Глава первая Ольга — Лара — Маргарита (Стихи и переводы Бориса пастернака, созданные после встречи с Ольгой Ивинской)
Глава первая
Ольга — Лара — Маргарита
(Стихи и переводы Бориса пастернака, созданные после встречи с Ольгой Ивинской)
«Вы страшно славная» — такими словами начиналась самая первая записка поэта Бориса Пастернака, адресованная поклоннице его творчества Ольге Ивинской.
В своей книге «Годы с Борисом Пастернаком»[76] Ивинская рассказывает:
В октябре 1946 года, когда редакция «Нового мира» переехала за угол площади Пушкина в здание, где когда-то танцевал на балах молодой Пушкин, я заведовала отделом начинающих авторов. У моего стола присаживались Евтушенко, Тушнова, Ошанин, Межиров. Главный редактор Константин Симонов привлек к сотрудничеству с журналом живых классиков: Антокольского, Пастернака, Чуковского, Маршака. Лидия Чуковская работала в журнале лит-консультантом. Секретарь редакции Зинаида Николаевна Пиддубная (ее имя совпало с именем второй жены Пастернака) подарила билет на поэтический вечер Бориса Леонидовича. А через день в редакции журнала на ковровой дорожке появился бог в летнем белом плаще и улыбнулся мне уже персонально. Пиддубная сказала:
— Я, Борис Леонидович, сейчас познакомлю вас с одной из ваших горячих поклонниц.
Какое же счастье, ужас и сумятицу принес мне этот человек! <…>
На следующий день Пиддубная указала мне на сверток, оставленный Пастернаком:
— Здесь поклонник ваш приходил, посмотрите, что он вам принес.
Это были пять небольших книжечек со стихами и переводами. <…> А потом все начало развиваться страшно бурно. Борис Леонидович звонил мне почти каждый день. <…> К концу рабочего дня он сам появлялся в редакции, и часто мы шли пешком переулками, бульварами до Потаповского.
Ольга Ивинская получила записку, написанную знаменитым почерком Пастернака — летящими журавлями: «Вы страшно славная, мне хочется, чтобы Вам было хорошо».
«ЗИМНЯЯ НОЧЬ»
В начале февраля 1947 года Борис Леонидович предложил Ивинской поехать к знаменитой пианистке Марии Юдиной:
— Она будет играть, а я обещал почитать там из новой прозы.
«Ехали на машине в лунном, снежном бездорожье, среди одинаковых домиков. Но заблудились и — адрес?! И вдруг мы увидели среди домов мигающий огонь свечи. Это оказалось окно, где нас ждали. Борис Леонидович был возбужден игрой Юдиной, глаза его блестели, и он выразительно читал из нового романа», — вспоминает в своей книге Ольга Ивинская[77].
По поводу этой встречи Пастернак обменялся с Марией Юдиной — знаменитой пианисткой, влюбленной в поэта, несколькими письмами[78].
Выдержки из книги Ольги Ивинской:
Чтение глав и стихов из романа всех ошеломило. Я не помнила себя от счастья. Рассветало, когда мы вышли на сверкающий снег. Когда садились в машину, Борис Леонидович сказал мне:
— Вот и родилось то стихотворение, которое отдам в подборку вашего журнала. Оно будет называться «Зимняя ночь».
Он принес мне в редакцию теперь уже известное всему миру «Мело, мело по всей земле…». <…> Константин Симонов не напечатал его в «Новом мире», но стал использовать образ «свеча горела» в своих стихах. Пастернак включил «Зимнюю ночь» в свой сборник 1947 года, тираж которого даже отпечатали. Но тут поступил окрик хозяина из Кремля, и тираж пустили под нож[79]. <…> В марте 1947-го стартовала кампания травли Пастернака. В «Культуре и жизни» вышла статья Суркова с обвинениями Пастернака в формализме и отрыве от советской действительности. Секретариат Союза писателей принял постановление, где было указано на то, что издание сборника стихов Пастернака было ошибкой[80].
Когда мы в редакции узнали об этом позорном постановлении Союза писателей, то Наташа Бианки[81] удивленно сказала:
— Но ведь Фадеев восхищен «Зимней ночью» и знает стих наизусть!
Ивинская в нашей беседе рассказала мне то, что не решилась написать в 1965 году в книге:
Как по иронии жизни, через 10 лет я услышала от самого Фадеева историю гонений на «Зимнюю ночь». Оказалось, что Сталин хорошо знал это стихотворение. В начале мая 1956-го, когда я шла из Измалкова на станцию, чтобы отправиться в Москву, на дороге затормозила машина, в которой ехал Фадеев. Он радостно мне предложил:
— Садитесь, Ольга Всеволодовна, подвезу[82].
Когда поехали, Фадеев произнес какие-то комплименты в мой адрес, а затем вдруг стал читать: «И жар соблазна / Вздымал, как ангел, два крыла крестообразно». Закончив читать, говорит мне:
— Колдовские стихи. Такое мог написать только Борис.
В ответ на мой удивленный взгляд стал рассказывать:
— Сталин знал это стихотворение, но тогда требовал прижать Бориса Леонидовича за антисоветский роман. Когда вас арестовали, я говорил Сталину о трагическом состоянии Бориса. Хозяин заметил: «Видимо, это судьбы скрещенье. Я не Бог, но ради женщины Пастернак может пойти на примирение с нами». Когда я Борису намекнул на это обстоятельство, он выругался и назвал хозяина садистом. В дни своего юбилея[83] хозяин спросил меня: «А для нас Пастернак ничего нового не написал?» Сталин тогда ждал от Пастернака письма или поздравительного стиха. Я ответил, что Пастернак болен. Сталин усмехнулся и сказал: «Мы не гордые — подождем». Сталин всегда хотел приручить Бориса.
Конечно, «Зимняя ночь» могла покорить даже дремучего невежду, однако Сталин сам писал стихи[84] и хорошо знал силу воздействия на умы поэтического слова. Как написала Ивинская в своей книге, знаменитые поэты России с 20-х годов постоянно находились под личным контролем Сталина.
