередко организует подобное «мероприятие» на скорую руку в своей грим-уборной.

Мой друг Хосе Каррерас здесь занимает, по-моему, правильную позицию. «Я знаю, что секс идет на пользу моему голосу, — говорит он, — но не берусь судить о моих коллегах. Я никогда не проводил время в постели с тенором».

Это все так нелепо. Как и Хосе, не могу удержаться и не пошутить над этим, когда журналисты задают мне вопросы о сексе… причем постоянно. Авторам репортажа на обложке «Ньюсуик», которые спросили меня, что я думаю на этот счет, я ответил:

— Думаю, что секс настраивает мое тело так же, как вокализы мой голос… а вокализы я пою ежедневно.

Кроме шуток, я думаю, что лучше все-таки воздержаться от половой близости в день, когда нужно петь, и накануне тоже. Считаю более правильным вообще не давать организму никаких нагрузок в этот промежуток времени. Ты можешь петь одинаково плохо спустя пять минут после полового акта и даже через пять дней. Однако не думаю, что взаимосвязь тут может быть столь предсказуемой, как многие хотели бы нас уверить.

Так или иначе, не стоит оказываться во власти подобной проблемы и допускать ее влияния на твою жизнь. Один мой коллега по Метрополитен очень строг в этом отношении. Его жена откровенно жалуется, что муж не выполняет свои супружеские обязанности — как накануне, так и после спектакля: «А ведь он поет, — добавляет она, — два раза в неделю!»

Что касается обычного для меня регламента в день перед выступлением в оперном спектакле, то позвольте, описывая его, набросить на вопрос о сексе покрывало.

После кофе и душа две минуты пою вокализы. Если голос звучит, прекращаю занятия и отдыхаю до завтрака. Если голоса нет, все равно кончаю петь вокализы через две минуты… немного расслабляюсь и только потом сажусь за стол. После завтрака какое-то время провожу за мольбертом или чтением. Стараюсь избегать встреч с людьми — разговоры утомляют голос.

Потом опять отдыхаю несколько часов и снова начинаю петь вокализы. Если голоса по-прежнему нет, форсирую его, даже кричу, если необходимо. Продолжаю упражнения до тех пор, пока не убеждаюсь, что голос вернулся. Еду в театр. И снова вокализы, чтобы проверить, не потерял ли голос по дороге.

Крестьянский парень Неморино из «Любовного напитка» Доницетти — одна из особенно любимых партий Паваротти.

Как считал сам певец, она очень близка ему по характеру, и потому войти в этот образ ему не составляло труда.

Добираюсь до театра на своем старом «Мерседесе», который держу в гараже «Резиденции Марии-Терезы», где останавливаюсь всякий раз, когда выступаю в Ла Скала. Это очень удобная и спокойная гостиница, где я снимаю достаточно просторные апартаменты, чтобы разместить там свои картины, — номер с кухней, где могу приготовить что-нибудь вкусненькое для себя и моих друзей.

Центр Милана — сплошной кошмар, здесь транспорт движется по улицам лишь в одну сторону. Я плохо знаю город, но от гостиницы до театра Ла Скала мог бы доехать с закрытыми глазами. Я люблю управлять машиной и предпочитаю сам сидеть за рулем. Все мои друзья знают о моей страсти и часто, когда бываю за границей, позволяют мне водить их машины в наших совместных поездках.

После спектакля или какого-нибудь другого волнующего события ничто не доставляет мне столько удовольствия, как оказаться за рулем какой-нибудь мощной машины и на большой скорости помчаться по автостраде. Это потрясающий способ снять напряжение, только не говорите дорожной полиции, что советую вам делать то же самое.

Ла Скала разрешает мне парковать машину во дворике за сценой, что очень удобно. Приезжаю всегда за час или полтора до поднятия занавеса.

