Крамола

Крамола

Нагрянула весна. Последние остатки обильного в том году снега веселыми ручейками сбегали по холодногорским склонам в низину. Богатая осокорями Холодная гора оделась в зеленый весенний убор. И даже довлеющая над всем тем районом мрачная тюрьма с ее высокой облезшей стеной скрылась за свежей зеленой завесой.

Ожила природа. С приходом весны ожил и наш казарменный двор. Деловая суета не прекращалась на нем с подъема до отбоя. Непреложная истина: победа на фронте — это жатва. А подготовка к ней проходит в мирные дни. Чем  старательней к ней готовишься, тем обильней урожай. Что посеешь — то и пожнешь.

Четвертый танковый полк умирал, но это была животворящая смерть, подобно смерти брошенного в землю зерна, дающего жизнь целому колосу зерен.

И тем не менее было больно. Боевая единица, в которую вложено много труда и энергии, за которую мы все болели, распадалась. Командиры, воспитанные и обученные нами, уйдут в дальние края. И, быть может, никогда я с ними не встречусь.

Заканчивалось сколачивание новых боевых единиц. Шла подготовка к переброске остатков нашего полка в Киев для формирования тяжелой бригады, хотя из Киева еще не сообщали, кто же из «двенадцати кандидатов» будет ее командиром. Кто бы ни был, а приказ о перебазировании надлежало выполнять в точности.

Приближалось 1 Мая. Если осенью боевую подготовку части проверяет военное начальство, то 1 Мая и 7 Ноября армия как бы отчитывается перед трудящимися страны, демонстрируя свои достижения за прошедшие полгода. Командующий войсками округа Иван Дубовой возложил на меня подготовку к первомайскому параду всей боевой техники. А ее набралось к тому времени больше чем достаточно. Наш полк, полк Ольшака, полк Рабиновича, батальон Лозгачева, четыре вновь созданных батальона для стрелковых дивизий округа. Дубовому было о чем беспокоиться. Надо было показать славному харьковскому пролетариату дело его рук.

Подготовка к выходу на парад мощной танковой колонны началась задолго до 1 Мая. Короче — дни и даже ночи были заполнены большим и увлекательным трудом. И в этом заключались величие и прелесть военной жизни.

В первых числах апреля меня срочно вызвали в штаб к заместителю командующего. В приемной шла оживленная дискуссия между командиром 25-й Чапаевской дивизии чубатым, редкозубым, коренастым крепышом Михаилом Зюком и адъютантом Туровского. Молоденький старший лейтенант, заслонив спиной дверь в кабинет, доказывал возмущенному командиру дивизии:

— Понимаете, товарищ комбриг, не велено никого пускать. Сам командующий в эти дни не тревожит комкора.

Заметив меня, Зюка поздоровался, стал жаловаться:

— Ну, что скажешь? Все забюрократились. И Сенька туда же. Забыл, барбос, как под тюремными юрцами я его отогревал своим бушлатом. Забыл наше червонное казачество, лучших друзей... 

За спиной этого незаурядного командира-большевика был славный революционный и боевой путь. В 1915 году за распространение революционных листовок его, черниговского гимназиста, вместе с друзьями по подполью Туровским и Буниным выслали в Вологодскую губернию. Он вернулся после Февральской революции. Во время январского восстания 1918 года против Центральной рады командовал батареей киевских железнодорожников. С лета 1918 года до 1925 возглавлял артиллерию 1-го конного корпуса Примакова. О бесстрашии и мужестве Зюки и сейчас с восхищением вспоминают ветераны червонного казачества. После учебы он в корпус не вернулся. Его послали командовать дивизией на Дальний Восток. Оттуда перевели в Ленинград на 4-ю Туркестанскую стрелковую дивизию. После убийства Кирова секретарь обкома Жданов из-за прошлых колебаний Зюки потребовал его удаления из Ленинграда. Армия при ее безудержном росте не могла разбрасываться заслуженными, боевыми, опытными кадрами. Возможно, что не обошлось без помощи Якира, Дубового, Туровского, хорошо знавших Зюку по революционным годам. Его послали в Полтаву — командовать чапаевцами. Дивизию он вел хорошо. Раскаиваясь за прошлые колебания, Зюка не в пример Шмидту был молчалив, сдержан, ни на что и ни на кого не жаловался. Очевидно, сознавал снисходительность, проявленную к нему партией.

Видя безуспешность своих поползновений, комбриг, сверкнув маленькими, сдвинутыми к переносью глазами, погрозил в сторону наглухо закрытых дверей кулаком и громко выругался:

— Я тебя, барбос, и дома найду. Готовь свои бока, намну их по-червонно-казачьему...

Потом обратился ко мне, не снижая голоса:

— Знаешь, я влюбился в твою Полтаву. Рай, а не город. Взял бы и приехал в выходной прямо в лагерь, в Ерески. Повезу на Шведскую могилу...