Борис Леонидович рассказывал Ольге: «Кремлевский хозяин специально вызвал к себе на беседу Маяковского, Есенина и меня, чтобы поручить нам стать глашатаями советской эпохи». Ивинская говорила:
— После моего ареста в 1949 году, о причинах которого намекнул Пастернаку Фадеев, Боря навсегда отнес кремлевского хозяина к банде негодяев и убийц и никогда более ни одной уважительной строчки в его адрес не написал.
ЗИМНЯЯ НОЧЬ
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
<…>
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
<…>
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно…
1947
«ОСЕНЬ»
Из рассказа Ольги Ивинской:
«Осень» — одно из моих самых любимых стихотворений. Его первые строфы Борис Леонидович написал в измалковской избушке буквально за месяц до моего сталинского ареста[85]. Уже с осени 1947 года мы с Борей встречались в Переделкине, где снимали на два-три дня избу, и я приезжала к Борису Леонидовичу. С конца августа он оставался один в Переделкине, так как домашние разъезжались — перебирались в Москву: начиналась учеба в школе. Боря с нетерпением ждал этих встреч и говорил, что в такие дни пишется в каком-то лихорадочном ритме, все в ожидании вечера. В первых строках «Осени» тогда звучало:
Мы здесь одни с тобой на даче,
Все разбежались врассыпную.
Я рано в стол работу прячу
И в мыслях нашу ночь рисую.
И другие строки этого стихотворения Боря потом часто повторял во время наших вечеров, когда после смерти Сталина я вернулась из концлагеря. Мне запрещено было жить в Москве до получения постоянной работы. Я поселилась в Измалкове в бревенчатом домике у Полины, недалеко от Большой дачи, как хотел Боря.
Я до весны с тобой останусь
Глядеть в бревенчатые стены.
Мы никого не водим за нос —
Мы будем гибнуть откровенно.
Когда Боря приходил ко мне утром, я часто отворяла двери, одетая в любимый им японский халат с длинным хвостом и кистями. И эта деталь увековечена в стихотворении «Осень». Потом случился такой эпизод с этим стихотворением. Когда Боря подготовил окончательный вариант рукописи романа с подборкой стихов Юрия Живаго и предал мне для оформления, я удивилась, не обнаружив в «Осени» строк о «нас одних на даче» и «мы будем гибнуть откровенно». На мой удивленный вопрос «Ты же сам мне постоянно повторяешь эти строки? Они ведь тебе нравятся!» Боря говорит:
— Да, но надо чем-то жертвовать для конспирации.
С улыбкой ему замечаю:
— Но остались еще более компрометирующие строки: «Ты так же сбрасываешь платье».
Боря с серьезным видом и недоумением отвечает:
— Ну, знаешь, Олюша, это свыше моих сил. Да и Юра категорически возражал.
Мы счастливо рассмеялись. Как мне рассказывали, «Осень» любят читать на встречах памяти Пастернака такие почитатели его поэзии, как Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко[86].
ОСЕНЬ
Я дал разъехаться домашним,
Все близкие давно в разброде
<…>
Мы здесь одни с тобой на даче,
Все разбежались врассыпную.
Я рано в стол работу прячу
И в мыслях нашу ночь рисую.
Я до весны с тобой останусь
Глядеть в бревенчатые стены.
Мы никого не водим за нос,
Мы будем гибнуть откровенно.
<…>
Привязанность, влеченье, прелесть!
Рассеемся в сентябрьском шуме!
Заройся вся в осенний шелест!
Замри или ополоумей!
Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью…
1949
«ОБЪЯСНЕНИЕ»
Ольга Ивинская пишет в своей книге:
«Раздался вечерний звонок Пастернака. Соседка с нижнего этажа[87] позвала меня к телефону.
— Я должен <…> сказать: первое <…> мы должны перейти на „ты“, а второе — я люблю тебя, <…> и сейчас в этом вся моя жизнь».
Это был период долгих объяснений и вечерних блужданий Пастернака и Ольги по московским улицам и переулкам. Пастернак говорил, а Ольга как завороженная слушала его слова о любви. Он рассказывал, что они уже давно не живут с Зиной как муж и жена. Поэт говорил: «Моя любовь к тебе вернула меня в поэзию и дала силы по-новому писать роман, который станет главным итогом всей моей жизни».
Ольга Всеволодовна вспоминала:
— Его слова слушала как во сне. Я даже иногда удивленно оборачивалась — посмотреть, кому это говорит слова любви идущий рядом со мной любимый с юности поэт. Пришла домой растерянной и околдованной.
Из книги Ивинской:
С беспощадностью к самой себе написала письмо-исповедь о своей жизни. О двух уже ушедших в мир иной мужьях, о маме, проведшей три года в лагерях, о моих детях и трудной, безрадостной жизни. И вот судите сами, писала я в том письме, что я могу ответить на ваше «люблю», на самое большое счастье в моей жизни.
Прочитав мою исповедь, Борис Леонидович поздно вечером вызвал меня к телефону, голос его был очень взволнован:
— Олюша, я люблю тебя. Эта тетрадка всегда со мною будет, но ты мне ее должна сохранить, поскольку я не могу оставлять тетрадку дома, ее могут там найти.
Эту тетрадку у меня отняли органы при аресте.
В один из дней на Потаповском восьмилетняя Ирочка с детской непосредственностью прочитала Борису Леонидовичу его стихотворение:
Вы заняты вашим балансом,
Трагедией ВСНХ,
Вы, певший летучим голландцем
Над трапом любого стиха…
Боря смахнул слезу и поцеловал Иринку:
— Какие у нее удивительные глаза! Ирочка, посмотри на меня! Ты так и просишься ко мне в роман!
Внешний облик Катеньки, дочки Лары из романа «Доктор Живаго», — это внешность моей Иринки: «В комнату вошла девочка лет восьми с двумя мелкозаплетенными косичками. Узко разрезанные, уголками врозь поставленные глаза придавали ей шаловливый и несколько лукавый вид. Когда она смеялась, она их приподнимала».
К Иринке Борис Леонидович был особенно привязан[88], приходил, чтобы с ней идти на прогулку, покупал подарки, делал подарки и моему маленькому сыну Мите.
Говоря о стихотворении «Объяснение», Ольга Ивинская поясняла, что в их отчаянных беседах во время поздних прогулок Пастернак говорил: «Я не могу уйти и оставить сына Леню. Мой разрыв с первой женой[89] уже привел к страданиям старшего сына Евгения. Рожденный от нелюбви, он отмечен болезненной кожей и веснушками».
