МАРК БЕРНЕС Солдаты Великой Отечественной{44} (о работе в кино)

МАРК БЕРНЕС

Солдаты Великой Отечественной{44}

(о работе в кино)

В работе над ролью красногвардейца в массовке я шел от внешнего облика, увиденного на старой фотографии, и это было естественно, потому что сценарий не предусматривал слов для роли. Влюбленность в героя, страстное желание жить в образе, принимать участие в том, что происходит вокруг него, рождали слова и действия моего героя.

В работе над образом шофера Минутки в фильме Ф. Эрмлера «Великий перелом» я шел другим путем.

Это тоже была совсем небольшая эпизодическая роль — Минутка погибает почти в самом начале картины. В сценарии изображался подвиг Минутки, но не было никаких других поступков персонажа, не было эпизодов, определявших характер Минутки, что-либо рассказывавших о его прошлом.

Я совсем не собирался упрекать сценариста в недостаточности характеристики героя. Наоборот, сдержанность и скупость Чирскова и Эрмлера в обрисовке образа Минутки, с моей точки зрения, укрепляли художественную силу образа. Такая наполненная сдержанность, такая лаконичность помогают фантазии исполнителя, его творческому воображению, дают возможность домечтать предлагаемый образ.

Минутка говорит мало, но очень точно — он скуп на слова. «Это не шофер, это генерал среди шоферов», — говорит о нем Кривенко. Минутка — «золотые руки» — хорошо знает свое дело.

Я давал волю фантазии, стремясь очень живо увидеть своего героя, придумывал, что и где лежит у него в машине.

Я знал, что в его небольшом хозяйстве непременно была полировочная вода, не мазь, а именно вода, с помощью которой в полчаса машина может заблестеть как новая. Пузырек с этой водой мог пригодиться только тогда, когда с машины будет снята фронтовая камуфляжная окраска. Минутка готовился к победе, он был уверен в ней.

Я знал, что в боковом кармане у Минутки лежит книжка. Я представлял себе, что Минутка много читает, но никогда этого не показывает. Я видел у него два пистолета: обычный «ТТ» и фасонистый трофейный браунинг с перламутровой инкрустацией; видел в его карманах расческу, зеркальце и бархотку для сапог. Минутка всегда носил с собой письма от отца и несколько фотографий. На одной из них, казалось мне, был Муравьев с другим генералом у машины, а позади голова Минутки; на другой он с отцом на катке, причем оба они на беговых коньках.

Мне представлялось, что Минутка пишет домой веселые, остроумные письма.

Все эти незначительные детали, которые я «наживал», работая над образом, шли от существа моего героя и помогали на первых порах полнее ощутить его.

Мы снимали фронтовые детали в Митаве. Шел 1945 год, война только что закончилась. Вместе с актерами в массовых сценах снимались части Советской Армии.

С утра я надевал форму и целые дни проводил среди солдат и офицеров. В тесном общении с ними мы, актеры, проверяли, насколько убедительны создаваемые нами образы, правильно ли мы себя ведем, так ли держимся, разговариваем.

Однажды, когда я сидел на пригорке возле машины, ко мне подошел незнакомый полковник из какой-то воинской части, участвующей в съемке фильма.

— Старшина, — сказал он мне, — съездим сейчас в банк, получим деньги и вернемся, пока они, — полковник указал на группу кинематографистов, готовящихся к съемке, — свои аппараты наладят.

Я откозырял, ответил: «Есть!» — и мы поехали. Съездили в банк, получили деньги. И только вернувшись обратно, он узнал, что принял меня за шофера по ошибке. Полковник был смущен, а я очень доволен…

Но все мои поиски — только начало работы, подход к образу. Чтобы сыграть Минутку, мне нужно было понять и ощутить природу героизма, природу того чувства, которое давало силу Гастелло, Матросову и тысячам героев Великой Отечественной войны, таким, как Минутка.

Мне нужно было подумать о прошлом своего героя, подышать воздухом, которым он жил, увидеть семью, в которой он вырастал, завод, на котором работал, нужно было очень ясно почувствовать человека, его характер.