Сегодня впервые пою в Ла Скала «Любовный напиток» и поэтому волнуюсь намного больше обычного. Я всегда нервничаю перед выходом на сцену. И любой певец, который станет уверять вас, будто совершенно спокоен, скажет неправду.

Но, бывает, переживаю особенно сильно. Например, когда впервые выступал с моим сольным концертом на телевидении по национальному телеканалу США, я так перепугался, что, кажется, уже ничего не соображал.

Миланские критики могут превратиться в настоящих садистов. Невозможно предугадать, когда они решат расправиться с каким-нибудь певцом и чем может обернуться их враждебность.

Подозреваю, что во многих случаях причина чисто эмоциональная, без какой бы то ни было связи с реальным исполнением. Естественно, они знают о моих успехах в США и в других странах, что меня и пугает. Они не любят, когда иностранцы указывают им, каких итальянских теноров надо похвалить или раскритиковать.

Кроме того, что-то не нравится мне собственное горло. Оно вроде бы и не болит, но все же чуточку не такое, каким должно быть… как раз та самая «чуточка», которая и заставляет меня нервничать больше обычного.

Вхожу в свою грим-уборную, где стены отделаны темным деревом. Слышу, как в соседних комнатах мои коллеги поют вокализы — привычная атмосфера за кулисами оперного театра перед началом спектакля. Иду узнать, приехала ли и как себя чувствует моя Адина — Мирелла Френи. Она сидит за гримерным столиком, улыбается мне и шлет воздушный поцелуй.

Моя грим-уборная находится на мужской половине как раз над ее комнатой. Меня встречает костюмерша, женщина средних лет, уже давно работающая в Ла Скала. Мой костюм готов, но сначала я должен настроиться, сесть за пианино и спеть вокализы, затем отправиться в небольшую комнату в конце коридора, где меня ждет гример, с которым на генеральной репетиции мы придумали хороший грим для моего Неморино.

Усаживаюсь перед ярко освещенным зеркалом спиной к двери и, пока мастер работает, обмениваюсь через стекло приветствиями с друзьями, которые приходят навестить меня. Даже если переживаю, как сегодня, мне все равно удается пошутить и посмеяться вместе с ними.

Режиссер Жан-Пьер Поннель приходит напомнить мне о небольших изменениях, о которых мы договорились на генеральной репетиции. Поначалу постановку оперы «Любовный напиток» режиссер осуществил в оперном театре в Гамбурге.

Гример закончил работу над моей физиономией. Теперь я — загорелый деревенский парень, который много времени проводит на солнцепеке, когда пасет овец. (Эту идею — превратить Неморино в пастуха — предложил Поннель.) Парик с короткими курчавыми волосами укреплен на моей голове и, кажется, идет мне. Не всегда возникает такое хорошее ощущение после того, как меня загримируют и оденут. Возвращаюсь в грим-уборную, мне помогают надеть костюм, который в основном состоит из просторной, чрезвычайно удобной деревенской рубашки.

Теперь я готов, и остается только ждать выхода на сцену. Вот тут-то волнение дает себя знать особенно остро. Сажусь за пианино и пробую голос. Все на месте, но горло не в порядке. Оно очень беспокоит меня. Что-то мешает мне, и это «что-то» может сказаться на голосе не сию минуту, а повлиять на него через час. Между тем должно пройти еще три часа, прежде чем прозвучит последняя нота.

Ко мне в грим-уборную заходит преподаватель вокала театра Ла Скала. Он делает это перед каждым спектаклем. Здоровается, садится за пианино и берет аккорд. Пою фразу в мажоре. Идем дальше, постепенно повышая ноты. Когда подходим к «до», маэстро останавливается и оборачивается ко мне.

— Идет? — интересуется он.

Признаюсь, что в горле что-то мне мешает. Он уверяет, что голос в порядке. Уходит.