— Не раз мы с Борей расставались, казалось, навсегда, — вспоминала Ивинская, — но через несколько дней вновь соединялись — просто уже не могли жить друг без друга!
ОБЪЯСНЕНИЕ
Жизнь вернулась так же беспричинно,
Как когда-то странно прервалась.
Я на той же улице старинной,
Как тогда, в тот летний день и час.
<…>
Женщины в дешевом затрапезе
Так же ночью топчут башмаки.
Их потом на кровельном железе
Так же распинают чердаки.
<…>
Я опять готовлю отговорки,
И опять все безразлично мне,
И соседка, обогнув задворки,
Оставляет нас наедине.
<…>
Сними ладонь с моей груди,
Мы провода под током,
Друг к другу вновь, того гляди,
Нас бросит ненароком.
Пройдут года, ты вступишь в брак,
Забудешь неустройства.
Быть женщиной — великий шаг,
Сводить с ума — геройство…
1947
«ЛЕТО В ГОРОДЕ»
Из моих бесед с Ольгой Всеволодовной:
Весна действовала на нас, как и на всех влюбленных в мире. Мы постоянно стремились друг к другу, и о наших встречах уже шла молва по Москве и за ее пределами. Но нас ничто не могло остановить от близости, поцелуев при всяком удобном случае в улочках и тенистых уголках города, куда мы забредали, увлекшись рассказами Бориса Леонидовича о его жизни и планах зарождавшегося романа. Наши частые свидания стали предметом резких разговоров Бори с Зинаидой. После мерзкой статьи Суркова в марте 1947 года, заклеймившего «несоветское» творчество Пастернака, писательское окружение стало сторониться Бориса Леонидовича.
Однажды он в гневе сообщил, что Зинаида требовала прекратить «старческие шашни» со мной и написать примирительное письмо в газету, чтобы не вызывать гнева властей, которые отлучат от издательств. «И на что тогда жить и содержать дачу?» — возмущалась Зинаида. Заместитель главного редактора «Нового мира» Кривицкий стал мне советовать учить уму-разуму Пастернака, как писать нужные советской власти произведения. Я ему резко ответила, что им самим надо учиться у Пастернака, в том числе и порядочности — не делать плагиатов с его стихов. Он помнил наше с Лидией Чуковской возмущение, когда Симонов, не опубликовав стихотворение «Зимняя ночь», стал использовать образ «свеча горела» в своих стихах.
В своей книге Ольга Ивинская пишет:
Гонения на меня и травля со стороны Кривицкого не заставили себя долго ждать, и вскоре я, по совету и настоянию Пастернака, ушла из редакции. Видимо, постоянное давление шло и на Борю. Во время болезни сына Лени Зинаида потребовала от Бориса Леонидовича дать клятву, что он порвет со мною.
И вот 3 апреля 1947 года после отчаянного разговора в моей комнатушке на Потаповском Борис Леонидович решил, что не имеет права на любовь. Я не должна отвлекать его от старой колеи жизни и работы, но «заботиться обо мне он всю оставшуюся жизнь обязательно будет». Ночь моя была тревожной: я видела, в каком отчаянном состоянии уходил Борис Леонидович с Потаповского. Мои домашние еще днем уехали к родственникам в Покровское-Стрешнево. Лишь под утро я задремала, а в шесть часов утра раздался звонок в дверь. На пороге стоял Боря в слезах. Мы обнялись, и он сказал: «Нет, я без тебя не смогу жить!»
С этого момента мы считали 4 апреля 1947 года днем нашего «бракосочетания». Утром этого дня Боря написал мне на красной книжечке своих стихов: «Жизнь моя, ангел мой, я крепко люблю тебя. 4 апр. 1947 г.».
Позже он напишет: «Я против каких-либо правил — должна ли быть семья по домострою или свободная любовь — в каждом случае это по-разному. Не должно быть таких правил, жизнь сама решает, какой ей быть».
Летом все домашние разъезжались по дачам, и мы часто оставались вдвоем в городе. Тот год сопровождался буйным цветением лип и опьянял завораживающим медовым запахом, прилетавшим с Чистопрудного бульвара. Боря входил в мою комнатку рано утром. Он, конечно, не высыпался — а значит, не высыпался и бульвар, и дома, и фонари. Как-то я встретила его, заколов волосы маминым черепаховым гребнем, и Боря написал стихотворение о женщине в шлеме, смотрящей в зеркало: «Я люблю эту голову вместе с косами всеми!..»
В нашей беседе Ольга Всеволодовна сообщила:
— Боря специально переписал для меня текст стихотворения «Лето в городе», которое я хранила в своем архиве. Его отняли у меня при аресте.
Советские пастернаковеды неверно датируют стихотворение «Лето в городе» 1953 годом. О том, что оно было написано до октября 1949-го, читателю ясно говорит одна важная деталь: строки «Запрокинувши голову вместе с косами всеми» относятся к периоду до ареста Ольги в октябре 1949 года. В лубянской тюрьме 6 октября 1949-го Ольге отрезали косы, так как по тюремным правилам они «категорически запрещены». «Ведь арестованная может и вокруг шеи косу обмотать», — пояснил тюремщик Ольге на Лубянке. То, что в концлагере также запрещено иметь косы, понятно без объяснений.
ЛЕТО В ГОРОДЕ
Разговоры вполголоса,
И с поспешностью пылкой
Кверху собраны волосы
Всей копною с затылка.
Из-под гребня тяжелого
Смотрит женщина в шлеме,
Я люблю эту голову
Вместе с косами всеми.
<…>
А когда светозарное
Утро знойное снова
Сушит лужи бульварные
После ливня ночного,
Смотрят хмуро по случаю
Своего недосыпа
Вековые, пахучие,
Неотцветшие липы.
Не позднее 1949 г.
ПЕРЕВОДЫ СТИХОТВОРЕНИЙ ШАНДОРА ПЕТЕФИ
Из рассказа Ольги Всеволодовны Ивинской о переводах лирических стихов выдающегося венгерского поэта:
Окрыленный нашей любовью, в 1947 году Пастернак обратился к поэзии Петефи, которого переводил еще в 1936-м. Однако теперь он выбирал для перевода стихи, перекликающиеся с озарениями и тенями в наших отношениях. Борис Леонидович говорил мне: «У Петефи брался сюжет стихотворения, который я освещал своей любовью к тебе, Олюша, и рождалось стихотворение о нас».
