ЦАРСКАЯ НЕМИЛОСТЬ

ЦАРСКАЯ НЕМИЛОСТЬ

Жил в Париже художник Филипп Таннер. Писал он преимущественно морские виды. Мастер он был искусный, но как человек Филипп Таннер был строптив и неуживчив и часто покидал родину, отправляясь странствовать в погоне за удачей.

Таннер восстановил против себя парижских художников своим самомнением и заносчивостью.

Французы смеялись над ослепленным манией собственного величия живописцем.

В 1835 году Таннер особенно бурно поссорился со своими собратьями по профессии и уехал в Россию.

В Петербурге у него были друзья среди французов, понаехавших в Россию. Они стали распространять восторженные слухи о своем соотечественнике. Некоторые его картины приобрели столичные аристократы.

О Таннере стали толковать в великосветских гостиных. Наконец молва о заезжем французском художнике дошла до императора Николая I. Царь заказал ему написать несколько картин.

После этого Таннер сразу вошел в моду. Заказы посыпались, к нему со всех сторон.

Таннера редко можно было застать у себя в мастерской: то он выезжал в Кронштадт для писания с натуры тамошнего порта, то он разъезжал для получения новых дорогих заказов. Не прошло и полугода с тех пор, как француз прибыл в Петербург, а заказов он нахватал уже вперед на несколько лет. Живописец был жаден и скуп. Вскоре ему пришла мысль просить бескоштного подмастерья, кого-либо из учеников академии, обещая научить академиста морской живописи. Император, который благоволил к Таннеру, как вообще к заезжим художникам и актерам, милостиво обещал. Как-то во время прогулки царь встретил президента Академии художеств Алексея Николаевича Оленина.

— Ты-то мне нужен, — заявил Николай. — Кто нынче из числа лучших учеников академии отличается в пейзажной живописи?

— Гайвазовский, ваше величество. Он делает заметные успехи не только в классах академии. Его акварели охотно покупают знатоки. Но его все больше тянет на изображение морских видов.

— Отлично! Его и направим к Таннеру. Живописцу будет помощь, и Гайвазовский многому научится в писании морских видов у прославленного мастера.

Оленин хотел возразить, что Таннер у себя на родине не столь уже славен, что он кочует из одной страны в другую в поисках счастья и вряд ли Гайвазовскому полезно будет прервать классные занятия в академии.

Но Оленин хорошо знал своего собеседника: царь был деспотичен, и не терпел возражений. Поэтому президент Академии художеств промолчал и только низко наклонил голову в знак покорности монаршей воле, думая, что так безопаснее будет для него да и для юноши Гайвазовского.

Через несколько дней после этого разговора царя с Олениным Гайвазовского разлучили с академией. Целые дни проводил он теперь в большой, роскошной мастерской приезжего художника. Француз был высокомерен и заносчив. Ему мало было дела, что не только товарищи, но и профессора возлагали на Гайвазовского большие надежды. Для Таннера Гайвазовский был всего лишь подмастерьем. Занятый своими заказами, он поручал юноше приготавливать краски и содержать в чистоте его палитру.

Случайно увидев рисунки Гайвазовского, Таннер начал посылать его копировать виды Петербурга, необходимые ему для выполнения своих многочисленных заказов. Обычно он отсылал Гайвазовского из мастерской, когда сам приступал к работе. Таннер опасался, что способный юноша быстро усвоит тайны морской живописи.

Только в воскресные дни мог Гайвазовский бывать в знакомых домах. По-прежнему он посещал иногда Олениных.

Алексей Николаевич, видя тайную грусть в глазах своего любимца, только вздыхал и уходил в другие комнаты. Президент академии ничем не мог помочь Гайвазовскому. Таннер все больше входил в доверие к царю, и борьба с ним была не только бессмысленна, но и опасна. Оленин проклинал тот час, когда так искренне хвалил Гайвазовского царю. Не думал он, во что обернется его похвала для лучшего ученика академии.

Гайвазовскому казалось, что его невзгодам не будет конца. Таннер с каждым днем все более торопился с выполнением заказов, особенно тех, которые ему дал русский император.

Вот и сегодня француз приказал ему с утра заняться растиранием красок, а в полдень отправиться на Троицкий мост и оттуда списать для него вид Петропавловской крепости.

Нынче Таннер был особенно груб: он отдавал приказание отрывисто, глядя поверх головы Гайвазовского, а того слегка пошатывало от недомогания: накануне он выкупался в Невке в холодной еще воде, и теперь его лихорадило. Выйдя в полдень из мастерской и направляясь к Троицкому мосту, юноша почувствовал себя совсем плохо и вынужден был на короткое время присесть у первых ворот. Он решил было уже вернуться и сказать Таннеру о болезни, но передумал, зная заранее, что бессердечный иноземец заподозрит его в обмане.