Наступает самое мучительное время. Ты сделал все, что следовало, но остается еще двадцать минут до поднятия занавеса. Теперь можешь только сидеть и спрашивать себя, как же ты дошел до того, что выбрал себе профессию, которая заставляет тебя, взрослого дядю, напяливать на себя какой-то странный костюм и выходить на сцену перед тысячами людей с риском оказаться посмешищем или вызвать скандал.

Опера — замечательный вид искусства, потому что в ней соединено множество элементов. И каждый из них может погубить певца, даже если он превосходно справится с остальными. Когда занавес уже готов подняться, опера для исполнителя перестает быть старинным драгоценным сокровищем из великого художественного собрания, а превращается в минное поле.

Наконец пришло время занять нужное место на сцене, и я отправляюсь в свой крестный путь. Костюмерша следует за мной с бутылкой минеральной воды, коробкой булавок и всякими другими мелочами.

Подойдя к сцене, принимаюсь искать на полу согнутый гвоздь. Это примета, в которую верю уже давно. Я не могу петь, пока не найду такой гвоздь. Обычно это удается сделать без труда, поскольку столярных и плотницких работ за кулисами всегда бывает немало.

В этой примете соединились два типично итальянских суеверия: металл приносит удачу, а согнутая форма гвоздя напоминает рог, который спасает от невезения.

Все смеются над моей привычкой, и бывали случаи, когда некоторые рабочие сцены, стараясь помочь мне, тоже принимались искать на полу согнутый гвоздь. Неправда, будто посылаю вперед Адуа отыскать такой гвоздь, как мне довелось прочитать где-то. Тот, кто писал подобное, не знает мою жену. Более того, эта моя привычка очень сердит ее, потому что гвоздь я сую, разумеется, в карман, и там образуются дырки, которые ей потом приходится зашивать.

Теперь многим известна эта моя примета, и поклонники со всего света присылают самые невероятные гвозди: некоторые серебряные, а один даже массивный из литого золота. Но мне нужен самый обычный железный гвоздь, найденный за минуту до выхода на сцену, чтобы отвести неудачу.

Прихожу на свое место. В первом акте «Любовного напитка» Поннель придумал сельский пейзаж — с домиком Неморино в ложе просцениума слева. А напротив — домик Адины, девушки, которую любит мой герой. Этими ложами обычно пользуются только администраторы театра, но для нашей постановки они превращены в декорации. Я, правда, редко оказываюсь в своем домике, так как почти все время нахожусь на сцене.

Сажусь на скамейку. Слышу шум в зале: океан, способный обласкать тебя или убить. Мне дают нечто вроде игрушки — соломенного ягненка, его нужно держать на руках, исполняя первую арию. Дирижер поднимается на подиум и раскланивается в ответ на приветствия оркестра. Публика безмолвствует.

Вот они — самые ужасные минуты. Тут уже никак не можешь пойти на попятную. Спектакль начался. Сижу в своем домике, обливаюсь потом, он струйками стекает по шее, а ведь еще целых три часа надо петь. Я согласился бы стать кем угодно, только не солистом оперы. Я готов вернуться в школьный класс к тем маленьким дьяволятам… Куда угодно. Молюсь. Верю в доброго бога. Но и веры недостаточно, чтобы одолеть мучительное волнение. Не думаю, что у меня есть какой-нибудь враг, но если бы он существовал, я и ему не пожелал бы таких ужасных минут, как эти.

Начинается увертюра, поднимается занавес. Вскоре мне предстоит выйти на сцену и начать маленькую пантомиму с девушкой, в которую я влюблен, и которая в свою очередь выйдет из дома с противоположной стороны. Однако за долгие годы карьеры я уже убедился, что наделен каким-то особым свойством, помогающим мне преодолевать паралич от волнения. Когда нужно появиться на сцене, что-то как бы отключается в моем сознании, я превращаюсь в действующее лицо и уже ни о чем постороннем больше не думаю.