Томик переводов стихов Петефи, который Боря подарил мне, хранит его посвящение: «Слово „Петефи“ было условным знаком в мае и июне 1947 года, а близкие переводы мои его лирики — это изображение мыслей и чувств к тебе и о тебе, приближенные к требованиям текста. На память обо всем этом. Б. П. 13 мая 1948 г.»
После наших встреч и блужданий по Москве Боря уходил на Лаврушинский, но, как потом говорил мне, не мог уснуть и думал о нашей новой встрече. Это его состояние полностью отразилось в переводе стихотворения «Ночь звездная, ночь светло-голубая». Чувства влюбленного поэта отражены в переводах стихотворений «Если ты цветок», «Розами моей любви».
События из нашей жизни вошли в перевод стихотворения о письме. Когда после первых слов Бориса Леонидовича о любви ко мне я написала отчаянное письмо-исповедь, то ему показалось, что я решила прекратить встречи и не верю в возможность нашей любви, которая может принести ему лишь несчастье. Смятение Бори после прочтения моего письма отражено в переводе стихотворения Петефи «Прекрасное письмо».
О наших близких отношениях шла молва, стали появляться советчики и осуждающие, что приводило к минутам тревоги и отчаяния. Борю мучили воспоминания о тяготах развода с первой женой, Евгенией Лурье, пугали страдания, которые он может причинить младшему сыну Лене, и понимание давней вины перед первой семьей[90]. Но он уже не мог жить и творить без озарения поздней любовью, когда «строку диктует чувство» и рождаются гениальные стихи. Говоря о своих переживаниях и тревогах, Боря постоянно повторял: «Как поздно пришло ко мне счастье любить по-настоящему! Но в этом нет ничьей вины, и я должен справиться с этим сам. Пусть будет все так, как случилось. Олюшка, пускай будет так всю жизнь — мы летим друг к другу, и нет ничего более необходимого, чем встретиться нам с тобой». Эти тревоги и переживания Пастернака прочитываются в его переводе стихотворения Петефи «Не обижайся». Когда проходила волна тревог, все виделось в радужном свете — так родились солнечные строки перевода стихотворения «Я вижу дивные цветы Востока».
Уже в 1959 году, возвращаясь к радостному периоду наших первых свиданий и головокружительной влюбленности, отразившихся в переводах лирических стихов Петефи, Боря написал на подаренной мне фотографии: «Петефи очень хорош своей изобразительной лирикой, картинками природы, но ты еще лучше. Я много занимался им в сорок седьмом и сорок восьмом годах, когда узнал тебя. Спасибо тебе за помощь. Я переводил вас обоих».
В то тревожное время, в разгар развернутой травли Пастернака за несоветский дух романа «Доктор Живаго», мы все в большей мере стали осознавать невозможность жизни друг без друга, а также некую безвыходность нашего положения. Тогда Боря мне часто читал строки из любимого им стихотворения Петефи «Моя любовь», перевод которого был провидчески сделан им еще в 1936 году. В стихотворении есть совершенно мистические строки о том, как любовь «головорез с кинжалом караулит у ствола». И в октябре 1949-го кремлевский головорез исполнил пророчество — меня бросили в лубянские казематы.
НОЧЬ ЗВЕЗДНАЯ, НОЧЬ СВЕТЛО-ГОЛУБАЯ
В окне раскрытом блещет ночь без края,
Ночь звездная, ночь светло-голубая.
Безмерный мир простерся между ставен,
Мой ангел красотою звездам равен.
Ночь звездная и ангел мой — два дива,
Затмившие все, чем земля красива.
Красот я много видел средь скитаний,
Но ни одной не встретил несказанней.
ЕСЛИ ТЫ ЦВЕТОК
Если ты цветок — я буду стеблем,
Если ты роса — цветами ввысь
Потянусь, росинками колеблем, —
Только души наши бы слились.
Если ты, души моей отрада,
Высь небес — я превращусь в звезду…
РОЗАМИ МОЕЙ ЛЮБВИ
Розами моей любви
Устланное ложе!
Снова душу положу
К твоему подножью.
Укачает ли ее
Ветерок пахучий,
Или глубоко пронзит
Длинный шип колючий?
Все равно, душа, усни,
Утопая в розах,
В сновиденья погрузись,
Затеряйся в грезах…
ПРЕКРАСНОЕ ПИСЬМО
Милая, ты написала
Мне прекрасное письмо.
Это след ума немалый,
Прямодушие само.
Пишешь — я тебе дороже
С каждым часом, но, дружок,
Веришь ли, мороз по коже
Пробежал от этих строк…
<…>
Приходи, рассей сомненья,
Иль безумья не сдержу,
И себе о скал каменья
Голову я размозжу.
НЕ ОБИЖАЙСЯ
Мое живое солнце золотое!
Не обижайся, если иногда
Я хмур и мрачен. Даже пред тобою
Я не могу веселым быть всегда.
Утешься тем, что в тяжкие минуты
Приносишь огорченья мне не ты.
Виновницею этой скорби лютой
Ты быть не можешь, ангел доброты!
<…>
Теперь ты знаешь, под каким я игом,
Хотя в другое время я не трус,
Чуть шаг минувшего заслышу, мигом
Бесчувственнее камня становлюсь…
1947
МОЯ ЛЮБОВЬ
Моя любовь не соловьиный скит,
Где с пеньем пробуждаются от сна,
Пока земля наполовину спит,
От поцелуев солнечных красна.
Моя любовь не тихий пруд лесной,
Где плещут отраженья лебедей
И, выгибая шеи пред луной,
Проходят вплавь, раскланиваясь с ней.
<…>
Моя любовь — дремучий темный лес,
Где проходимцем ревность залегла
И безнадежность, как головорез,
С кинжалом караулит у ствола.