На лето Алексей Николаевич Оленин с семьей обычно перебирался в свое имение «Приютино», близ Петербурга. Туда часто наезжали артисты, писатели, художники. Несколько лет назад в «Приютине» целый день провели Пушкин, Грибоедов, Глинка. Грибоедов и Глинка доставили истинное наслаждение радушным хозяевам и гостям своими музыкальными импровизациями. До глубокой ночи один сменял другого у рояля. Об этом дне долго потом говорили у Олениных.

Вспомнился он и сегодня Алексею Николаевичу, когда он вышел из академии и собрался поехать в «Приютино». Воспоминания взволновали его, и он, отпустив карету, решил пройтись. Оленину было семьдесят два года. В таком возрасте больше дорожат каждым прожитым днем, каждой встречей или беседой с другом. Многих из его друзей уже нет в живых. Давно умер Державин, которым он так восторгался еще в юности. С любовью украсил Оленин вышедшие сочинения поэта своими виньетками. Вспомнил, как старик Державин приехал к нему взволнованный из Лицея и рассказал о лицеисте Пушкине. Потом Пушкин часто посещал его дом и одно время был сильно влюблен в его дочь Анну. Все это было как будто недавно, а годы идут. Пушкин и тот осунулся в последнее время, и реже стал слышен его необыкновенный заразительный смех. Внезапно Оленин подумал о Гайвазовском. Только сегодня академисты Ставассер и Штернберг просили за своего друга, горевали, что Таннер совсем перестал отпускать его в академию. И тут же с присущими юности внезапными переходами от одной мысли к другой, Штернберг спросил:

— Алексей Николаевич, а правду говорят, что Гайвазовский своим замечательно счастливым сходством так близко напоминает портрет Александра Сергеевича Пушкина в молодости?

Оленин знал об этих толках среди академических учеников и профессоров, но только сейчас, мысленно сравнив облик юного Пушкина с Гайвазовским, удивился, как он раньше не обращал внимания на это действительно разительное сходство. «Дай бог, чтобы талантом и уменьем был схож с поэтом», — подумал старик и тут же решил, что надо что-нибудь придумать, чтобы вырвать Гайвазовского из неволи у Таннера.

Алексей Николаевич подходил к Троицкому мосту, где ждала его карета. Вдруг на мосту он заметил Гайвазовского. Юноша был бледен. Он внимательно глядел в сторону Петропавловской крепости, в руках у него были альбом и карандаш. Сердце у Оленина сжалось. Он с трудом узнал в этом похудевшем и болезненном молодом человеке обычно такого веселого и жизнерадостного Гайвазовского, покорявшего всех своим открытым лицом и добрым нравом.

Гайвазовский на мгновение отвел свои глаза от крепости и заметил приближающегося Оленина. Лицо его прояснилось, и он быстро закрыв альбом, поспешил навстречу Алексею Николаевичу.

— Что ты делаешь здесь на мосту? — спросил Оленин и, не дожидаясь ответа, тут же добавил: — Вид у тебя совершенно больной. Садись ко мне в карету. Я отвезу тебя в «Приютино». Там мы тебя быстро на ноги поставим.

— Алексей Николаевич! — взмолился Гайвазовский. — Но мне велено к завтрашнему списать вид крепости.

— Завтра воскресенье. Подождет твой француз до понедельника. — Оленин, так же как и Гайвазовский, старался не произносить имя Таннера. — Притом, — он раскрыл альбом Гайвазовского, — у тебя уже все закончено. А если что не так, ты среди моих эскизов найдешь вид крепости.

Бывают дома, в которых не только их обитатели, но даже вещи как бы приветливее, чем в других местах. Счастлив тот человек, которому приходилось бывать в таких домах и общаться с подобными людьми. Еще большее счастье, если человек был вхож в такие обители ума, душевной красоты и тонкого изящества в молодые годы. Тогда на всю жизнь он сохранит воспоминания о поэзии юности.

Таков был дом в «Приютине», где один из просвещеннейших людей своего времени, Алексей Николаевич Оленин, собрал вокруг себя литераторов, артистов, художников и ученых.

В этом уютном деревенском доме Гайвазовский был встречен приветливо, без малейшего намека на покровительство. Особенно была заботлива дочь Оленина, Анна Алексеевна. Узнав от отца, что у Гайвазовского лихорадка, она сама заварила липовый цвет и заставила его выпить с малиновым вареньем.