Для всего этого в сценарии была только одна, хотя и очень существенная зацепка — отношение к Минутке таких людей, как Муравьев и Кривенко, правда, проявляющееся только в двух-трех проходных репликах. Но если генерал-полковник, сдержанный Муравьев говорит своему шоферу: «Плохи дела, Минутка!» — а в ответ на успокоительные слова: «Поправятся. Раз мы приехали, теперь минутное дело» — бросает: «Ой, нет, Минутка! Долго нам придется ждать, много вытерпеть!» — значит, почему-то существовали особая внутренняя близость, особое доверие генерала к молодому бойцу.

Я вновь и вновь перечитывал эпизод первого появления моего героя на экране и стремился представить то, что предшествовало этому разговору. Мне казалось, что Минутка спас однажды Муравьеву жизнь, проявив смелость и способность не теряться во фронтовых условиях.

Сначала я давал полную волю воображению, а затем придирчиво проверял себя и сам, и с помощью режиссера.

Минутка — это прозвище. И я придумал герою настоящее имя — Василий Баранов. Мне представлялось, что он родился и вырос в Москве, был младшим, любимцем, но не избалованным, потому что воспитывался в семье потомственных кадровых рабочих… В годы Гражданской войны отец воевал, потом восстанавливал завод… Перед Отечественной войной отец, Василий и два его брата работали на одном заводе. Василий привык к тому, что во всяком заводском начинании они, Барановы, участвуют в первую очередь… И это чувство неотделимости, слитности с судьбой народа сильнее всего помогало мне понять природу героического подвига Минутки: немыслимо, невозможно для него, Василия Баранова, поступить иначе!

…В работе над образом Чмыги из «Третьего удара» мои поиски шли по пути более сложному, о котором, признаюсь, и рассказать мне гораздо труднее.

Роль Чмыги была четко задумана и выписана с достаточной полнотой в сценарии А. Первенцева и особенно в режиссерской разработке И. Савченко. Савченко увидел в небольшой роли Чмыги глубокое обобщение, увидел образ народного героя, советского солдата с крестьянской биографией, вынесшего на себе тяжесть войны, человека большой физической силы, закаленного суровой фронтовой жизнью, скупого на слова, храброго и выносливого.

Никогда еще за всю свою жизнь я так не робел, как приступая к работе над образом Чмыги.

Мне очень нравилась роль, страстно хотелось ее сыграть, но образ Чмыги глубоко драматичен, и это было для меня внове, необычно. К тому же мои внешние данные не соответствовали образу: по сценарию, Чмыга богатырь, человек зрелого возраста с черными как смоль волосами. Но, может быть, больше всего меня пугало решение режиссера очистить образ Чмыги от бытовых деталей, поднять до значения символа. Это мало вязалось с привычной мне актерской манерой. Я боялся засушить образ, поставить его на котурны.

Мы репетировали сцену, в которой Чмыга растолковывает молодому солдату, что пехота — это царица полей. У Чмыги это единственная сцена с юмором, и я очень ждал ее — мне было трудно без шутки вести всю роль.

Савченко потребовал от меня серьезности и почти суровой собранности. А мне хотелось в этой сцене немного побалагурить. И солдаты в блиндаже — мои партнеры — очень охотно и живо подыграли мне. Я был счастлив, я видел сцену, я чувствовал Чмыгу живым, осязаемым, он показался мне ближе, понятнее.

Савченко искренне смеялся — ему самому нравилась разыгранная нами веселая сцена, которую тут же и сняли. Но вслед за этим Савченко снял и свой вариант сцены. Через несколько месяцев он пригласил посмотреть на экране смонтированный материал. После сцены Чмыги с молодым пехотинцем сразу же шла сцена в Кремле. В таком контексте балагурство Чмыги было, конечно, неуместно. Я сразу понял и свою ошибку, и необходимость выбросить нашу сцену целиком. Я был в отчаянии, сознавая, как подвел группу своей настойчивостью.

Тогда Савченко показал мне его вариант сцены, о котором я попросту забыл. И тут я оценил чуткость художника, умеющего загораться выдумкой актера и в то же время тонко чувствующего тональность образа и его место в общей композиции всего произведения.

