Письма

Письма

«Мечта моя! Грызущая гранит науки в Иркутске, городе домов-ящиков, деревянных панелей, мистических фонарей, добродушных автобусов и разбитых вдребезги надежд на первостатейность.

Мечта моя! Я безмерно счастлив от твоего нежного письма. Оно развеяло туман грусти, растущий в моем сердце. Последние дни я беспрестанно читаю про себя стихи, сочиненные мной в трамвае после твоего отъезда, стихи, сочиненные в громадном душевном порыве. И потому, что они выдуманы сгоряча, они плохи, хотя и очень искренни. Они, как фотографическая пластинка, точно передают мои мысли и чувства после твоего отъезда. Вот они:

Ну, грусть, как быль ? простая человечья грусть,

Мне возрождает дымчатость былого,

Быть может, никогда я больше не склонюсь

Перед тобою, в забытьи теряя голову,

Быть может, никогда мне больше не ласкать

Тебя в гремящих стенах Олиной лачуги,

Быть может, не дано мне будет целовать

Твой теплый рот, твои глаза и руки.

Быть может, я скажу «любимая» другой.

Быть может, скажешь ты кому-нибудь «любимый».

Быть может, встретимся когда-нибудь весной.

Быть может, встретимся, но встретимся чужими...

Стихи плохи. Нет размера, нет образов. Я их не отделывал. Как они у меня сложились, так и записал, придя домой».

Это не были письма в полном смысле ? в них были отрывки прозы, наброски стихов. Едва Арося касался пером бумаги, метафоры, рифмы, аллитерации захватывали его. В его письмах почти не было бытовых мелочей, но была искренность в попытке дать моментальный снимок души, переполненной любовью, измученной разлукой и одаренной талантом видеть мир не таким, каким его видят все. Иногда в один день я могла получить два письма. В первом ? стихи, во втором, написанном двумя часами позже, ? исправленный вариант. Но могло прийти и третье, с новыми исправлениями.

«Лес. Блещущий в просветах деревьев натянутый шелк неба. Сырое цветение заляпанной красными дробинками бузины. Громовые взрывы хохота верхушек сосен под напором ветра. Упавший в беспамятстве, затоптанный толстыми ногами сосен овраг. Трески, шорохи, перекликивания и необъяснимые стенания. Лес! Различи в нем ? в отдельности.

? каждый шорох, каждый штрих цветения, каждый запах. Невозможно. Сплетение их всех образует грандиозность, необъятность. И вот, когда хочешь взять в отдельности самую небольшую часть его и рассмотреть, понять, то получается бессмысленность, не характеризующая целого. Не то же ли и с людьми? Стоит ли рассматривать человека, держа деталь, отрезанную от него, как розовый ломоть арбуза на трезубце вилки? Нет, не стоит. Получается абсурд!..»

«Мне не хватало тебя. Не с кем по душе поговорить о постановке, ? писал Арося, вернувшись со спектакля «Командарм № 2» в постановке Мейерхольда. ? И смотря на сцену, я беспрестанно вспоминал, в каких театрах мы с тобой были, о чем говорили, вспоминал вино былых ушедших дней.

Вообще воспоминания ? прекрасная вещь. Разве мы знаем, что что-то когда-нибудь повторится. Нет, мы не знаем. И потому приятно возрождать это самому. Приятно снова в упоительных мечтаниях встретиться с самим собой, не похожим на теперешнего, встретиться с людьми, ставшими из детей мужами, но встречать их, как детей. Приятно оживлять далекие дни, насыщенные событиями и людьми, дни, втиснутые в узорчатую раму непоколебимой, запечатленной в памяти природы. Мы хотим быть пиратами жизни, грабить у времени нам не принадлежащее, нами отданное и контрабандой переплавлять награбленное за кордон созревших лет.

Это, Кисочка, теоретический взгляд на предмет, а вот иллюстрация!

Давай откроем былого альбом,

Полистаем страницы холодными пальцами.

Откроем! Теплым, пряным вином

И цветами весенней, прозрачной акации,

Как дождем, обольет, как грозой, оглушит

Этот старый до боли альбом...