К вечеру в «Приютино» стали съезжаться гости из Петербурга. Гайвазовский из окна своей комнаты, куда его отвели и уговорили лечь в постель, видел, как с дороги к дому сворачивали кареты. Он насчитал их до десяти. То ли от липового отвара, после которого он проснулся в испарине, то ли молодые силы организма перебороли недомогание, но Гайвазовский чувствовал себя совсем здоровым и с юношеским нетерпением ждал, когда принесут его платье. Наконец слуга принес отлично вычищенную одежду и свежее белье. При виде белья Гайвазовский невольно воскликнул:

— Откуда это взялось? Я ведь приехал налегке, без вещей.

— Анна Алексеевна приказали, как только проснетесь в испарине, чтобы незамедлительно переоделись во все сухое.

У Гайвазовского перехватило дыхание, и он с трудом удержал подступившие слезы.

Со времени приезда в Петербург из Феодосии прошло два года. Многое пришлось испытать на первых порах бедному юноше. Принятый в академию казеннокоштным воспитанником, Гайвазовский не раз голодал.

Только с недавних пор, когда акварели Гайвазовского начали понемногу покупать любители живописи, он смог тратить на себя известную сумму, и то большую ее часть отправлял в Феодосию своим родителям… Счастье ему улыбнулось. Профессора и товарищи вскоре о нем заговорили и радовались его успехам. Алексей Николаевич приблизил к себе юного художника. Часто он оставлял его у себя, когда приходили близкие друзья — Василий Андреевич Жуковский, Петр Андреевич Вяземский, Владимир Федорович Одоевский. Гайвазовский жил в сфере высоких интересов. При нем не раз происходили горячие споры выдающихся людей о судьбах русского искусства и литературы. Юноша впитывал все это в себя: душа его росла и ширилась, а ум образовывался. Он понимал, что только талант и трудолюбие приблизили его к этим людям, и чувствовал к ним искреннюю любовь и благодарность.

Но все это время ему так не хватало домашнего уюта, ласковой и неусыпной заботы матери! Тоскуя по далекому, родному дому, он утешал себя тем, что его успехами гордятся в Феодосии. Юноша знал из писем отца, что всякий раз, когда от него приходили деньги, мать созывала друзей своего дорогого Ованеса, ставшего теперь опорой семьи, и угощала их всякими лакомствами, какие умеют так искусно приготавливать женщины-армянки. В этом ей помогала судомойка Ашхен, которая до сих пор служила в греческой кофейне.

Обо всем этом думал взволнованный юноша, когда теперь глядел на свежее белье, присланное Анной Алексеевной. В эти минуты перед ним возник образ матери, благословящей сына, и его друзей, принявших и обласкавших его в далеком столичном городе.

Необыкновенным был этот вечер, хотя трудно было назвать вечером сумерки, полные притушенных бледно-зеленых отсветов. В Петербурге начались белые ночи.

Когда Гайвазовский спускался в гостиную, откуда раздавались голоса, он невольно задержался в библиотеке. Двери в кабинет были открыты. Там сидели Оленин, князь Владимир Федорович Одоевский — писатель, композитор, выдающийся русский музыкальный критик и один из самых преданных друзей Глинки, граф Михаил Юрьевич Виельгорский — любитель музыки и сам композитор. Вокруг них на диванах и в креслах непринужденно расположились незнакомые Гайвазовскому гости. Огня не зажигали. Комнату наполнял странный, фантастический свет белой ночи.

Гайвазовский, никем не замеченный, сел в кресло позади Оленина.

— Глинка известил меня из Новоспасского,[17] что работа над «Сусаниным» продвигается успешно, — рассказывал Виельгорский. — По возвращении в Петербург просит устроить у меня репетицию первого акта оперы.

— Когда он обещает быть здесь? — спросил Одоевский.

— Не раньше чем в конце лета или даже осенью… Не понимаю, для чего Глинка сочиняет русскую оперу, — продолжал Виельгорский, покачивая тщательно завитой головой. — Надлежит еще добиться принятия ее на сцену. Многие сторонники итальянской музыки будут интриговать против этого.

— Я близко знаю Михаила Ивановича, — медленно заговорил Одоевский. — Он давно уже мне доверился, что замыслил создание национальной оперы. «Самое важное, — говорил он, — это удачно выбрать сюжет. Во всяком случае, он безусловно будет национален. И не только сюжет, но и музыка: я хочу, чтобы мои дорогие соотечественники почувствовали бы себя тут как дома и чтобы за границей не принимали меня за самонадеянную знаменитость на манер сойки, что рядится в чужие перья».