Не было случая, чтобы до Савченко не дошло страстное желание актера сыграть роль как можно лучше, овладеть тем, что не давалось сразу. Если актер работал обычно, так сказать, в пределах нормы, Савченко мог не подходить к нему неделю. Но если Савченко видел, что у актера горят глаза, а роль не дается, не получается, он бросал все и начинал работать упорно и очень творчески, даже если дело касалось третьестепенной роли.

В работе над образами Жигулева и Минутки мне помогало активное додумывание жизни героев за кадром. В «Третьем ударе» я стоял перед образом, который вдохновенно решен авторами и который мне предстояло сделать живым и правдивым.

Чмыга — человек лет сорока пяти. Он видел много горя, прошел всю войну со дня ее объявления, испытал тяжкий путь отступления, узнал горечь и боль утрат. Двести пятьдесят дней стоял он в обороне на Сапун-горе, стоял насмерть, потому что для него, черноморского матроса, «нет России без Севастополя».

Для Чмыги Севастополь не только крупная военная база нашей страны, это его родная земля — где-то под Севастополем живут его мать, жена и ребятишки. Чмыга воюет в морской пехоте, но в Севастополь он должен войти моряком — бескозырка всегда у него в кармане.

Я жадно выискивал Чмыгу в солдатах разных поколений, принимавших участие в съемках. Я искал в каждом из этих бойцов то, что его роднит с другими. Мне казалось, что Чмыга — тот, кто воевал на Южном фронте под Киевом, и тот, кто стоял под Ладогой, — солдат нашей армии, представитель страны.

Чмыга — советский солдат, которого нельзя застрелить, нельзя убить. Так он и был воплощен в картине: Чмыгу расстреливают фашисты, а он появляется живой в штабе Толбухина, его тяжело ранят на Сапун-горе, но именно он доносит знамя и водружает его на вершине.

Перечитывая горячие патриотические статьи А. Толстого, И. Эренбурга, М. Шолохова, Л. Соболева, А. Довженко, написанные в дни войны, я не искал в них какой-то конкретной черточки для Чмыги. Я жадно впитывал те чувства, ту степень накала, которые горели в сердцах миллионов таких, как Чмыга…

Работая над любой ролью, актер должен быть богаче того, что он показывает, проявляет в жесте и слове.

Эпизодической роли отводится мало места в фильме. Но фантазии актера, его творческой выдумке открываются, пожалуй, более богатые возможности, чем при исполнении главной роли. Здесь меньше дано автором, стало быть, шире простор воображению. Исполнителю эпизодической роли нужны большая внутренняя подготовка, огромное напряжение, чтобы в коротком броске успеть донести свою мысль, свой образ до зрителей, заставить их ощутить, полюбить или возненавидеть его…

Но, будучи даже страстно влюбленным в своего героя, актер, если он настоящий художник, должен всегда помнить о мысли всего произведения, о его композиции и очень точно ощущать место и сверхзадачу играемой роли.

При этом даже над маленькой эпизодической ролью нужно работать так, чтобы она казалась актеру главной в картине.

Тогда приходят и настоящее удовлетворение, и творческая радость, и такая хорошая усталость, словно сыграл большую роль.

У молодых актеров есть тенденция воспринимать получение эпизодической роли в фильме как неудачу, как обиду своему актерскому достоинству и, уж во всяком случае, как задачу, не требующую никакого напряжения их творческих сил и возможностей. Мол, все равно ничего здесь показать не успеешь. Вот уж когда дождешься главной роли…

А актеру нельзя ждать, ему всегда надо жить в образе, всегда упражнять свое воображение, так же как пианисту всегда нужно упражнять свои пальцы.

А самое главное — актеру, как и всякому художнику, нужно и в малом искать и находить большое!

* * *

В официальной справке о фильме «Два бойца» говорится: «Производство Ташкентской киностудии». Формально, так сказать, по географическому признаку, правильно. Однако эта лента — результат совместной работы творческих коллективов трех студий — Киевской, «Мосфильма» и Ташкентской.

Ташкент сорок второго года для кинематографистов, да и для театральных работников, был средоточием крупнейших творческих сил.