1936
«СВИДАНИЕ»
Из книги Ольги Ивинской:
Лагерное лето 1951 года — знойное, раскаленное над сухими мордовскими полями. Кайло поднять нет силы. Отчаянье, сознание полной безысходности. Не помню, как дожили до команды «Кончай работу! Становись в строй!». Скорее по раскаленной дорожной пыли в зону. Бросаюсь на топчан прямо в огромных башмаках, перетянутых грязными тесемками. Только бы заснуть, забыть обо всем. Но вызывает дневальная, следовать к «куму». Иду в змеиное логово.
— Вам тут письмо пришло и тетрадь. Стихи какие-то, — «кум» удивлен и испуган. — Давать на руки запретили, читайте здесь, — теперь меня удивило, что заставило этого изверга обратиться к заключенному на «вы». — Распишитесь потом, что прочитано.
Беру тетрадку и читаю:
Засыплет снег дороги,
Завалит скаты крыш…
Летят Борины журавли над Потьмой! Он тоскует обо мне, он любит меня. Вот такую, в робе из мешковины с номером, в башмаках сорок четвертого размера. Перечитываю еще раз письмо Бори на 12 страницах, и снова стихи Евангельского цикла — всю зеленую тетрадку. Заставили расписаться и отобрали все, проклятые! Но теперь я знаю главное: Боря ждет меня и верит в наше «Свидание».
О дальнейшей истории этого стихотворения Ивинская говорила:
При моем освобождении в мае 1953-го начальник лагеря заявил, что это письмо Пастернака и тетрадка со стихами в 1951 году согласно приказу были отправлены на Лубянку. После реабилитации в 1988-м КГБ официально сообщил, что все изъятые у меня письма и рукописи стихов по описи отправлены в ЦГАЛИ. Но оттуда мне отказались что-либо возвратить[91].
Когда я слышу стихотворение «Свидание», у меня перед глазами встают картины тех лагерных, жестоких лет и момент чуда — появление ангела в виде Бориного письма и зеленой тетрадки стихов, спасших меня.
Когда я вернулась, Боря в Измалкове переписал мне это стихотворение и вспоминал:
— Последней строчкой стихотворения я хотел сделать слова «И твой угасший свет». Но затем решил, что и до меня этот убийца-Сталин доберется, и мне не жить, потому в последней строке стихотворения написал «А нас на свете нет?»
Борин автограф «Свидания» у меня отобрали при аресте, и теперь он должен быть в ЦГАЛИ.
СВИДАНИЕ
Засыплет снег дороги,
Завалит скаты крыш.
Пойду размять я ноги:
За дверью ты стоишь.
Одна, в пальто осеннем,
Без шляпы, без калош,
Ты борешься с волненьем
И мокрый снег жуешь.
Снег на ресницах влажен,
В твоих глазах тоска,
И весь твой облик слажен
Из одного куска.
Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.
<…>
И оттого двоится
Вся эта ночь в снегу,
И провести границы
Меж нас я не могу.
Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
1950
«МАГДАЛИНА»
Рассказывает Ольга Ивинская:
После моего ареста в октябре 1949 года Борис Леонидович «в тоске безмерной» обо мне и нашем ребенке, которого я носила под сердцем, отчетливо осознал, что причиной ареста стали наша любовь и вовлечение меня «в сети романа». Позже Боря писал Ренате Швейцер в Германию: «Ее посадили из-за меня как самого близкого мне человека, по мнению секретных органов». Тюрьма ассоциировалась у Бори с образом беззащитной Магдалины, брошенной в темницу.
В книге Ивинской[92] подробно описан эпизод ее допроса на Лубянке в 1949 году.
Уже на втором допросе на Лубянке[93] следователь Семенов дал мне несколько листов бумаги и потребовал вкратце написать о содержании «Доктора Живаго». Я написала, что это судьба интеллигента, врача, трудно пережившего время между двух революций. Это — творческая личность, поэт. Ничего порочащего советскую власть в романе не будет. Следователь Семенов просмотрел несколько листков и с недовольной миной изрек:
— Не то вы пишете, не то! Пишите, что читали это произведение, которое представляет клевету на советскую действительность. Вы прекрасно это знаете — нам попадались некоторые страницы.
Видимо, сексоты[94] доставляли в МГБ копии листов романа. Семенов порылся в листках из папки и, достав один лист «синьки»[95], заявил:
— Вот, например, стихи «Магдалина» — разве это стихи нашего поэта? К какой эпохе это относится? И потом, почему вы ни разу не сказали Пастернаку, что вы советская женщина (тогда я удивилась, удостоившись такой высокой оценки из уст следователя Лубянки), а не Магдалина? Ведь просто неудобно посвящать любимой женщине стихи с таким названием.
— Почему вы решили, что стихи посвящены мне?
— Но это ясно, ведь мы знаем об этом, так что вам запираться нечего. И вам надо говорить правду, это единственное, что может облегчить вашу участь и участь Пастернака.
Уже в лагере ко мне пришла «Магдалина» в Бориной зеленой тетрадке, которую дали лишь прочитать и отняли[96].
Советские пастернаковеды довольно серо и невнятно комментировали пастернаковскую «Магдалину». На это обратил внимание в 1992 году замечательный поэт и эссеист, нобелевский лауреат Иосиф Бродский. В «Примечании к комментарию»[97] Бродский пишет:
В комментарии, сопровождающем в 1-м томе Избранного Б. Пастернака (М.: Художественная литература, 1985) стихотворение «Магдалина», говорится: «Пастернаку также был знаком цикл стихов Цветаевой под названием „Магдалина“. <…> Пастернак, трактуя тот же сюжет, освобождает его от эротики».
Судя по титульному листу, комментарий подготовлен сыном поэта Е. Б. Пастернаком и его женой Е. В. Пастернак. Иными словами, комментарий этот — дело семейное. <…> Поэтому от комментария легко отмахнуться, выделив из него только сугубо фактическую сторону, и списать замечание авторов об освобождении сюжета от эротики на их повышенную чувствительность, особенно учитывая инициалы одного из них. <…> Говоря жестче, авторы комментария попросту дикари.
Отмечая сухие комментарии Евгения Борисовича к стихам Пастернака в пятитомнике и многочисленных сборниках, Вадим Козовой заметил:
— Только примитивизм Евгения позволяет ему говорить об «освобождении от эротики» в стихах поэта, написавшего «…жар соблазна», «Осень», «Хмель», «Еву», «Вакханалию». Евгений Борисович даже не слышит, что говорит об эротике Пастернака такой знаток темы, как Анна Ахматова. А ведь ее отзывы на вышеуказанные стихи известны даже непросвещенному любителю поэзии Пастернака.