При последних словах Виельгорский густо покраснел: все знали несколько хороших романсов Михаила Юрьевича, которые принесли ему успех у нас и за границей, но знали также и то, что Виельгорский сочиняет квартеты, симфонии и даже мечтает об опере. Сочиняя крупные вещи, он с охотою шел во след иноземной музыке и даже гордился этим. Так что слова Глинки, переданные Одоевским, Виельгорский сразу принял на свой счет и оскорбился этим.

Оленин решил вмешаться в беседу, чтобы не допустить вспышки оскорбленного самолюбия графа.

— Когда я писал свои «Рязанские русские древности» и «Опыт об одежде, оружии, нравах, обычаях и степени просвещения славян», — начал Алексей. Николаевич, — я также думал, что пора нам, русским, взяться за свое, национальное, а не искать мудрости и совершенства красоты в заморских странах, хотя знать и ценить должно все, что заслуживает восхищения.

Долго бы еще продолжался начавшийся спор, если бы не дамы, уязвленные тем, что о них совсем забыли. Явившись в кабинет, они увели мужчин в гостиную.

После ужина Гайвазовский вышел в сад. Ему хотелось остаться наедине со своими мыслями. Из головы и сердца не выходило все то, что он услышал нынче. За ужином он приглядывался к Виельгорскому. Граф все время надменно щурил глаза и пересыпал свою речь французскими каламбурами, имевшими успех среди гостей. Он явно хотел задеть Одоевского забавными историями о пребывании русских за границей. Гайвазовский с замиранием сердца следил за выражением лица Одоевского и опасался, что тому может изменить выдержка.

Виельгорский стал Гайвазовскому сразу неприятен, и он не хотел, чтобы графу удалось вывести Одоевского из себя. Но юноша напрасно волновался: Одоевский сидел в спокойной позе, лицо его выражало едва скрываемую ироническую усмешку.

Сейчас в саду Гайвазовский размышлял, что его судьба имеет какое-то отношение к происшедшему при нем спору. Таннер, думал он, не был бы так заносчив и груб и не презирал бы приютившую его страну, если бы не такие, как Виельгорский: аристократ и меценат, в чьем доме, как он слышал от своего профессора Воробьева, давались самые модные концерты в Петербурге, граф был противником таких русских композиторов, как Варламов, Алябьев, Гурилев, и открыто поклонялся всему чужеземному. Мысли Гайвазовского были беспокойные.

Вдруг его окликнули. Оленин был один. Он взял Гайвазовского под руку и молча прошелся с ним по аллее. Потом остановился и, опершись на палку, сказал:

— Я думал о тебе и о твоем счастливом даре, Гайвазовский. Не я один замечаю и ценю твое дарование. Многие из профессоров искренне восхищались твоим акварельным эскизом «Предательство Иуды».

Сердце у Гайвазовского дрогнуло. Он понимал, что это не обычная похвала учителя, а нечто большее, почти посвящение в мастера. Как музыка, доходили до него слова Оленина. Но в их мягкости он чувствовал надежду, требовательность, напутствие.

— Осенью в академии откроется выставка, — ласково, но твердо говорил Оленин, — я бы хотел, чтобы ты предстал на ней картиной, изображающей море и морской берег. Таннеру скажись больным. Настало время: мы, русские, должны иметь свою морскую живопись.

Оленин еще долго беседовал с Гайвазовским. Они разошлись, когда в гостиной и в других парадных комнатах слуги стали тушить свечи.

В эту ночь Гайвазовский не спал. Он стоял у окна и глядел на восток; занималась заря, начинался новый день.

В понедельник, сдавая Таннеру рисунок с видом Петропавловской крепости, Гайвазовский сказался больным. Живописец вышел из себя, ему не хотелось лишаться даже на короткое время такого умелого и добросовестного помощника, как Гайвазовский. Но, взглянув в исхудалое, необычно суровое лицо юноши, он осекся: Таннер знал, что академисту Гайвазовскому покровительствует сам президент Академии художеств. Скрепя сердце, француз решил дать отдых своему бескоштному подмастерью.

В том году наступила ранняя осень. В Петербурге раздождило. Но потом неожиданно вернулись погожие дни. Дни стояли ясные, как бы хрустальные. Утрами небо было высокое, чистое, не омраченное ни одним облачком.

В полдень 24 сентября недалеко от парадного подъезда Академии художеств собрались академисты Штернберг, Воробьев, Фрикке, Завьялов, Ставассер, Шамшин, Рамазанов, Кудинов, Логановский, Пименов. Они были возбуждены и весело смеялись. Время от времени один из них или все разом выкрикивали имя Гайвазовского.