Здесь можно было встретить режиссеров и актеров всех рангов, начиная с прославленных мастеров до дебютантов. Каждый режиссер имел возможность широкого выбора актеров для своей картины. Съемки шли от восхода до захода солнца, а узбекское солнце неохотно покидает небосклон.

Выпускались боевые киносборники, в которых принимал участие и я, военные фильмы с бесчисленными атаками, контратаками, сценами сражений.

И вдруг на студию пришел сценарий совершенно иного плана! Случилось парадоксальное. Несмотря на кажущуюся камерность содержания фильма, в нем открылся широкий мир человеческих отношений, мир суровой солдатской дружбы.

Редкий зритель не знает ленты «Два бойца», созданной сценаристом Е. Габриловичем по повести Л. Славина «Мои земляки». В фильме два главных героя — медлительный, несколько тяжеловесный, удивительно чистый духовно уралец Свинцов и колоритный южанин — одессит Дзюбин.

Вопрос актера на роль Свинцова был решен сразу. Как-то само собой разумелось, что Свинцов — Б. Андреев. А вот вокруг Дзюбина завязался настоящий, по-фронтовому жаркий бой. Постановщик фильма Л. Луков устроил на эту роль самый свободный конкурс. В нем могли принять участие все актеры независимо от цвета волос, тембра голоса и т. д.

Позже Луков объяснил, почему он выбрал меня. На эту роль можно было взять уже известных актеров. Ну хотя бы П. Алейникова или Н. Крючкова{45}. Но как раз та индивидуальная характерность могла «задавить» образ Дзюбина. Нужен был актер, прежде малоприметный, может быть, еще не установившийся, не нашедший себя, чтобы в нем, как на фотопленке, проявился раньше невидимый Дзюбин.

Сразу же после проб у нас с Б. Андреевым началась настоящая солдатская жизнь. Мы получали солдатский паек, надели солдатское обмундирование. Я ходил по госпиталям, искал южан, чтобы научиться их диалекту, подружился с колоритнейшим балаклавцем, раненым моряком, который имел столько боевых орденов, что, право, всех я не запомнил. И все-таки образ не получался. Дзюбина не было. Шли уже разговоры о том, что во имя спасения фильма нужно срочно искать мне замену. Я не мог не согласиться…

Помню, от усталости и безразличия ко всему я зашел в парикмахерскую, которую прежде избегал. Там работали молодые, совершенно неопытные мастера. Девушка занялась стрижкой, а я обдумывал свою вторичную просьбу к военкому отправить меня на фронт. Стрижка закончилась, я взглянул в зеркало и… увидел Дзюбина. Да. Это был он, с характерным одесским начесом, насмешливым прищуром глаз. Тот самый Дзюбин, который все-таки эти дни жил во мне, но носил чужую прическу, чужое лицо, а сейчас, словно освободившийся от грима, стал самим собой. И виновницей этого открытия была девчонка-парикмахерша, так и не узнавшая никогда, какое чудо она совершила.

Дома жена меня встретила испуганным возгласом: «Боже, что с тобой сделали?!» Вскрикнул и Луков, увидев меня на съемке: «Наконец-то нашел! Нашел!»

Теперь и днем, и ночью, и дома, и на улице я оставался Дзюбиным. Впоследствии я убедился, как трудно было мне вновь обретать свой прежний язык. Даже сейчас, когда прошло четверть века, нет-нет да у меня порой невольно прорываются «одесские» интонации. Самое любопытное в этой истории, что до фильма «Два бойца» я не знал ни Одессы, ни одесситов…

Очень популярной стала песня из фильма — «Темная ночь». Она не была предусмотрена сценарием, родилась стихийно, по ходу съемок, и оказалась большой удачей композитора Н. Богословского.

Интересных эпизодов в те дни в моей жизни и в жизни всей съемочной группы было немало! Но суть, конечно, не в них. Суть в атмосфере творческого и идейного единства, которая помогала художественной интеллигенции, находившейся в Ташкенте, чувствовать себя солдатами. Фильм «Два бойца» и имел поэтому такой успех.

