Последний год в Олдерсоне

Последний год в Олдерсоне

В 1956 году жизнь в тюрьме уже стала для меня в какой-то мере привычной, и все же я отрывала каждый новый листок календаря с возрастающим чувством нетерпения. Кэти регулярно навещала меня и в зимнюю стужу и в летний зной. От нее я узнавала все новости. Я знала, что эти поездки давались ей нелегко: в горах было прохладно даже в июне и июле, особенно по ночам. Я писала очень немного. Это было бесполезно — ведь все равно мне не разрешили бы увезти свои рукописи. Я «спасла» несколько стихотворений, напечатав их в тюремном журнале «Игл», который можно было взять с собой. Другие включала в письма и посылала на волю, третьи заучивала наизусть. Перо я сменила на иголку, нитку, наперсток и ножницы. Я горячо обрадовалась известию, что в Нью-Йорке и Пенсильвании оправданы мои близкие друзья Мариан Бакрак и Стив Нельсон, обвиненные в нарушении закона Смита.

Я много читала. В библиотеке мне попался объемистый том под названием «Письма из тюрьмы». Это была подборка писем заключенных — главным образом политических — из многих стран. Мне запомнились слова индийского премьер-министра Неру: он советовал каждому провести какое-то время в тюрьме — там можно о многом поразмыслить. Неру рассказывает, что именно в заключении он написал некоторые из своих лучших книг. Но английские колонизаторы, по крайней мере, считали его политическим заключенным и относились к нему соответственно. Я такой чести не удостоилась.

В то лето Бетти лежала в госпитале. Мне очень хотелось повидать ее. Врач разрешил свидание, но начальство категорически заявило: «Нельзя!» Через несколько дней, проходя мимо больницы, я столкнулась с врачом. Он спросил, почему я тогда не пришла. Я объяснила ему, что мне отказали в свидании с Бетти, ибо мы «стали бы говорить о политике». Доктор презрительно скривил губы. «Ну и что? Подумаешь, говорить о политике! Это куда лучше всего того, о чем здесь принято говорить».

Я боялась, что никогда уже не смогу писать — слишком много я наслушалась непристойнейшей ругани; это было какое-то нескончаемое «мордование языка», как в свое время сказал Оливер Уэнделл Холмс. Однажды, сильно расстроенная чем-то, я шла по дорожке, бормоча что-то себе под нос. Девушка, шедшая рядом, спросила: «Элизабет, что с вами?» «Да вот думала, что попаду в тюрьму, а очутилась в каком-то детском саду!» — отвечала я. Та засмеялась, а потом отпустила стандартную тюремную шутку: «Пока вы просто разговариваете сама с собой, это еще ничего. Вот когда начнете отвечать сама себе, тут уж берегитесь!»

Прочитала в «Нью-Йорк таймс» и в «Нейшн» рецензии на свою книгу и вдруг больше, чем когда-либо, ощутила свою прочную связь с внешним миром. К этому времени мои обязанности в мастерской художественных изделий расширились. Я вела учет расхода ниток и распределяла их среди ткачих, стараясь быть абсолютно справедливой. Но вопрос о распределении готовой продукции становился все более сложным. На верхней территории размещалось шесть коттеджей, Дэвис-холл, больница, библиотека, учебные классы. На нижней было вдвое больше коттеджей, административное здание и домики тюремного персонала. И всем хотелось иметь новые занавески, ковровые дорожки, накидки и т. п. Некоторые предприимчивые надзирательницы, дежуря в мастерской, самовольно забирали циновки для своих коттеджей. Смитсон безуспешно пыталась приостановить это растаскивание нашего добра.