Происходит нечто вроде самогипноза, и объяснить «это нечто» трудно. Я становлюсь героем оперного спектакля. Отчасти благодаря полнейшей сосредоточенности, которую считаю совершенно необходимой для любого хорошего исполнения, идет ли речь об опере или о концерте. А отчасти, думаю, потому, что возникает нечто вроде психологической защиты от огромного груза ответственности. Если только позволишь себе думать о том, что тебя ожидает в ближайшие часы — обо всех возможных опасностях, риске и множестве деталей, которые нужно помнить, о технических и музыкальных задачах, о разногласиях с дирижером в прочтении партитуры…, о публике, прежде всего о публике, об этом неподатливом, полном капризов Молохе, — если только станешь сейчас думать хотя бы о малой толике всех волнующих проблем, то просто рухнешь в беспамятстве.

Полнейшая сосредоточенность, исключающая из сознания все, что не касается твоего непосредственного действия в данную конкретную минуту, именно такое состояние совершенно необходимо для достижения высшей степени художественного мастерства, но и отчасти ради самосохранения. Ты — простой деревенский парень, влюбленный в девушку, которая тебя отвергает. И ничего больше. У меня часто бывало, что я надолго забывал о публике. Если что-то и входило в сознание из того мира, который создали Доницетти и Феличе Романи, то это дирижер, машущий в полутьме своей палочкой.

В «Любовном напитке» я сразу же должен начать с большой арии. Неморино стоит возле своего домика в лучах прожекторов, прижимая к груди соломенного ягненка, и поет: «Как прекрасна, как дорога…» Это красивая мелодия, нежное признание моего героя в любви к Адине, но ария не без риска для тенора, особенно потому, что он еще не успел разогреться.

Все идет хорошо, и публика дает мне это понять своими аплодисментами… отнюдь не безумными, но сердечными, почти горячими. Просто поразительно, как я улавливаю настроение зала еще раньше, чем зазвучат аплодисменты. Это нечто на уровне подсознания. Редко случалось, когда реакция слушателей в конце какого-нибудь номера оказывалась для меня неожиданной… своей холодностью, равнодушием или восторгом. Всегда чувствую ее раньше, нежели она проявляется.

Теперь, когда Мирелла поет незамысловатую арию Адины, рассказывая подругам историю Тристана и Изольды, я ощущаю большую теплоту зрительного зала. Какая публика способна остаться равнодушной перед Френи? Одного ее облика достаточно, чтобы покорить всех. А то, что она великая певица, сопрано самой высокой пробы, становится очевидным во время исполнения первой же арии, даже если та проста и незатейлива, и Мирелла не может сразу же показать все свое мастерство.

По роли Неморино должен влюбленными глазами смотреть на Адину с другого конца сцены. А как Лучано Паваротти, я любуюсь ею и думаю: мы родились почти одновременно — наши дни рождения разделяют несколько месяцев, мы выросли в одном квартале небольшого города, а теперь вместе поем в самом знаменитом оперном театре мира, исполняя две великие партии итальянского оперного репертуара. Какая радость работать с Миреллой! И как с певицей, и как с подругой.

Первый акт идет хорошо, чувствую, что публика «оттаивает» и получает все больше удовольствия от певцов. Но я прекрасно знаю: если даже она одобрит именно твое исполнение, зал в любую минуту может восстать против всего спектакля. Дулькамара эффектно появляется на сцене и поет свою арию зазывалы. Теперь я вступаю с ним в дуэт, прося продать напиток, выпив который Адина полюбит Неморино.

Мне очень нравится этот дуэт. Сюжет совершенно ясный и очаровательно комичный: наивный крестьянин, верящий в чудо, и бесстыжий шарлатан, продающий пустышку вместо эликсира.

Музыка замечательно передает радость Неморино, когда ему удается уговорить столь ученого человека помочь ему завоевать любовь девушки, а Дулькамара так счастлив, что нашел наивного простачка, которого легко обмануть. Музыка чудесно подчеркивает веселый характер этой игры: люди могут обманывать друг друга, но каждый имеет прекрасную возможность получить все, что ему необходимо. Здесь, на мой взгляд, итальянская комическая опера достигает своей вершины. А таких эпизодов в «Любовном напитке» достаточно.