Наконец над этой небольшой толпой юных художников появилась голова, затем туловище и ноги Гайвазовского, которого они стали дружно качать. Единственным свидетелем этой веселой сцены был старый академический швейцар, стоявший в этот теплый день у раскрытых настежь дверей академии. Старик с добродушной улыбкой загляделся на академистов. Он знал, что это первые ученики, со многими из них он поддерживал дружбу.

Глаза его тепло светились, он разделял радость своих молодых друзей.

Из этого состояния швейцара вывел грубый окрик. Невдалеке остановилась карета, и кучер, громадный детина, еле сдерживающий резвых лошадей, с козел закричал ему:

— Эй, ворона, поди сюда!

Старик подбежал к раскрытой дверце кареты. Там сидел Таннер.

— Потшему академисти такой веселий? Что к тому за причина? — раздраженной скороговоркой спросил Таннер.

— Молодые люди, ваша милость, узнали, что академист Гайвазовский получил серебряную медаль за свою картину. Вот они его и качают, по нашему русскому обычаю, — сдержанно пояснил старик, не любивший, как и остальные служители академии, надменного и грубого Таннера.

— Картина… какой картина?.. — растерянно спросил Таннер.

— Какая? Морской вид. Не успел написать ее господин Гайвазовский, как на выставку попала. Сейчас к ней не протолпиться. Народу возле нее тьма стоит…

— Пашель в Сарское село, живо! — громко крикнул кучеру взбешенный Таннер.

Лошади понеслись.

Об императоре Александре I говаривали как о прирожденном актере. Он умел искусно притворяться и казаться не тем, кем он был в действительности. Об этих свойствах любимого внука проговорилась еще его царственная бабка Екатерина II.

Не уступал в этом покойному императору Александру ныне царствующий Николай I. Он любил и умел позировать. В юности он даже обучался театральным жестам у французских актеров. Гвардейский мундир царь носил по-актерски, с аффектацией, затянутый в него как в корсет.

Император сегодня был особенно тщательно одет и причесан. В такой погожий день в парке гуляющих много, и он был уверен, что встретит там первых франтов и модниц столицы. Несмотря на свои тридцать девять лет и царское величие, вел он себя как прапорщик-щеголь, занятый своей наружностью и впечатлением, которое он производит на окружающих.

Собираясь отправиться на прогулку, царь вызвал министра двора князя Волконского сообщить ему о своем намерении на завтрашний день посетить выставку в академии. Отпуская его, он вспомнил о Таннере и спросил:

— Как у него подвигается работа по изображению военных портов?

— Таннер как раз здесь, государь. Он просит аудиенции.

— Тогда зови его… Поздравляю тебя, Таннер, ты заслужил мою благодарность, — милостиво сказал по-французски император, обращаясь к склонившемуся в подобострастном поклоне художнику. Его холодные серые глаза слегка смягчились.

— Я всегда готов служить вашему величеству, — угодливо ответил француз, — только я не знаю, чем я заслужил…

— Полно скромничать, — произнес царь и указал на стоявшего у окна Волконского, — князь мне сегодня докладывал, что картина твоего ученика Гайвазовского имеет успех на выставке. Это твоя заслуга.

— Государь, — Таннер изобразил на своем лице печаль и оскорбленное достоинство, — я случайно узнал об успехе моего ученика, о том, что он решился написать и отдать на суд публике свою картину без моего ведома.

— Продолжай! — приказал Николай. Все его благодушное настроение сразу исчезло. Со времени следствия над декабристами он усвоил привычку допрашивать и узнавать первым даже о самых мелких делах. Таннер всем своим существом ощущал, что наступил наконец благоприятный момент отомстить Гайвазовскому за все: за неповиновение, за то, что тот не признает его авторитета, и, главное, за колоссальное дарование, которое проявлялось даже в рисунках, сделанных по его поручению.

— Ваше императорское величество! — Таннер искусно разыгрывал роль наставника, обиженного неблагодарным учеником. — Безмерно обласканный вашими милостями, я мечтал передать этому юноше все свое искусство, но он проявлял своеволие и лень, сказывался больным, чтобы не помогать мне и теперь выставил картину не только без разрешения, но даже не узнав моего мнения по этому поводу.

Таннер верно рассчитал свой удар. Он, так же как и все, знал, что русский император ревностно следил, чтобы всюду в его государстве подчиненные беспрекословно исполняли волю начальников своих. В поступке Гайвазовского, написавшего картину тайно от своего учителя, каким он полагал Таннера, Николай усмотрел нарушение субординации и дисциплины.