Слова Зюки всколыхнули во мне воспоминания детства. Перед глазами возник утопающий в зелени город, мраморная колонна памятника Славы с золотым орлом, провинциальная зеленая Всехсвятская улица, где я провел часть своего детства, заросшие чебрецом и молочаем гранитные редуты Петровских времен...

— Ладно, — обещал я. — При первой возможности приеду...

Вдруг широко раскрылась дверь кабинета. Высунулась взъерошенная голова Туровского.

— Что за шум? Не даете работать! Ах, это ты, Мишка, узнаю, узнаю...

Комкор кивнул мне, поздоровался. Зюка попытался было проникнуть в кабинет.

— Не могу. Нет, не могу. Иди к Вере, поиграй со Степкой. Приеду обедать, поговорим. А вы заходите, — позвал меня Туровский.

— Ну и дела! — добродушно ворчал Зюка. — Дожил, нечего сказать. Знал бы, задушил бы тебя собственными руками под тюремными юрцами.

— Иди, иди, трепач! — добродушно улыбнулся Туровский. — Дома потолкуем.

Зюка ушел. Туровский, в расстегнутой гимнастерке, со сдвинутой набок пряжкой широкого ремня, с горящими глазами, с пачкой карандашей в левой руке, рассредоточенный, взволнованный, позвал меня к своему столу.

— Зашиваюсь! Вот это зашивка! Ну, прямо сажусь в лужу. Москва торопит с проектом Полевого устава, а я, видно, в срок не уложусь. Не оправдаю надежды наркома, Военного совета. Будто Тухачевский и Мерецков свои проекты заканчивают, а я застрял.

Туровский указал на ворох исписанной бумаги, на кипы книг, загромождавших его рабочее место и длинный стол, стоявший у стены.

— Все это надо было изучать, — он достал и бросил на стол одну, другую, третью книгу. — Все, начиная с «Уложения царя Алексея Михайловича о ратных хитростях пехотных людей» и кончая новым английским Полевым уставом.

Я подумал: «Знал, за что берешься. Жалуешься на нехватку времени, а сам тратишь его на бесполезные жалобы».

А Туровский продолжал:

— Знаете, зачем я вас вызвал? Вы должны мне помочь. Напишите разделы по коннице и бронетанковым войскам. Это не займет много времени. Исходными материалами я вас обеспечу в достатке. Прошу вас...

При моей нагрузке я не мог брать на себя нового труда, к тому же такого необычного... Шутка сказать — проект нового Полевого устава, да еще такие ответственные его разделы! И действительно, задача была очень серьезной. Армия стала неузнаваемой. Выросшая индустрия обогатила ее новой техникой. Стал иным и командир. Потребовались иные принципы и формы вождения войск, их взаимодействия.  Все это должно было найти свое отображение в новом руководстве по вождению войск — в Полевом уставе.

Я отказался. Посоветовал Туровскому привлечь своих штабников. Среди них было много опытных, с академической подготовкой товарищей — Соколов, Ауссем...

— А вы знаете, кто писал уставы Фридриху Великому? Шиллер! Вот кто! Пусть хоть часть нашего устава напишет литератор...

На эту лесть я ответил:

— «Уж сколько раз твердили миру...» Я думаю, что мне так же далеко до Шиллера, как кое-кому до Фридриха Великого...

— Я согласовал вопрос с Бородой. Он даст вам недельный отпуск, а если нужно — и больше. Видите, это не только мое желание. Понимаю, — сказал он с ноткой обиды в голосе, — для вас, для Зюки я не начальник: сосали один сухарь в червонном казачестве... А вот, может, командующего уважите?

Пришлось уступить. Туровский просиял. Позвонил адъютанту. Попросил два стакана чаю с печеньем. Достал из кипы книг тоненькую брошюрку в красной обложке.

— Итальянское наставление. Вроде Полевого устава. Свеженькое. Написано на опыте абиссинской войны. Нежданно для итальянцев они встретились с отчаянным сопротивлением безоружного, мирного по своей сути народа. Пришлось заново переобучать войска. Вот и появился на свет этот катехизис, — комкор потряс в воздухе красной брошюрой. — Посмотрите сюда, — он начал листать книжечку. — Видите, кто написал предисловие? Сам Муссолини! Он, конечно, сволочь, фашист, отец фашизма, а отнять нельзя — пером владеет в совершенстве. Ничего не скажешь — в прошлом бойкий и опытный публицист. А у нас, — Туровский понизил голос, — кто сможет написать такое сугубо военное предисловие. Сталин, Ворошилов?..