В конце первого акта Неморино в отчаянии мечется по сцене, и все смеются над ним, ведь сейчас Адину готовят к свадьбе с его соперником.

Бурная сцена очень утомительна для меня: когда опускается занавес, я совершенно обессилен. Направляюсь в гримуборную, почти не слыша аплодисментов, которые вроде бы и восторженные, но не ошеломительные. Милан еще не покорен. Еле перевожу дух, обливаюсь потом.

Добравшись до своей комнаты, падаю в кресло. Пью немного минеральной воды, потом чашку теплого чая. Мой голос, похоже, пока держится, но впереди еще два акта.

Сольный концерт в Ла Скала. 1983 г.

Входит моя жена. Она говорит, что публика довольна. Но мне нельзя расслабляться, пока не спою большую арию во втором акте «Вижу слезу украдкой я…».

Антракты — это как бы нейтральная полоса, когда на короткий промежуток времени оказываешься вне сражения, но война еще не окончена. Поначалу в перерывах мне не хотелось никого видеть, кроме жены. Теперь я уже не столь строго отношусь к посещениям моей грим-уборной, но только после окончания спектакля вновь становлюсь доступным миру животным.

Вытираю пот, поправляю грим и ожидаю выхода. Кажется, не прошло и двух минут, как я снова на сцене — выторговываю у Дулькамары вторую бутылочку любовного эликсира. В сцене опьянения, когда я уже записался в рекруты, чтобы заплатить за напиток, бутылка вдруг разбивается у меня в руках. Не замечаю крови, пока не выхожу за кулисы. Костюмерша промывает порезы и заклеивает пластырем, чтобы публика ничего не заметила.

На репетициях, и на генеральной тоже, бутылка всегда была пластиковая. Решили, что так будет спокойнее. По каким-то причинам, о которых узнаю позже, реквизитор вздумал заменить ее стеклянной, не предупредив меня. Стою на сцене в полной уверенности, что держу в руках бутылку небьющуюся, и вдруг она внезапно разлетается на куски. Конечно, имелся, наверное, какой-то повод для замены — может, затерялся пластиковый сосуд или произошла еще какая-нибудь подобная глупость, — но обнаружить ее во время спектакля…

Невольно воспринимаешь случившееся как предательство со стороны человека, чей долг, напротив, помогать тебе. Такого рода неприятности происходят, к сожалению, довольно часто, вынуждая сильно нервничать, а порой и взрываться гневом.

В сравнении со многими певцами, среди которых есть люди, просто склонные к скандалам, у меня, к счастью, мало случалось неприятностей на сцене. Однажды, когда я выступал в Сан-Франциско, вдруг почувствовал, как подо мной заходил пол. Это началось сильное землетрясение. Признаться, кроме тех случаев, когда поднимаюсь по трапу в самолет, обычно я достаточно храбр. И тогда тоже вел себя совершенно Спокойно-Потом мне говорили, что мое поведение предотвратило в театре панику.

Во время спектакля могут произойти и другие мелкие события, которых даже не замечаю. На сцене я целиком погружаюсь в действие оперы. Помню все же один случай, когда по рассеянности едва не испортил всю свою роль. Пел «Богему» в Анкаре. Поскольку не знаю турецкого языка, то исполнял партию Рудольфа по-итальянски, а остальные певцы отвечали мне на своем языке. Очень странно оказалось слышать столь знакомую музыку в сочетании с какими-то совершенно непонятными словами! Мне стало невероятно смешно. И в самом деле, кто не отвлекся бы, если б, играя роль парижского поэта прошлого века, вдруг услышал, что ему отвечают по-марсиански?