* * *

Фильм «Два бойца» снимался в самые тяжелые дни у нас в стране, когда немец подходил к Сталинграду…

У нас говорили: сыграть роль Аркадия Дзюбина — это все равно что ходить по острию ножа. Чуть-чуть оступился — и разрезался пополам.

И если режиссер и актер неверно будут трактовать этот образ, то из замечательного бойца, глубокого патриота и мужественного человека очень легко получается блатной примитивный парень и, естественно, фильм в свет не выходит. Поэтому режиссер объявил конкурс на эту роль… И на эту роль пробовались актеры, имеющие на это право и не имеющие на это право… Пробовались 20–25 человек. Я принадлежал к категории актеров, не имеющих права претендовать на эту роль как по внешним своим данным, так и по внутренним.

Почему же мне удалось выиграть битву за эту роль?

Не потому, что я лучше своих товарищей, а потому, что, как выяснилось, режиссер после долгих раздумий пришел к следующему заключению. У автора сценария было написано: Аркадий Дзюбин — одессит и моряк, в скобках — его внешность: высокий рост, широкие плечи, длинные руки, кривые ноги и сиплый голос. Режиссер, учитывая остроту самого характера Аркадия Дзюбина, решил взять актера с внешностью, несколько противоположной тому, что было написано у автора, чтобы хотя бы внешними данными смягчить остроту Дзюбина. Поэтому когда я неожиданно для всех и для самого себя был утвержден на эту роль, то большая часть товарищей очень жалели этот фильм и режиссера. Когда у них спрашивали, почему они так пессимистически ко мне относятся, они очень просто отвечали: какой же из него моряк? Он худенький, щупленький человечек, а моряк — это все же должен быть моряк… Но мне казалось, что моряк не обязательно должен быть с длинными руками, на кривых ногах. Я видел моряков с нормальным телосложением, и это были замечательные и далеко не заурядные люди.

Надо вам сказать, что я не одессит, и в жизни своей всего два или три раза был в этом замечательном городе. Я не буду вам рассказывать о работе над самой ролью и над характером Аркадия Дзюбина. Я хочу в нескольких словах рассказать вам о том, как я овладевал вот этим специфическим южным жаргоном.

В Ташкенте я стал подыскивать одесситов… Я знал, что в городе есть госпиталь, в котором на излечении находятся большинство защитников Одессы и Севастополя. Познакомившись с главным врачом, я рассказал ему о цели моего посещения. Мы отправились в палаты, где профессор стал меня знакомить с солдатами и офицерами…

Выходя из одной палаты, я заметил на койке спящего человека, из-под одеяла которого виднелся явно матросский воротник. Я спросил у профессора, почему человек спит в матросской рубахе в то время, когда в госпитале все ходят в пижамах, халатах, белье…

Профессор улыбнулся, лукаво посмотрел на меня и сказал: «Так ведь это не простой человек, это — принципиальный человек. Когда ему было даже очень плохо, он нам тоже не давал с себя снимать этой рубахи, и единственное время, когда он бывает без нее, — это когда одну матросскую рубаху с него снимают, а другую надевают».

Я попросил разрешения познакомиться с этим принципиальным человеком. И когда его разбудили, он повернулся к нам, стал присматриваться со сна, несколько растерялся. Потом стал внимательно смотреть и… узнал меня по фильмам. А когда он меня поприветствовал, я понял, что дальше идти некуда, что это именно тот человек, которого я так долго искал.

Как он меня поприветствовал? Он сказал примерно так: «Приветствую тебя, золотце ты мое дорогое». Казалось бы, ничего особенного он не сказал, но слово «золотце» и буква «з» были так произнесены, как может произнести настоящий южанин. Мы познакомились с ним. Он был крайне удивлен, увидев меня в форме солдата. А надо вам сказать, что мы с Андреевым с первых дней съемок оделись в эту форму и в течение семи месяцев, пока не закончились съемки, эту форму не снимали…

Я посещал его ежедневно, слушал, как он разговаривает, и просиживал у него по два часа. Слушал, как он произносит мягко «шипящие». И вот так, как мы с вами иногда, желая запомнить мелодию, сидим и слушаем ее по нескольку раз и запоминаем, так и я иногда просил его по нескольку раз повторить ту или иную фразу и запоминал.