Говоря о «Магдалине» Бориса Пастернака как об отзвуке его «тоски безмерной» из-за ареста любимой женщины, бывшей «рабой его мужских причуд», Ольга Всеволодовна вспомнила о Косте Богатыреве, блестящем переводчике поэзии и прозы с немецкого. Он преклонялся перед гением Пастернака, был восхищен его Евангельским циклом и искал для перевода стихи на эту тему у немецких поэтов. Пастернак рекомендовал ему заняться переводом стихов Райнера Мария Рильке, что Богатырев талантливо и с увлечением делал. Костя перевел «Пиету», знаменитое стихотворение Рильке о Магдалине, и подарил этот перевод Ольге Ивинской:
Твои ль стопы, Исус, твои ли?…
<…>
Их до сих пор ни разу не любили.
Я в ночь любви их вижу в первый раз.
С тобой мы ложа так и не делили.
И вот сижу и не смыкаю глаз.
О, эти раны на руках Исуса!
Возлюбленный, то не мои укусы.
И сердце настежь всем отворено,
Но мне в него войти не суждено.
Ты так устал, и твой усталый рот
Не тянется к моим устам скорбящим.
Когда мы наш с тобою час обрящем?
Уже — ты слышишь? — смертный час нам бьет.
Переводы стихотворений Рильке, сделанные Константином Богатыревым, вошли в юбилейный сборник Райнера Мария Рильке, выпущенный издательством «Иностранная литература» в 1975 году.
Бродский считал пастернаковскую «Магдалину» лучшей в русской поэзии и знал ее наизусть.
МАГДАЛИНА
1
Чуть ночь, мой демон тут как тут,
За прошлое моя расплата.
Придут и сердце мне сосут
Воспоминания разврата,
Когда, раба мужских причуд,
Была я дурой бесноватой
И улицей был мой приют.
<…>
Но объясни, что значит грех
И смерть, и ад, и пламень серный,
Когда я на глазах у всех
С тобой, как с деревом побег,
Срослась в своей тоске безмерной…
2
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Омываю миром из ведерка
Я стопы пречистые твои.
Шарю и не нахожу сандалий,
Ничего не вижу из-за слез.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.
<…>
Перестроятся ряды конвоя,
И начнется всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест.
Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
<…>
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до Воскресенья дорасту.
1949
«РАЗЛУКА»
Из моего разговора с Ольгой Ивинской о стихотворении «Разлука»:
Когда после смерти Сталина я вернулась[98], мне не разрешали постоянно жить в Москве до получения работы. Это было одним из издевательских требований советской власти. Борис Леонидович сразу занялся моим устройством на работу переводчиком в московские издательства. Наша первая встреча состоялась в мае около любимой скамейки на Чистопрудном бульваре, где мы с Борей были в последний вечер 6 октября 1949 года, перед моим арестом[99].
Боря настоял, чтобы я жила рядом с ним, недалеко от Переделкина. В деревне Измалкове, что всего в километре от его Большой дачи, сняли мне комнату в избе у хозяйки Полины. И с конца мая 1953-го я уже жила в Измалкове. Боря приходил ко мне ежедневно, и мы подолгу бродили в окрестностях Баковского леса, в полях и по живописному берегу Самаринского пруда. Боря просил меня подробно рассказывать о годах тюрьмы и лагеря. Эти рассказы нашли отражение в стихах Юрия Живаго и в сценах перевода «Фауста», который Боря стал быстро переделывать, уже имея на руках верстку.
Поздними вечерами, слушая рассказы о годах моей неволи, Боря обнимал меня, нежно целовал и говорил: «Теперь мы близки, как морю близки берега». Вспоминал свои терзания в период тяжелой болезни осенью 1952-го, когда у него случился инфаркт. Тогда ему казалось, что жизнь окончена и больше он меня никогда не увидит.
Хорошо помню эпизод лета 1953 года в Измалкове, который неожиданно вызвал у Бориса Леонидовича воспоминание о горькой зиме 1949-го. В один из дней, ожидая прихода Бори, я пришивала что-то на халате. Отвлекшись на зов хозяйки, я отложила работу и стала ей помогать. Вскоре вижу в окно Борю, идущего к нам по дорожке в дом. А я по его просьбе всегда надевала перед встречей любимый им халат, попавший в стихотворение «Осень». Когда он стал подниматься по ступенькам, я поспешно накинула халат и бросилась ему навстречу. Он порывисто обнял меня и вдруг вскрикнул, уколовшись об оставленную в халате иголку. Стала целовать его руку и растирать место укола, а Боря удивленно воскликнул:
— Вспомнил! Тогда я тоже укололся.
Он рассказал, как в декабре 1949-го, после моего ареста, пришел к нам на Потаповский. Принес маме деньги и увидел, что она собирает мою одежду. Мама хотела некоторые вещи продать, ей понадобились дополнительные деньги к Новому году. Боря кинулся к ней с просьбой не продавать мои, любимые им, платья, схватил одно из них и вскрикнул от внезапной боли. В платье оставалась невынутая иголка.
— Тогда, — сказал мне Боря, — у меня слезы полились не от боли, а от твоего образа, который ясно возник передо мной.
Потом эта «иголка» и «слезы» вошли в печальное стихотворение «Разлука», включенное в тетрадь Юрия Живаго.
В очередной беседе о «Разлуке» Ивинская вспомнила:
С этим стихотворением связан еще один эпизод, огорчивший Бориса Леонидовича. В начале 1954 года в журнале «Знамя» были опубликованы стихи из тетради Юрия Живаго, среди них была и «Разлука». Подборка называлась «Стихи из романа в прозе „Доктор Живаго“».
РАЗЛУКА
С порога смотрит человек,
Не узнавая дома.
Ее отъезд был как побег,
Везде следы разгрома.
<…>
В ушах с утра какой-то шум,
Он в памяти иль грезит?
И почему ему на ум
Все мысль о море лезет?
Когда сквозь иней на окне
Не видно света Божья,
Безвыходность тоски вдвойне
С пустыней моря схожа.