Но вернемся к «Любовному напитку» в Ла Скала. Наконец все партнеры покидают сцену и оставляют тебя одного. Выхожу в центр огромного сценического пространства и пою одну из самых великих теноровых арий, когда-либо написанных — «Una furtiva lacrima» — «Вижу слезу украдкой я…». Ария изумительная и очень загадочная, потому что до нее музыка в опере звучала живая и веселая… А тут вдруг эмоциональный настрой совершенно меняется, и Доницетти включает в партитуру единственный номер непостижимой серьезности и красоты, как бы говоря слушателям: «Вы достаточно повеселились, а теперь хочу напомнить вам, что я — великий композитор и вы слушаете замечательных певцов».

Но пока оркестр исполняет светлую, печальную интродукцию, могу лишь надеяться, что публика Ла Скала готова послушать просто хорошего певца.

Очень трудно объяснить людям другой национальности, что происходит, когда итальянский тенор исполняет перед итальянской публикой одну из величайших арий нашего оперного репертуара.

Нужно чувствовать сердцем, как много значит для нас опера, сколь глубоко чтим мы наших композиторов, как близка нам их музыка, как важна она для нашего национального престижа.

Когда начинаю петь «Unafurtiva lacrima», то не знаю точно, но могу себе представить, какие изумительные воспоминания возникают у меломанов, сидящих в зале. Возможно, они помнят, как пели эту арию Джильи, Скипа, Ди Стефано, Тальявини или еще какой-нибудь великий тенор, выступавший на этой же сцене, чье исполнение стало для слушателей одним из самых волнующих моментов в жизни. А теперь вот и я набрался нахальства соперничать с ними. Когда пою первые ноты — нежно, мягко, — непередаваемое волнение охватывает всех — и меня, и публику.

Ария необычна не только потому, что это единственный печальный номер во всей комической опере. Большинство великих теноровых арий итальянского репертуара, как правило, заканчивается высокой нотой, и если возьмешь ее как следует, то можешь привести публику в безумный восторг.

В арии «Una furtiva lacrima» нет ничего привычного… Это просто отчаянно прекрасная музыка, которая может выявить малейшие недостатки плохо поставленного голоса.

Я пою начальную изумительную по красоте мелодию с ее драматической и неожиданной переменой тональности в самом волнующем месте. С незначительными вариациями мелодия повторяется в конце арии. С точки зрения технических трудностей «Una furtiva lacrima» несложна. Но певцу надо извлечь из музыки весь ее огромный эмоциональный накал, поэтому ария невероятно трудна для исполнения.

Полагаю, что это самая коварная ария из всего великого тенорового репертуара: она сразу же показывает достоинства и недостатки певца.

Вот я взял последнюю ноту, держу ее. Наступает мгновение тишины. Думаю: ария прошла хорошо. И тут раздаются аплодисменты, оглушительные, невероятные. Театр Ла Скала обезумел. Стою недвижно, опустив руки, стараясь не выходить из образа. Тысячи мыслей проносятся в голове. Естественно, я доволен, что ария уже спета, счастлив, что Ла Скала аплодирует мне, и критики, надеюсь, похвалят. Я победил.

Но возникает и другая мысль, которая может показаться наглой. Я считаю, что музыкальный номер, даже самый прекрасный, сам по себе не является законченным произведением. Замысел композитора еще должен быть раскрыт исполнителем в пении, и если чувствуешь, что тебе удалось это сделать, ощущаешь себя как бы частичкой маэстро, создавшего музыку.

Овация продолжается, и я по-прежнему стараюсь не выходить из образа. Одно время я раскланивался на аплодисменты в середине акта, если мне казалось, что им нет конца. Я думал, что подобным поведением успокою публику, не перестающую отбивать себе ладони, даю ей знать, что отвечаю на ее восторг.

Но потом понял: если зал безумствует, как сейчас в Ла Скала, то отвечать на аплодисменты, выходить из образа и благодарить слушателей от себя лично просто нельзя — это еще больше возбуждает их.