Наконец была введена особая «система» распределения продукции нашей мастерской. Подобная глупость, естественно, могла зародиться только в головах тюремного начальства. Все заключенные издевались над этой нелепостью. На верхнюю и нижнюю территории назначили по надзирательнице, и каждая из них определяла, какую именно продукцию, для кого, а главное — какого цвета мы должны изготовлять. Нам приказали разделять все мотки на две партии, чтобы и в той и в другой были одинаковые подборки цветов, и затем помечать все мотки инициалами надзирательниц — «А», «Г» и т. д. Эту работу поручили мне. Я оказалась в роли царя Соломона! Кроме того, мне приходилось выполнять функции бухгалтера и тщательно регистрировать, какой заказ выполняет каждая группа ткачих и какими нитками они пользуются. Женщины работали с большим напряжением и раздражались, когда им мешали. Я пересчитывала мотки, катушки, занавески, коврики, скатерти, циновки и докладывала мисс Омитсон о любых случаях нехватки ниток. Я помогала ткачихам измерять длину занавесей и метила готовые изделия перед их приемкой надзирательницей. Готовый товар мы аккуратно складывали в шкаф, чтобы посетители мастерской могли в любое время познакомиться с плодами наших трудов. Отдельно на стене были вывешены мохнатые коврики. Женщины доверяли мне, зная, что у меня нет «фавориток» и что весь материал распределяется по справедливости. Мисс Смитсон тоже была довольна мной.

Клодия помогла ей написать отчет о воспитательном значении нашей мастерской, после чего нам стали давать больше материалов. Я помогла ей составить новую смету в связи с наметившимся расширением производства. Правда, хождение по мастерской утомляло меня значительно меньше, чем многочасовое шитье. Это была легкая и чистая, даже в какой-то степени интересная работа, если вообще в тюрьме что-то может быть интересным. Но меня и всех остальных, включая надзирательниц, возмущало то, что мне не начисляли за это зачетных дней. Я и не надеялась на них, но мисс Смитсон и моя надзирательница настоятельно советовали мне подать соответствующее заявление. И та и другая в своих ежемесячных отчетах, характеризуя работу и поведение каждой заключенной, рекомендовали администрации распространить на меня эту льготу. По результатам моего труда и поведению в коттедже я полностью заслуживала ее. Надзирательницы продолжали возмущаться и представлять свой рекомендации, однако безрезультатно. Известно, что всякое пенитенциарное заведение имеет определенные полномочия в этом вопросе. От Кэти я слышала, что некоторые из моих товарищей, сидевшие в мужских тюрьмах, получали не только зачетные дни, но даже плату за работу, которую они выполняли. Но, вообще говоря, против осужденных по закону Смита проводилась в этом отношении дискриминация, что, несомненно, диктовалось сверху. В Олдерсоне нам говорили: «У вас нет настоящего статуса заключенного; ведь вы не признали себя виновными и не проявляете никаких признаков раскаяния и желания исправиться».

Конечно, этого нельзя было ожидать ни от одной из нас. Позиция тюремной администрации и наша позиция были диаметрально противоположны. Короче, нам упорно отказывали в честно заработанных зачетных днях.

Эта ситуация лишний раз подтвердила правильность вывода, который сделал судья Димок в день вынесения приговоров по нашему делу. Он заявил, что не ожидает, что наши взгляды изменятся только от того, что мы посидим в тюрьме. Тринадцати из нас он позволил выступить с заявлениями, и, прямо скажу, его заключение было вполне логичным. (Впоследствии на одном собрании нью-йоркских адвокатов он одобрительно отозвался о наших выступлениях в суде, сравнил нас с первыми христианами и заметил, что наши речи должны войти в историю юриспруденции.) Вызвав страшное возмущение правительственных адвокатов, судья Димок сделал нам странное предложение. Он спросил, согласимся ли мы выехать в Советский Союз, если это удастся устроить. Я первой попросила слова для ответа. У меня не было возможности посоветоваться с моими «соответчиками» или права говорить от их имени, но я решительно сказала: «Нет!» То же стали повторять вслед за мной и другие. Когда три или четыре человека произнесли «нет!», Димок сказал: «Ладно, забудьте мой вопрос», — и продолжил оглашение приговора.