— Князь! — гневно обратился император к Волконскому, — повелеваю вам немедленно направить дежурного флигель-адъютанта в академию и убрать с выставки картину академиста Гайвазовского.

На выставке незнакомые между собой люди быстро знакомятся. У картины академиста Гайвазовского перезнакомилось множество людей. Они даже удивлялись тому, что прежде не встречались и не знали друг о друге. Картина Гайвазовского, носящая такое легкое, воздушное название — «Этюд воздуха над морем», — с первого дня открытия выставки привлекала к себе многочисленные толпы зрителей.

Здесь умолкали громкие разговоры, старались говорить шепотом. Каждый сосредоточенно вбирал в себя поэзию этого тихого дня на берегу Финского залива, жемчужного моря и высоких облаков, которые были изображены на картине.

От северного пейзажа веяло бы грустью и одиночеством, но художник поместил на берегу большую лодку со спящим рыбаком. Рыбак на переднем плане оживил всю картину и заставлял задуматься каждого, у кого в сердце жило сочувствие к простому люду. Некоторые посетители в партикулярном платье, опрятном, но поношенном, отходя в сторону, говорили, что все это сродни повестям Белкина господина Пушкина.

Гайвазовский, известный до этого только профессорам и его товарищам в академии, стал предметом оживленных толков в различных кругах столичного общества.

В этот ясный, не по-осеннему теплый солнечный день стечение публики было особенно значительно. Приходили и ранее бывавшие здесь, и много новых людей, наслышанных об этой картине. Стояли, смотрели, отходили к другим картинам и опять возвращались к ней.

Внезапно тишина была нарушена: появившиеся служители громко требовали пропустить к картине. Многие зрители были удивлены, некоторые стали негодовать. Удивление возросло, когда вслед за служителями появился флигель-адъютант в парадном мундире. Убедившись, что картина действительно принадлежит академисту Гайвазовскому, флигель-адъютант приказал снять ее и унести. Публика была в смятении. Образовались отдельные небольшие группы людей, взволнованно обсуждавшие этот необычайный случай, то там, то здесь стали шепотом передавать друг другу:

— По велению его императорского величества… По велению государя-императора!

В зале сразу стало малолюдно. Светские дамы, военные и чиновные люди начали поспешно покидать выставку, некоторое время еще оставалась более скромная публика, но и та в глубоком раздумье стала расходиться.

Для юного художника настали черные дни. Он почти не выходил из своей комнаты. Подавленность, тоска и печаль не покидали его ни на минуту. Все чаще к ним начало примешиваться отчаяние, особенно с тех пор, как в Академии стала известна интрига Таннера. По вечерам в комнатку к Гайвазовскому заходили друзья, чтобы хоть немного развлечь его. Они передавали, что у Олениных, Одоевских, Томиловых и в некоторых других домах с участием говорят о нем и сокрушаются, что его постигла царская немилость; прошел слух о том, что царь гневно оборвал Василия Андреевича Жуковского, когда тот вздумал просить за него.

Но о многом ни Гайвазовский, ни его товарищи не знали. Не знали, что случай с его картиной вызвал глухой ропот среди просвещенных людей. Особенно негодовали знавшие Таннера. С возмущением говорили о его надменности и презрении к России. Были такие, которые отказывались теперь принимать его.

Так безрадостно шли дни.

Но как-то в полдень в комнату к Гайвазовскому вбежали друзья. Перебивая друг друга, стали рассказывать, как они сейчас неприязненным шиканьем и криками принудили удалиться приехавшего на выставку Таннера.

Академисты долго смеялись, когда Штернберг очень удачно изобразил Таннера, вдруг потерявшего всю свою важность и с опаской отступавшего из зала.

— Ну вот, теперь и вы пострадаете за меня, — грустно заметил Гайвазовский, когда все стали понемногу успокаиваться, — Таннер опять будет жаловаться.

— Ну нет, — уверенно сказал Штернберг, — побоится… И так много шуму вокруг него… А если и наябедничает, все будут страдать, не тебе одному.

Гайвазовский благодарно пожал другу руку.

Все последующие дни Гайвазовский волновался за участь друзей, но, видимо, Штернберг был прав: француз не решился жаловаться высшему начальству. Немного успокоившись насчет товарищей, Гайвазовский снова впал в уныние, не зная, как решена будет его собственная участь. Но однажды утром эти мысли были прерваны прибежавшими целой гурьбой академистами.

— Идем скорей с нами! Приехал дедушка Иван Андреевич и желает тебя видеть.

— Какой дедушка? Какой Иван Андреевич? — недоумевая, спросил Гайвазовский.