Она была так дорога
Ему чертой любою,
Как морю близки берега
Всей линией прибоя.
<…>
И вот теперь ее отъезд,
Насильственный, быть может.
Разлука их обоих съест,
Тоска с костями сгложет.
И человек глядит кругом:
Она в момент ухода
Все выворотила вверх дном
Из ящиков комода.
<…>
И, наколовшись об шитье
С невынутой иголкой,
Внезапно видит всю ее
И плачет втихомолку.
1953
Конечно, ни стихи Евангельского цикла, ни «Август» цензура не пропустила в сборник. В июне 1954-го Борис Леонидович получил письмо от старшего сына Евгения. Тот хвалил в целом стихи, но писал, что ему не понравилась «Разлука», где проведены формально какие-то сравнения и что-то в этом роде[100].
Боря показал мне это письмо и говорит:
— Посмотри, как он примитивен, а ведь ему уже 30 лет. Да, — добавил он, — тот случай малодушия, когда Евгений по указанию Зины приезжал нас разлучить, показал: когда станет трудно — не рассчитывай на него.
К несчастью, это подтвердилось в дни травли Пастернака за Нобелевскую премию[101].
Я стала успокаивать Борю, говоря, что не все сыновья больших поэтов могут разбираться в поэзии. Ведь природа, пошутила я, часто отдыхает на потомках.
— Но здесь она отдыхает слишком откровенно, — мрачно произнес Боря. Он показал мне письмо с отзывом на стихи Евгения, где, на мой взгляд, были какие-то сухие фразы и проявлялось раздражение Пастернака. — Ведь у него нет не только дара к стихописанию, но даже простых способностей. А Женя[102] хочет, чтобы я писал Евгению какие-то учтивые слова, — с досадой говорил Боря.
— Прошу тебя, — обратилась я к Боре, — сегодня мой день рождения (27 июня 1954 года. — Б. М.), не посылай это письмо, не огорчай сына.
— Опять ты его защищаешь. Ну хорошо, оставь пока письмо у себя. Я думаю, еще будет причина, тогда и пошлю, — согласился он.
Такой причины при жизни Пастернака не возникло, а после нобелевской травли, когда в октябре 1958-го Евгений предал отца, Борис Леонидович резко ограничил с ним общение и, как мне помнится, никогда больше писем ему не писал. А письмо от 27 июня 1954 года у меня изъяли при аресте вместе с десятками других писем, КГБ передал их в ЦГАЛИ[103]. Карандашный автограф стихотворения «Разлука» также находится в ЦГАЛИ.
Я спросил у Ольги Всеволодовны, занимался ли Пастернак когда-нибудь подробным анализом чьих-либо стихов. Она ответила:
Пастернак всегда говорил, что не является специалистом, чтобы оценивать стихописания других. Но, когда его захватывали чьи-то стихи, то он реагировал сразу. В 20-х годах Борис Леонидович написал восторженное письмо Марине Цветаевой по поводу ее сборника «Версты». В 1942-м Боря увлекся в Чистополе стихами Марии Петровых, организовывал их читку среди круга эвакуированных писателей и знакомых. Но к советским поэтам у него было отношение отстраненное, их стихи он не читал.
Впервые в 1953 году Боря с интересом прочитал две тетрадки стихов, присланных ему Варламом Шаламовым из колымского концлагеря. Пастернак провел тщательный разбор этих стихов и написал автору обстоятельное письмо. Освободившись из лагеря, Шаламов приехал к Пастернаку, чтобы продолжить разговор о поэзии. С весны 1956-го Варлам, с которым я работала в журнале с начала 30-х годов, стал приезжать к нам в Измалково.
Помню также, как летом 1958 года Тамара Иванова попросила Бориса Леонидовича посмотреть стихи Комы[104], на что Боря с охотой откликнулся. Он внимательно прочитал несколько десятков стихотворений и показывал мне понравившиеся ему места, а затем передал Коме большое письмо с анализом его стихов.
Боря выделил несколько примеров интересных рифм и строф. Он также отметил частую потерю мысли в стихотворении в угоду звонкой рифме. В анализе содержалось важное указание на вторичность стихов Комы, на подражание другим поэтам, включая и самого Пастернака. Это привело, на мой взгляд, к твердому решению Комы стихов больше не писать и полностью посвятить себя науке.
«ХМЕЛЬ», «БЕССОННИЦА», «ПОД ОТКРЫТЫМ НЕБОМ», «БЕЛАЯ НОЧЬ»
Ольга Ивинская в нашей беседе о стихах, написанных Пастернаком «между Измалковым и Переделкиным», вспоминала:
Возле серебристых ив измалковского пруда и плакучих берез нашей деревеньки, после долгих прогулок по переделкинским холмам и лесным опушкам вереницей рождались стихи. В дни с короткими летними грозами нам всегда помогал Борин плащ, который мы расстилали под мохнатой елью или ракитой и, тесно прижавшись, сидели и вдыхали наполненный грозою воздух. А теплый скоротечный дождик будто осенял нашу любовь. Однажды под таким летним дождиком, глядя на вьюнки, обвившие молодую поросль ракиты, Боря говорит:
— Эти деревца будто хмелем обвиты, так меня пьянит воздух вокруг тебя.
В тот день в нашей избушке Боря написал мне на листке карандашом прелестное стихотворение «Хмель».
Уходя вечерами на Большую дачу, Боря каждый раз просил меня не уезжать в Москву, а если были срочные дела, то возвращаться рано утром к его приходу в наш измалковский домик:
— Мне хорошо пишется, когда ты рядом, а без тебя тревожно и грустно.
Бессонные ночи Бори на Большой даче стали ложиться в строки стихотворения-ожидания «Бессонница». Его он написал на рассвете и сразу принес мне, сказав, что слышал хлесткий звук кнута измалковского пастуха, который уже в пять часов утра выгонял стадо коров местных жителей. Эти стихи вместе с маленьким «Ветром», которое Боря называл «Ольге», и стихотворением «Под открытым небом», также со вторым названием — «Молитва», он хотел включить в некий цикл под названием «Колыбельная песня».