На следующий день в газетах появились крикливые заголовки: «Красные предпочитают сесть в тюрьму, чем ехать в Россию». Тогда я попросила разрешения выступить с разъяснением. И снова, вопреки протесту представителей правительства, Димок согласился удовлетворить мою просьбу. Я сказала: «Все мы были бы счастливы посетить Советский Союз, но мы ни за что не согласимся на высылку из родной страны. Мы не считаем себя вправе поехать туда, чтобы пользоваться благами социализма, построенного не нашими руками. Соединенные Штаты Америки — вот наша родина. Мы обязаны оставаться здесь, чтобы помочь торжеству социализма в нашей стране».

Понятно, что этого пресса не опубликовала. В 1960 году, находясь в Советском Союзе, я послала судье Димоку новогоднюю поздравительную открытку. Мне хотелось известить его, что в конце концов я поехала в Страну Советов, но по собственной воле и имея полное право свободно вернуться домой.

Я была просто счастлива, когда в 1956 году кончился срок Бетти. В тюрьме мы виделись очень редко, но я знала, что без нее мне будет намного труднее. Незадолго до отъезда она передала мне через одну мою подругу по мастерской просьбу прийти в воскресенье утром… в церковь. Весть о том, что мы обе придем туда, удивила всех. «Бетти и Элизабет стали верующими!» — подшучивали над нами. Я попросила надзирательницу внести меня в список желающих присутствовать на протестантском богослужении. Она внимательно посмотрела на меня я рассмеялась: «Я уверена, Элизабет, что вы пойдете в церковь, чтобы кого-то встретить. Тут все так делают». Она знала Бетти, и наш план ее не удивил. Девушки из коттеджа Бетти разместились в церкви поблизости от входа и заняли для меня место рядом с ней. Во время проповеди и хорового пения мы переговаривались шепотом. Все женщины, знавшие Бетти, не чаяли в ней души. Необыкновенно отзывчивая, она помогала людям, чем только могла. Она покинула свой коттедж под общий плач всех соседок. Мы вышли из церкви, и на прощанье я ее поцеловала. Это строго запрещалось, но надзирательница нарочно отвернулась и не стала придираться. И все же прощанье с Бетти было менее грустным, чем с Клодией, — вероятно, потому, что теперь срок моего освобождения был уже недалек.

Время шло, приходили и уходили праздники, менялись времена года. Настала весна, принесшая мне чувство большого облегчения, — ведь это была моя последняя весна в тюрьме. Меня вызвали в административное здание, чтобы подписать предварительную документацию на освобождение. Я вернула в библиотеку книги и начала раздаривать свои вещи — свитеры, кашне, платки, чулки, маникюрный набор и писчую бумагу. Последнюю у меня никогда не просили, разве что изредка брали листок для записи счета в карточной игре. Я упаковала подаренные мне мелочи и сувениры, чтобы увезти их домой. Почти все письма пришлось уничтожить. Цветы в горшках я передала в другие комнаты. Немало времени ушло на штопку и чистку тюремной одежды, которую надлежало сдать в последний день. В общем я вовлеклась в довольно продолжительный процесс «выхода из тюрьмы». Мне казалось верхом эгоизма забрать с собой хоть что-нибудь из вещей (исключая подарки), которые могли бы понадобиться другим заключенным. Но не все так рассуждают. Просто удивительно, до чего жадны иные женщины! Покидая тюрьму, они уносят с собой решительно все, что им удалось собрать, выклянчить, одолжить или украсть. Им нет никакого дела до нужд тех, кого они еще только что называли своими лучшими подругами. Видимо, эта безграничная алчность и привела их в тюрьму.

Меня затребовали в больницу на медосмотр и в Дэвис-холл для фотографирования — видимо, по требованию ФБР: потеряв 75 фунтов, я сильно изменилась внешне и выглядела совсем не так, как на старой фотографии. Меня это только обрадовало. Затем меня вызвали в швейную мастерскую, чтобы снять мерку для «выходной одежды». Кроме двух платьев, мне сшили короткий жакет, так как было еще холодно. Одежда получилась довольно добротная, и никто бы не сказал, что ее сделали в тюрьме. Кэти привезла чемодан с туфлями, шляпкой, чулками, бельем и сдала его в канцелярию для передачи мне.