— Крылов… Дедушка Крылов в академии и ждет тебя внизу…

Гайвазовский вдруг сорвался с места и побежал. Товарищи еле поспевали за ним.

Но, увидев маститого писателя, окруженного почтительной толпой академистов и профессоров, Гайвазовский, еле переводя дух, робко остановился в нескольких шагах от него.

Крылов его сразу заметил. Он приподнялся со своего места и ласково подозвал юношу к себе:

— Поди, поди ко мне, милый, не бойся! Я видел картину твою на выставке — прелесть, как она хороша! Морские волны запали ко мне в душу и принесли к тебе, славный мой…

В голосе Крылова звучала бесконечная доброта и задушевность. Гайвазовский совсем растерялся от такой неожиданной ласки. Кругом стояли товарищи и профессора и хранили благоговейное молчание. Каждый чувствовал, что это не только акт великого человеколюбия, но свидетельство признания таланта Гайвазовского патриархом русской литературы.

Видя, что Гайвазовский застыл на месте от смущения, Крылов подошел к нему, обнял, поцеловал и усадил рядом с собою.

— Что, братец, — говорил Крылов, заглядывая в грустные глаза юноши, — француз обижает? Э-эх, какой же он… Ну, бог с ним! Не горюй…

Крылов умолк и многозначительно посмотрел на присутствующих.

Всем стало ясно, что их любопытство и интерес к беседе старейшего русского писателя с молодым художником становится неприличным, и, стараясь не шуметь, незаметно удалились.

Более часа утешал Иван Андреевич юного художника, чья картина привела его в такой восторг и удивление.

Крылов долго говорил Гайвазовскому о терниях, которыми усыпан путь истинного художника и уговаривал не отчаиваться и не сходить с избранного пути.

— Не переставай, милый, с такой же любовью предаваться художественным занятиям и дальнейшему творчеству и так же любить природу, — сказал Крылов на прощанье.

Он еще раз поцеловал юношу и удалился.

Гайвазовский пришел в себя, кинулся к подъезду, но экипаж уже отъехал. Он знал, что его с нетерпением ждут друзья, но сейчас ему захотелось остаться одному. Его потянуло на волю, на улицу.

Незаметно он очутился на Троицком мосту. Долго глядел Гайвазовский на Петропавловскую крепость, которую еще так недавно срисовывал для Таннера. В памяти пронеслись обрывки разговоров, услышанных им в Петербурге, когда он только сюда приехал, об этой страшной цитадели, где цари мучали в заточении своих узников. И неожиданно порвались какие-то путы. Пришло ощущение внутренней свободы и ясное понимание, что он, впавший в царскую немилость юный художник, обрел расположение, любовь истинных сынов отечества, и среди них ему улыбалось на всю жизнь доброе лицо дедушки Крылова.

Кончилась осень, прошла зима, снова наступила весна, а над Гайвазовским все тяготела царская немилость. Нашлись малодушные среди тех, кто раньше хвалил Гайвазовского. Они громко заявляли, что знать ничего не знали, ведать ничего не ведали и никогда в глаза не видели его картины на выставке.

Президент Академии художеств Оленин по-прежнему не решался ходатайствовать за попавшего в опалу академиста: он боялся, что одно напоминание о нем императору может навлечь на молодого художника новую беду.

Тяжелые испытания выпали на долю начинающего свой путь художника. Ничто не могло отвлечь Гайвазовского от постоянных горьких дум. Юноша чувствовал себя затерянным в огромном Санкт-Петербурге. Даже весеннее яркое солнце и легкие, тающие в лазури облачка не радовали его. Настроение у него было уныло, и ему даже хотелось, чтобы скучные серые облака опять заволокли небо. Блеск солнца был теперь для него нестерпим, потому что будил воспоминания о былом счастье. А воспоминания о прошлых безмятежных днях, когда он мог спокойно отдаваться любимой живописи, еще больше терзали его ум и душу. Одно утешение было у измученного юноши: воспоминание о свидании с Крыловым и горячее сочувствие друзей.

Однажды вечером, когда Гайвазовский был в особенно мрачном настроении, к нему ворвался Штернберг с торжествующим криком:

— Наша взяла! Француз получил по заслугам!

Охватив друга руками, Вася закружил его по комнате.

Прошло несколько минут, пока Штернберг немного успокоился и смог сообщить Гайвазовскому важные новости.