В состав этого цикла включено было и стихотворение «Белая ночь», где нашли отражение эпизоды наших встреч на Потаповском и вечерние разговоры на подоконнике моей комнатки. В нем запечатлен мой рассказ о том, как мы жили в Курске, и эпизоды наших поздних расставаний, когда уже зажигались фонари в переулке.
Эти стихи предназначались для тетради Юрия Живаго. Но уже в начале 1955-го, после тщательного отбора, в тетрадь Юры из «колыбельной» группы стихов не вошли «Бессонница» и «Под открытым небом». Общее название «Колыбельная песня» было отвергнуто как невыразительное и не отражающее состояния нашей с Борей радости и жажды жизни.
В письме к Нине Табидзе от 30 сентября 1953 года, куда были вложены новые стихи, Пастернак напишет:
Стихи, которые у Вас есть, так же, как и эти, можете давать читать кому угодно, если хотите и Г. Г.[105] Он только знает двух «соловьев», «Белую ночь» и «Весеннюю распутицу», а «Августа» и остальных не знает. Если он спросит, кто это все, Вы ему скажите, что, наверное, Зина, что Зина для меня бог и кроме нее у меня никого не было и не будет. Так должно быть для всех.
ХМЕЛЬ
Под ракитой, обвитой плющом,
От ненастья мы ищем защиты.
Наши плечи покрыты плащом,
Вкруг тебя мои руки обвиты.
Я ошибся. Кусты этих чащ
Не плющом перевиты, а хмелем.
Ну так лучше давай этот плащ
В ширину под собою расстелим.
1953
БЕССОННИЦА
Который час? <…> Наверно, третий.
Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.
Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете.
Потянет холодом в окно
<…>
А я один.
Неправда, ты
Всей белизны своей сквозной волной —
Со мной.
1953
БЕЛАЯ НОЧЬ
Мне далекое время мерещится,
Дом на стороне Петербургской.
Дочь степной небогатой помещицы,
Ты — на курсах, ты родом из Курска.
Ты мила, у тебя есть поклонники.
Этой белою ночью мы оба,
Примостясь на твоем подоконнике,
Смотрим вниз с твоего небоскреба.
Фонари, точно бабочки газовые,
Утро тронуло первою дрожью.
То, что тихо тебе я рассказываю,
Так на спящие дали похоже!
<…>
В те места босоногою странницей
Пробирается ночь вдоль забора,
И за ней с подоконника тянется
След подслушанного разговора…
1953
Ольга Всеволодовна дополнила свой рассказ о письме к Нине Табидзе:
Борис Леонидович в этом письме обеспечивал очередную конспирацию, чтобы не вызывать раздражения у Зинаиды. Это было более чем наивно. Вся переделкинская писательская братия уже знала о моем возвращении из лагеря, а также о том, что мы с Пастернаком живем рядом и ежедневно встречаемся в Измалкове. О наших встречах с Борей оперативно сообщил Зинаиде в Москву возмущенный писатель Асеев[106].
Узнав от Асеева эту «ужасную» новость, Зинаида попросила Евгения, сына от первой жены Бориса Леонидовича, поехать в Переделкино, «чтобы прекратить наши встречи». Тот с готовностью ринулся исполнять это указание. Борис Леонидович был так возмущен малодушием Евгения, что в гневе прогнал его с Большой дачи[107].
«АВГУСТ»
Об этом символическом стихотворении Ольга Ивинская рассказывала особенно подробно:
После перенесенного осенью 1952 года тяжелого инфаркта и долгого выздоровления Борис Леонидович часто думал о близкой смерти и боялся не успеть дописать роман, уйти из жизни, не высказав сокровенных мыслей. В июле 1953-го Боря писал в письме к сестре Ольге Фрейденберг: «Надо умереть самим собой, а не напоминанием о себе. <…> Надо дописать роман и кое-что другое». Тогда уже Боря задумывал «Август» — стихотворение того месяца, когда согласно христианским канонам произошло Преображение Господне. Он говорил, что это должно стать порогом, за которым уже лишь Провидение будет давать силы писать задуманное, как проявление чуда, которое может оборваться вдруг и навсегда. Когда мы, любуясь окрестностями, гуляли с Борей около Измалкова, радуясь нашей близости и покою, он часто в яркий солнечный день повторял:
— Боже, неужели это может длиться долго? Неужели я опять с тобой, Олюшка? Боже, ты видишь, как теперь мне надо жить и писать!
В своей книге Ивинская особенно подробно пишет об «Августе»:
Хорошо помню августовский день 1953 года, когда Боря принес мне свой «Август»:
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой.
Суеверный, опасаясь моего суеверия, он тут же пытался оправдать свое преждевременное прощание с жизнью и успокоить меня. «Пойми, — говорил он, — это сон. И если я его записал на бумаге, он не исполнится. Но как хорошо умереть в такое благодатное время!» Боря читал мне «Август» со слезами на глазах, и я тоже не удержалась от слез.
<…> Многое из того, что Борис Леонидович предсказал в «Августе», произошло после его трагической смерти 30 мая 1960 года. Стихотворение «Август» много раз звучало над могилой Пастернака в день его похорон 2 июня. Тысячи поклонников поэта пришли к его дому в Переделкине и провожали до могилы. Несмотря на молчание газет и радио о дне и часе похорон, на атмосферу тотального надзора, пришло несколько тысяч человек, и «шли толпою, врозь и парами». Конечно, отсутствовала на похоронах вся сановная писательская верхушка, травившая Пастернака в дни нобелевского шабаша. Надзор осуществлял лично Воронков, а также чины из КГБ[108].
<…> Сыновья не говорили прощальных слов над могилой отца. Лишь Валентин Фердинандович Асмус, преодолев страх, сказал короткую речь над гробом Пастернака[109].
<…> Когда гроб засыпали землей, у могилы осталось много молодежи. Читали стихи Пастернака допоздна, пока вдруг не хлынул очищающий дух всей округи летний, безудержный ливень.
С той поры каждый год в день смерти Бориса Леонидовича 30 мая приезжают в Переделкино люди из разных краев света и обязательно читают над могилой Пастернака величественный «Август»[110].
— Это многострочное стихотворение Боря специально переписал для меня чернилами убористым почерком на один лист. Его также отняли у меня при аресте и упрятали в ЦГАЛИ, — вспомнила Ольга Всеволодовна.