1924. В Коктебель!
1924. В Коктебель!
После тринадцати дней пути через Балашов, Лиски, Харьков, проведённых на голых досках
простой двухосной железнодорожной платформы, почти под беспрерывными дождями, от которых не спасал дырявый-предырявый брезент, накинутый на всё наше хозяйство, мы с Женей Броварским были так же веселы и неугомонны, как и в начале путешествия. Больше того! Мы веселели и наливались энергией с каждым днём, приближавшим нас к заветной цели, к сказочному Коктебелю, где уже в прошлом году состоялись Первые всесоюзные планёрные испытания. Чтобы просохнуть после очередного небесного душа и немного размяться, мы на ходу соскакивали с платформы и бежали по бровке вперегонки с поездом, небыстро ходившим в те первые годы после гражданской войны. В Мелитополе нашу платформу прицепили к эшелону с харьковскими планерами. С восхищением и завистью и не без некоторого смущения за свой хотя и с любовью, но кустарно сделанный «Голубь», рассматривали мы планеры, построенные «по-самолётному». У них была чудесная трёхслойная фанера толщиною в один миллиметр, которую они называли вали «диктом», — мы в Саратове по могли найти тоньше трёх. У них был авиационный лак «эмалит», пахнувший грушевой эссенцией, — наш «Голубь» был обтянут бязью, ничем не пропитанной. У них были настоящие стальные болты.
У них было… Эх, да чего только не было у этих богачей, у этих счастливчиков, пользовавшихся всем, что только может быть на авиационном заводе, счастливчиков, которые могли каждый день видеть самолёты и, может быть, даже украдкой трогать их рукой…
Наконец потянуло запахом гниющих водорослей: мы приближались к Сивашу. Эшелон, неспешно постукивая на стыках и подолгу останавливаясь на каждом полустанке, неотвратимо двигался на юг. Мы, то есть Женя Броварский, планёр и я, уже совсем просохли. С удивлением вглядывались мы в облака, с утра теснившиеся по южной стороне горизонта. Харьковчане считали, что это видимые издалека первые отроги Крымских гор. Нам же, жителям великой Русской равнины, такое предположение казалось совершенно невероятным. Ведь до гор ещё не меньше ста километров! Услужливая мысль подсказывала всё новые и новые соображения, казавшиеся упрямо сопротивлявшемуся сознанию приемлемее простой и очевидной истины: да, это горы, далёкие горы! В сумерках мы подъезжали к Джанкою с чувством робкой боязни, что восхитительное видение растворится, как призрак, в беспощадных лучах утреннего солнца…
Первой мыслью пробуждения, с силой удара внезапно возвращающей к действительности, была: а горы? Где они?
Слева — ослепительный, мерцающий блеск залива. А впереди вот они! Громады волнистых, тонущих в дымке, заслоняющих друг друга хребтов. Синие, серые, сиреневые и палевые в лучах утреннего солнца, застывшие в безмолвной угрозе тёмные зубчатые скалы. Мы стояли, держась за стойки креплений, и смотрели, смотрели и, впитывая эту торжественную неизведанную красоту. Подскакивала на стыках платформа, встряхивая нас от пяток до затылка, постукивали колеса, руин ощущала шершавую кору березовой стойки, плечо — крепкое плечо друга. Степь обдавала волнами полынного зноя, а видение не исчезало.
Так мы и ехали стоя, пока рыжей спиной ближайшей возвышенности не скрылись последние вершины неведомого края.