В один из своих визитов она рассказала мне забавную историю. После XVI съезда нашей партии, весной 1957 года, среди американских коммунистов возникли ожесточенные опоры по поводу решений XX съезда КПСС, на котором Никита Хрущев разоблачил жестокие методы Сталина. Были, впрочем, и другие разногласия. Один из наших друзей спросил Кэти: «Окажите, на чьей стороне Элизабет?» «А разве вы сами не знаете?»— проговорила она с невинным видом. «Конечно, не знаю! — нетерпеливо воскликнул тот. — Потому и спрашиваю». Моя младшая сестра вежливо ответила: «Ведь она все-таки в заключении! Ей там трудно разобраться».

В этом она была абсолютно права: я располагала очень скудной информацией и с нетерпением ждала освобождения, чтобы подробно узнать обо всем. Хотелось вновь уйти с головой в гущу событий, снова пропагандировать и защищать свои взгляды, свою партию.

Мое нетерпение возрастало с каждым часом; у нас это называлось «выходной лихорадкой». В ту весну освободили первую группу осужденных по делу Денниса. Я видела их фотографии в газетах. На одной был изображен сам Юджин Деннис с Джоном Абтом. Я вырезала ее и положила на свой письменный стол рядом с портретом судьи Димока. Одна надзирательница опросила меня: «Кто эти люди?» «Мой судья и мои адвокаты», — схитрила я, и она разрешила мне оставить обе фотографии на столе. Как приятно было мне смотреть на улыбающееся лицо Юджина! Я прикинула, что с освобождением этой группы и после выпуска на свободу меня и других, кто был приговорен к трем годам вместе со мной, в тюрьме больше не останется ни одного осужденного по закону Смита. К сожалению, на членов нашей группы наложили штрафы, вследствие чего нам пришлось отсидеть дополнительно тридцать суток, причем увеличение срока не уменьшило суммы самого штрафа. Меня, например, присудили к уплате шести тысяч долларов, и я до сих пор выплачиваю дяде Сэму по десять долларов в месяц. По моим подсчетам, я расплачусь с ним сполна через сорок лет, когда мне исполнится… сто тринадцать лет.

Жаль было покидать товарищей по заключению, особенно пуэрториканских «политических» и двух моих подруг, все еще сидевших в 26-м коттедже. Маленькая полукалека так бурно переживала бесконечные надбавки к сроку, сыпавшиеся на нее как из рога изобилия, что почти лишилась рассудка и все время сидела под замком. «Для ее же пользы», — говорили надзирательницы. Негритянка А., по-прежнему работавшая в прачечной, каждый день кричала мне через всю территорию: «Элизабет! Не забудь попрощаться со мной!» В тюрьме у меня действительно были настоящие друзья. Даже некоторые надзирательницы специально приходили прощаться.

Под самый конец произошел еще один конфликт с Кинзеллой. Я должна была уехать в субботу 25 мая 1957 года. Когда служащая, которая ведала досрочным освобождением, узнала об этом, она сказала мне: «Боюсь, Элизабет, что вам придется ждать до понедельника. Мисс Кинзелла не станет подписывать бумаги в субботу или в воскресенье».

Это сообщение прямо-таки взбесило меня. Я была готова бороться, как тигрица, за свои двое суток. За все время моего пребывания в Олдерсоне ничто не вызвало во мне такой ярости, как намерение этой женщины добавить к моему сроку целых два дня. Она жила на холме, всего в пяти минутах езды от административного здания. Я написала Абту, Клеменсу Франсу и Кауфман. Они позвонили в Вашингтон, и через несколько дней меня поставили в известность, что я выйду из тюрьмы в последний календарный день моего срока — 25 мая. Подписывая мои бумаги, Кинзелла вела себя, как обычно, — крайне сдержанно и холодно. Но я почувствовала, что после моей победы ей уже не удастся задержать кого бы то ни было хоть на один лишний час.