И конечно, после нашей первой встречи я исключил из обихода чистую русскую речь. Я стал ему подражать и дома, и в общественных местах, стал разговаривать так, как разговаривал мой новый друг.

Вначале у меня получалось очень плохо. Это был не южный говор, это был Бог знает какой говор. И в Ташкенте у меня произошел любопытный случай. Я захворал, мне нужно было посетить одного крупного хирурга, который сделал для меня исключение как для киноактера, хотя он меня и не знал. И вот когда я к нему пришел в одежде бойца и разговаривал на этом жаргоне, он поднял очки, посмотрел на меня, записал фамилию, потом несколько смущенно сказал: «Молодой человек, какова же все-таки ваша профессия?» Я ему ответил, что я киноактер. Он очень подозрительно посмотрел на меня, сказав, что очень любит кинематограф, но за войну, видимо, отстал. И когда я спросил у него: «Что вас смущает, профессор?» — он ответил: «Вы меня извините, молодой человек, но я не понимаю, как это вы с таким странным, я бы сказал, явно босяцким акцентом, выступаете у себя там, в кино?»

Я стал объяснять ему, в чем дело, и рассказал сюжет картины, в которой сейчас снимаюсь. Профессор был растроган чуть ли не до слез — так захватил его сюжет. Когда я уходил от него, мы расставались друзьями. Он крепко пожал мне руку и сказал: «То, что вы мне рассказали, молодой человек, это очень трогательно, это взволновало меня, это, наверное, будет очень хорошая картина, и я желаю вам успеха. Но я все же хочу вас предупредить: то, что вы делаете с вашим языком, это очень опасно и может остаться у вас на всю жизнь».

И в какой-то степени этот почтенный человек был прав, так как после съемки фильма «Два бойца» я в свободное время занимался тем, что раскрывал книгу и громко-громко читал по-русски, чтобы вернуться в первобытное состояние.

А то, как я овладел этим южным говором, об этом подчас говорили сами одесситы, которые спрашивали у меня, в каком месяце я эвакуировался из Одессы, и когда я говорил, что я, к сожалению, не одессит, — они смотрели на меня с презрением и говорили: «Ну да, так всегда бывает: когда человек выходит в люди, так он стесняется своего родного города. Одесса уж не такой плохой город, чтобы его стесняться».

О «Двух бойцах» можно много и долго рассказывать… Хочу прибавить лишь следующее: весь фильм от начала до конца снимался в ташкентском маленьком саду отдыха. Петергоф, Сестрорецк, Ленинградская набережная с адмиралтейским шпилем, ленинградские подворотни и встреча Таси с Сашей глубокой осенью во время ливня — все это снималось в городе Ташкенте в 60-ти и 70-ти-градусную жару.

И вот так бывает: есть такой зритель, который после нашей встречи и моего рассказа, выйдя на улицу, говорит своему соседу или соседке: «Ты подумай, как нас надувают. Я-то думал, что это все происходило в Ленинграде, что они рисковали жизнью, а они все это сварганили в Ташкенте и выдают за Ленинград». И мне хочется спросить у этого зрителя: когда он смотрит хороший спектакль, где на сцене играет его любимый актер и где актер по ходу действия вынимает пистолет и стреляет себе в висок и умирает — на сцене, почему, выйдя на улицу, этот зритель не говорит: «Как меня надул этот актер. Он ведь не умер, а я плакал». Он говорит: «Как хорошо сыграл артист такой-то и смотри, как взволновал» и так далее.

К чему это я говорю? Вы, зрители, уходя из кинотеатра, в большинстве своем запоминаете нас, актеров. И мы бесконечно счастливы этим обстоятельством. Но должен вам сказать, что в нашем успехе нам помогают многие… Вот вам работа художника, который сумел в Узбекистане так изобразить Ленинград, что ленинградцы и участники боев за Ленинград подчас сомневались: натура это или декорация.