В ту ночь мороз играл на льдинах,

Гудел смычок на струнах ветра.

Трещали улицы. Лавиной

Мороз упал на ноги в фетре.

Мы мерзнем вместе. И дыханье

На воротник ложится мелом.

О! Теплота далеких спален

С бельем, как снег заиндевелым.

О! Теплота. О! Теплота!

О! Хруст уюта в абажурах,

Замерзших рук пожатий жар,

Шепки в углах о поцелуях

И чувств встревоженных пожар.

Пока ж мороз. Толпа. И стыд мечтаний,

Смятенье двух локтей, желаний перезвон.

И я хитрю: ? Давайте сядем в сани,

Давайте будем мчать, чтоб вихрь со всех сторон!

Один мне черт, что мчать, что быть на месте,

О, просто хочется тепла и искр в глазах,

О, просто хочется малюсеньких известий,

Любви и нежности под пледом на руках.

И я целую вас в браслете мертвых зданий,

В прикрытье стен, при бледном фонаре.

Мы разрушаем целый гросс собраний

Законов о морали, о стыде...

Ну, и плевать! На мир, на свод законов,

На ночь, на ветер, вставший на дыбы,

Я чту одних желаний перезвоны

И чувств встревоженных ликующей орды.

Любимая! В морозы, в коридорах переулков

С тобой брели мы, ежась и болтая,

Мы целовались в тишине томяще гулкой,

Мы пили поцелуй, как ландыш влагу в мае,

Мы пили до конца, до капли, до терзанья,

До взрыва тишины, до стона, до безумья...

Нет! Нет! Не нам давать названья

Всей гамме чувств, таких смешных и юных...

Потом вокзал. И поезд у перрона.

Земля стареет на зрачке часов.

Взлетел свисток. И вот в шестом вагоне

Отправился в Иркутск советский Цицерон!

Иногда он посмеивался над моими сетованиями в письмах о разнице в возрасте и над моей «опытностью»: «и вообще, ты очень молода душевно и поэтому, как безусый юноша хочет казаться пожившим мужем, так и тебе хочется казаться видавшей виды, познавшей жизнь и состаренной ею солидной дамой...».

«Моя милая Кисонька. К тому моменту, когда я должен получить от тебя письмо, я строю многоэтажное здание сообщений, мыслей, фактов, но когда сажусь отвечать, все это проваливается черт знает куда, и взамен всех этих умствований ? громадное, удушающее чувство наполняет меня. Но о чувствах трудно писать, особенно о своих. Это неблагодарная задача ? репортерствовать о своем же поражении. Потому что думать о другом больше, чем о себе, это значит действительно поразить самого себя. Но такое поражение радостно, особенно тогда, когда тот, кто поразил меня, так же поражен и мною. И я счастлив от многих строк твоего письма... Я не хочу больше писать о чувствах. Я хочу их сохранить в себе. Я не хочу освобождать себя от них, расплескивая их словами, даже на страницах письма, предназначенного тебе. Вообще, я потерял голову...»

Далее следовало описание, довольно ироничное, праздничного вечера в день Октября.

«Под вечер пошел трамвай ? народ таки висел на крышах. Приехали на Тверскую. Граждане, гражданки и гражданята ходят по улицам, поют, толкаются и смеются. Посреди Тверской, напротив Моссовета, статуя Свободы горит над черною толпой, как факел. Несколько тысяч ламп замерзшими лилиями повисли над ней. Такой иллюминации я еще не видел. В Москве в тот вечер горело столько ламп, что на сумму сгоревшего электричества можно было построить небольшой заводик. Небо было розовым. И луна была в небе, как глаз с бельмом. У всех приподнятое настроение, все друг с другом разговаривают. Я разговорился с одной недурненькой девушкой, оказавшейся комсомолкой (мне везет на недурненьких комсомолок). Мы пошли с ней в клуб коммунальщиков. На эстраде танцевали русскую, боярышни и боярчики пели душещипательные романсы и острили насчет бюрократов, фокстротов и ТЭЖЭ. Удивительно скудно наше эстрадное искусство! Моя комсомолка в восторге и радостно повизгивает. Говорю в унисон. Удивительно низка культура нашего массовика...»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.