И вот настал желанный день. Кинзелла распорядилась отправить меня ровно в полдень, хотя многие уезжали рано утром. Я знала, что у ворот меня будет ждать машина Джона Абта, что вместе с ним за мной приедут его сестра, моя приятельница Мариан Бакрак и, конечно, моя любимая сестра Кэти. По дороге в швейную мастерскую я встретила Розу и очень обрадовалась ей. Мне выдали все мое имущество, включая носовые платки и книги, присланные мне людьми, не указавшими обратного адреса. Получила я также свои деньги и свою собственную книгу. Но писем и телеграмм, задержанных администрацией, мне так и не дали, о чем я уже писала.

Одна из надзирательниц довезла меня до ворот. Выйдя из машины, я услышала, как девушки из коттеджа, где жила Кармен, два или три раза прокричали: «Прощай, Элизабет!» Я помахала им рукой. Надзирательница и охранник у ворот пожелали мне всего доброго. Я прошла несколько ярдов, отделявших меня от моих друзей, и наконец почувствовала себя свободной.

Выдался прекрасный, погожий день. Наша машина катила среди живописных холмов Западной Виргинии. Мы подъехали к уютному ресторану. Мне было так странно, что я могу войти внутрь, не привлекая к себе пристальных взглядов. Видимо, я не отличалась ничем особенным от остальных посетителей. Я никогда не увлекалась жевательной резинкой, но тут я попросила Кэти купить мне пакетик — вероятно, потому, что в Олдерсоне она считалась едва ли не самым страшным видом контрабанды.

Мне разрешили переночевать в Вашингтоне — ведь юридически я еще не была свободна. В понедельник утром мне предстояло отметиться в Управлении по досрочному освобождению на Фоли-сквер и после этого до 6 июля оставаться на положении условно освобожденной. Одна из моих вашингтонских приятельниц пригласила всех нас к себе домой, где в честь моего выхода на волю устроила торжественный обед с виски и шампанским. Но самую большую радость я ощутила в момент, когда взяла со стола номер «Дейли уоркер». С января 1955 года я ни разу не держала в руках любимую газету. Пить виски я не решилась, только отхлебнула немного шампанского.

В понедельник я надела синее платье, сшитое в тюрьме (единственную вещь, сидевшую на мне хорошо), и отправилась на прием в Управление по досрочному освобождению. Мне очень не хотелось оказаться снова на Фоли-сквер, но все же я зашла к федеральным судебным исполнителям и поздоровалась с ними. С некоторыми из них мы хорошо познакомились за долгие восемь месяцев нашего процесса.

В управлении проявили большой интерес к моим впечатлениям об Олдерсонской тюрьме. Беседовавшая со мной сотрудница сказала, что оттуда поступают самые разноречивые сведения. Я отвечала осторожно, старалась быть объективной. Я насмотрелась там всего, поэтому высказала немало критических замечаний. Сотрудница управления говорила о близорукости своего ведомства, о его неспособности учитывать настроения и состояние всех женщин, выходящих из Олдерсона. Она напомнила мне о строгом запрещении видеться с кем-либо из моих бывших подруг по заключению. «Но, разумеется, — добавила она, — вы можете видеться с вашими друзьями».

И в тюрьме и здесь делалось различие между заключенными вообще и моими друзьями, сидевшими в тюрьме. Это было молчаливым признанием нашего статуса политзаключенных. Потом эта сотрудница как-то зашла ко мне домой, пожалуй, скорее из любопытства, чем по долгу службы. Но она боялась разрешить мне поехать на отдых к супругам Абтам в Кент (штат Коннектикут), где у них была дача. Пришлось обратиться в Вашингтон. Мне разрешили отправиться туда в субботу 4 июля. Когда я прибыла на место, срок моего условного освобождения кончился. Юджину Деннису тоже позволили поехать туда. С 1948 года он все еще числился выпущенным под залог по нерассмотренному обвинению в нарушении все того же закона Смита. Только тут наконец мы смогли по-настоящему отпраздновать мое освобождение.