Штернберг часто бывал в доме богатого помещика Григория Степановича Тарновского. Тарновский выдавал себя за знатока и покровителя искусств, любил приглашать в свое малороссийское имение Качановку поэтов, художников, музыкантов. Вася Штернберг лето проводил у него в Качановке и привозил оттуда превосходные акварели на темы из сельского быта. В Петербурге Штернберг тоже часто посещал дом этого мецената. Тарновский был знаком со многими влиятельными людьми. Он раньше многих других узнавал придворные новости.

На этот раз Штернберг слышал у Тарновских, что Таннер в последнее время слишком зазнался от посыпавшихся на него царских милостей и начал держать себя высокомерно и дерзко даже с лицами, близкими ко двору. Оскорбленные царедворцы пожаловались министру императорского двора князю Волконскому, и тот доложил обо всем царю. Николай I разгневался и приказал передать Таннеру свое повеление — удалиться из России.

Прошло еще несколько дней, и царская опала для Гайвазовского кончилась. Произошло это так. Один из профессоров Академии художеств, Александр Иванович Зауэрвейд, славившийся как художник-баталист,[18] давал уроки рисования во дворце детям царя. Иногда на этих уроках присутствовал сам император. Николай I больше всего любил картины батального содержания и даже сам пытался рисовать. Зауэрвейд учил царя писать фигуры военных и лошадей. Николай I брал с собою профессора Зауэрвейда в загородные дворцы, где находилось множество пейзажей старинных мастеров. Там царь неумелой рукой пририсовывал к этим пейзажам целые группы пехотинцев и кавалеристов. Почтенный художник вынужден был присутствовать в те тягостные для него часы, когда царствующий солдафон портил своей мазней ценнейшие художественные произведения.

Зауэрвейд был человек со вкусом. Он сразу разглядел необычайное дарование юного Гайвазовского, полюбил его и предсказывал ему великую будущность. Таннера же невзлюбил за его высокомерное обращение с русскими художниками, профессорами академии. После случая с Гайвазовским Зауэрвейд возненавидел Таннера.

В тот же день, когда по Петербургу разнеслась весть о том, что французу предложено оставить Россию и уехать за границу, профессор Зауэрвейд после уроков в царском дворце решил заступиться перед царем за академиста Гайвазовского. Царь гневно нахмурился при одном лишь упоминании имени юного художника.

Честный профессор вздрогнул, но, преодолев страх, продолжал:

— Хотя Таннер и отозвался о Гайвазовском как о человеке неблагодарном и вообще описал его вашему величеству черными красками, но мы, профессора императорской академии, справедливо относимся к нашим ученикам.

Глаза царя метнули молнию: он не терпел, когда хоть в чем-нибудь шли против его воли.

Зауэрвейд, чувствуя, что он все равно пропал и перед ним разверзается пропасть, махнул мысленно на все рукой и твердо закончил:

— Ваше величество, юноша неповинен ни в чем. Он не нарушил законной субординации, писать картину для выставки ему повелел его главный начальник — сам президент императорской академии художеств.

Царь неожиданно успокоился. Бесстрашие академического профессора его удивило и даже слегка развлекло: не очень часто приходилось ему выслушивать прямые ответы. Притом последние слова Зауэрвейда его даже обрадовали. Они подтверждали, что юный академист ничем не нарушил субординации, а лишь выполнил приказание президента академии. Император подумал и о том, что придворные, оскорбленные Таннером, будут довольны, если он сменит гнев на милость к академисту Гайвазовскому, пострадавшему из-за француза, и в обществе начнут говорить о его справедливости. Николай находил, что весьма полезно для государства, когда подданные восхищаются добротой и справедливостью монарха.

Быстро сообразив, что вся эта история с Гайвазовским может обернуться в его пользу, царь с милостивой улыбкой обратился к Зауэрвейду:

— Зачем же ты раньше мне этого не сказал?

— Ваше величество, — простодушно отвечал профессор, безмерно обрадованный внезапной переменой в настроении императора и сразу воспрянувший духом, — во время бури маленьким лодочкам не безопасно приближаться к линейному кораблю, да еще к стопушечному… в тихую же погоду — можно!

— Ты вечно со своими прибаутками! — рассмеялся царь. — Завтра же ты представишь мне картину Гайвазовского, снятую с выставки.

Счастливый Зауэрвейд поспешил в академию. Ему хотелось поскорее обрадовать опального художника.

На другой день в академии только и говорили, что о защите Гайвазовского профессором Зауэрвейдом перед императором.

Гайвазовский, наконец, вздохнул свободно после стольких месяцев несчастья и испытаний.

Скоро стало известно, что Николай I одобрил его картину и велел выдать молодому художнику денежное вознаграждение.

И хотя все окончилось благополучно в его судьбе, про себя юноша решил остерегаться впредь не только царской немилости, но и царских милостей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.