На одной из таких встреч в Кронштадте один из участников боев за Ленинград во время моего выступления вставил такую фразу: «На том месте, где вы там, в конце фильма, стреляете из пулеметов, я лично дрался». Когда я ему сказал, что этого не могло быть, он стал мне подробно рассказывать описание места в Петергофе, где я стрелял из пулемета, а он на этом месте воевал. Вот насколько убедительно искусство художника, который на простой стене от руки изобразил петергофские дворцы. Вот это то, что я и хотел вам рассказать.

Я напомню вам первую сцену из фильма «Два бойца». Действие происходит после жаркого боя. Аркадий Дзюбин, решив поднять настроение своих товарищей-солдат, подшучивает над своим другом Сашей. Сцена называется «Рассказ о том, как Саша с Уралмаша из пистолета стрелял».

«Ну, а что, товарищи, никто из вас не знает, как Саша с Уралмаша из пистолета стрелял?! Это замечательная история: Сашенька наш где-то в бою нашел трофейный маузер. Маузер был по его росту. Пушка. Шикарная вещь. Но из него же нужно стрелять! А как это сделать, когда Саша бежит в атаку без оружия? Оно же ему не надо — он уничтожает фашистов ручками. У парня руки, дай Бог каждому. Одним словом, крепкий парень, не рахитик.

Ну вы все, конечно, помните ту красивую минутку затишья, которая была на нашем участке. Саша решил попробовать свой пугач. Что же делает этот парень? Он идет в аллейку, срывает беленький цветочек — ромашку или что… Прикрепляет ее к дереву и открывает тир. Но в ромашечку еще нужно попасть!

А когда такой парень начинает стрелять, остановиться ему, конечно, трудно… Ну, фрицы подумали, подумали, и с левого фланга как ударили пулеметы. За пулеметами — минометы… А немецкая полковая артиллерия подумала на Сашин пугач, что это наша артподготовка, и давай стрелять по Саше. По Саше и — по ромаше. По Саше и — по ромаше… Одним словом, что вам говорить: Саша еле живой пришел с этой аллейки и тут же поменял свое оружие на махорку.

И правильно сделал!

Вот я у вас спрашиваю, как можно стрелять из этого оружия, когда в нем не хватало самой главной части?

Какой?

А самая главная часть каждого оружия — есть голова его владельца!

… Эй, артиллерист! Ты Сашу не трогай, он умнее тебя в миллиард!

Что? Каких одесских ты видел? Моряков в бою? Женщин и детей — под германскими бомбами? Этих ты видел?

Слушай, артиллерист, ты Одессу не трогай. Там — горе и кровь. Я ж за твой красивый город Смоленск слова плохого не скажу.

…Ничего, ничего, Сашенька, это небольшой урок географии».

* * *

…Я могу сказать прямо: мне повезло. Мне сильно повезло. И прежде всего потому, что я встретил Лукова. Не будь этой встречи, не представляю себе, как бы сложилась моя творческая жизнь. Не будь этой встречи, не было бы у меня Аркадия Дзюбина — роли, очень дорогой мне и памятной{46}.

Поначалу обо мне как о претенденте на роль Аркадия Дзюбина не было и речи. Я просто вымолил у Лукова пробу. Никто не верил в меня как в исполнителя Дзюбина. Почему? Ответ был прост: до этого я играл только так называемые «голубые роли». И было актом большого режиссерского мужества доверить именно мне эту роль.

Работал он со мной самозабвенно. Мы не расставались порой в течение суток. Бесконечные разговоры, варианты, пробы…

Какая высокая мера требовательности, какое вдохновение чувствовались во всем, чем дышал Луков в работе над этим фильмом и чем насыщал нас — Бориса Андреева и меня. Работа не всегда шла гладко. Но всегда я видел в его глазах море тепла. И это помогало работать и жить.

Был случай, когда его человеческие качества раскрылись по-особому ярко. В самую тяжелую минуту, когда я терял близкого друга и неотвратимая трагедия надвигалась на мою семью, в лице Лукова я видел самого чуткого и отзывчивого человека{47}.

Мне очень трудно сохранять спокойствие, говоря о Лукове — человеке и мастере. Луков — неповторимое явление. Таких мастеров немного, но таким человечным должен быть каждый мастер.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.