Если хочешь получить хоть какую-то надежду двинуться дальше, чтобы потом вернуться домой и поужинать, должен стоять как манекен — сияющий благодарностью манекен, пока публика не отведет душу.

На другой день газеты писали, что овация после «Unafurtiva lacrima» длилась десять минут. Очень долго. Я благодарен залу даже за минуту. Один друг сказал мне, что в этот вечер я совершил чудо — высокомерная публика Ла Скала уподобилась горячим неаполитанцам, обожающим свой Сан-Карло.

А я тем временем стою недвижно, безмерно счастливый, бесконечно благодарный и немного смущенный.

Наконец спектакль можно продолжить. Еще немного пою вместе с Миреллой и затем начинаю финальную сцену. Когда опускается занавес, восторг, который публика выразила после моей знаменитой арии, с невероятной силой вспыхивает вновь, но теперь овация адресована только Мирелле Френи и спектаклю в целом. А когда вызовы следуют один за другим, чувствуешь себя вознагражденным за ужасные минуты, что пережил в начале оперы. Признаюсь, люблю аплодисменты. Они необходимы мне как воздух.

Как человек любвеобильный, я и сам нуждаюсь в ответной любви, и есть нечто волшебное в чувствах, какими заражает тебя публика. Это действительно не похоже ни на что на свете. С друзьями и близкими ты никогда не можешь быть уверен, любят ли они тебя по-настоящему и сколь долговечны их привязанности. А в отношениях между певцом и публикой все как на ладони — если обожают тебя, то говорят об этом прямо. А не любят, притворяться не станут… И самое замечательное — пока можешь давать им то, чего ждут от тебя, они постоянно, каждый вечер будут готовы выражать тебе свои горячие чувства.

Наконец, спектакль действительно окончился, и я сижу в своей грим-уборной. Здесь же мой отец, приехавший на машине из Модены. Он тепло обнимает меня. Множество друзей и незнакомых людей толпятся у двери, протискиваются вперед и окружают меня. Кто угодно может прийти ко мне в гримуборную после спектакля.

Подходит Адуа и крепко целует в губы, а между тем вокруг так много других красивых женщин. Какой-то журналист из Рима интересуется:

— Кто же из них ваша жена?

Все смеются.

Дочери тоже обнимают меня, за ними подходят сестра и тетушки. Мамы, разумеется, нет. Она ни разу не посетила театр, когда пою я. Она может слишком разволноваться и опасается, что сердце не выдержит слишком сильного переживания. Однако мы с Миреллой через неделю будем выступать с концертом в Модене, и мама обещала, что, может быть, придет. Посмотрим.

Грим-уборная заполнена друзьями, родственниками. Все один за другим подходят ко мне. Целую каждую женщину, которая пришла поприветствовать меня… каждую — от восьми до восьмидесяти лет. Очень люблю такие минуты — шучу со всеми.

Какой-то старик хватает мои руки и целует их, кто-то другой говорит:

— Нет слов!

Я отвечаю:

— Вижу, вам понравилось, дорогой друг?

Подходят все новые и новые люди.

Спустя какое-то время замечаю, что мои близкие, с которыми должен отправиться ужинать, уже проявляют нетерпение, но они знают, я буду оставаться в грим-уборной до тех пор, пока не уйдет последний посетитель.

Наконец, мы сидим за столом в ресторане, который я предпочитаю в Милане всем другим. Никогда не бываю настолько счастлив, как после успешного выступления, тут я могу расслабиться в обществе дорогих мне людей. Разумеется, ем я много. За время спектакля я теряю в весе до пяти килограммов, но сразу же набираю их, особенно если поглощаю пищу так усердно, как сегодня вечером, но кто способен думать о диете в столь счастливые минуты?

Более того, можно ли вообще о чем-то думать сейчас? Следует только благодарить Бога за возможность делать именно то, что хочешь делать, и именно так, как тебе хочется.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.