Мой собеседник меня ошеломил. Сказал бы это Шмидт, — а то Туровский, член бюро обкома, ярый борец с ленинградской оппозицией, стойкий цекист, непоколебимый сталинец. Что это? Неужели такой способен переоценивать ценности? А если да, что вынудило его? Ведь редко кто пользовался таким доверием партии. За восемь лет пройти путь от начальника школы до замкомвойсками, до члена Военного совета республики? А может, это честный, но одурманенный славословиями партиец, умеющий трезво оценивать руководителей, с которыми ему пришлось поближе столкнуться. Ведь можно, болея за дело, за партию, сожалеть,  что во главе ее стоят люди, которым не по силам ее огромные задачи. Ведь сказал Бернард Шоу: «Рим перерос своих владык». Но сказал же и Стецкий, подкрепляя себя Барбюсом, что Сталин — это Ленин сегодня. Как же понять Туровского?

В голове моей все смешалось. Я ничего не понимал. Подумал даже такое — Туровский, твердокаменный цекист, зная, что меня прочат в командиры тяжелой бригады, проверяет меня. Не клюну ли я на его деланное вольнодумство?..

Щелкнул английский замок. Раскрылась широко дверь. В ее проеме сначала показалась окладистая золотистая борода Ивана Наумовича Дубового. Затем и сам огромный, плечистый командующий. Его зеленые глаза, как всегда, искрились природной добротой.

— Ах, вы тут! — воскликнул он, протягивая мне руку. — Могу вас обрадовать. Вы назначены командиром 4-й Отдельной киевской тяжелой танковой бригады. Но я заявил Ионе — пока вы не закончите все формирование и не проведете в Харькове первомайский парад, вас в Киев не отпущу...

— Поздравляю! — тиснул мне руку Туровский. — Тем более вы обязаны мне помочь. А за это я вам подарю военную энциклопедию Березовского. Вот при Иване Наумовиче обещаю...

— Но если б ты, Семен, знал, какой бой мы выдержали с Ионой из-за него, — повернулся Дубовой к своему заместителю, — не бой был, а настоящая война «русских с кабардинцами». Сидим у наркома. Халепский дает своих кандидатов — один другого лучше, заслуженней, а мы — своего. Якир говорит: «Он сейчас готовит труд о танках прорыва». Что в прошлом червонный казак — молчит. А Халепский: «Раз так, раз он такой грамотный, назначим его начальником нашего научно-исследовательского института». Я говорю: «Он сейчас готовит труд о танках прорыва. И на тяжелой бригаде проверит свои теоретические выкладки». Это подействовало. Нарком сказал: «Пусть командует он!»

Дубовой разгладил бороду.

— Я вот на своих червонных казаков не жалуюсь, — усмехнулся командующий, — ни на Зюку, ни на Ивана Самойлова — командира авиационной бригады, и, конечно, и на тебя, Семен Абрамович...

— А вот наш нарком их не терпит, — ответил Туровский. — Еще с гражданской войны. В 1920 году, под Бродами, адъютанты Ворошилова и Буденного явились к нам. 

Звали Примакова в штаб Конной армии. А он сдуру, конечно, ляпнул: «Если им нужно, пусть едут ко мне!» Зато в декабре 1935 года, когда по просьбе трудящихся Украины решался вопрос о награждении червонного казачества орденом Ленина, Ворошилов сказал: «Не давать этим башибузукам». Серго Орджоникидзе ему ответил: «Зря, Клим! Не понимаешь ты национальной политики. Орден Ленина надо дать!» И 3 декабря «Правда», опровергая наркома, в редакционной статье написала: «Червонные казаки — это могучая вооруженная сила революции». Что говорить — старые счеты!

— Так оно и получается, — заметил Дубовой, — паны дерутся — у мужиков чуб трещит. Но мы с Ионой не дадим в обиду наших червонных казаков. Никогда в жизни!..

Допив чай, я ушел. Ушел не столь расстроенный новой нагрузкой, сколь подавленный услышанным мною в кабинете замкомандующего, представшего передо мной в новом свете, свете неразгаданного сфинкса.

Приходила в голову и такая мысль — нет ли чего общего между репликой Туровского, брошенной в Гаграх, и здесь, в Харькове, с постоянным брюзжанием его свояка Дмитрия Шмидта.

Вскоре все это вылетело из головы. Работа над новым заданием вытеснила все мысли и тревоги.

Настал день 1 Мая. Для нас этот день пришел значительно раньше. Ночью, когда город спал, мы выводили танкистов гарнизона дважды на площадь Дзержинского — раз в пешем строю, раз с боевой техникой. Утром 1 Мая наши машины с медными антеннами, начищенными до блеска, заняли половину всей площади и всю Сумскую улицу до гостиницы «Красная». Одна мысль сверлила меня непрестанно — провести колонну как следует, в полном порядке. Не заглохли бы моторы. Правда, укрытые брезентами, стояли за трибунами тягачи. Но не к чести командира прибегать к их помощи. Мы отчитывались не только перед трудящимися, руководством области, командованием. Рядом с основной стояла трибуна иностранных консулов. Среди них был и представитель гитлеровской Германии. Напоминая о страшном враге, над зданием консульства, почти рядом с обкомом, развевалось фашистское знамя с черным пауком — свастикой.

Выдался ясный, солнечный день. Парадом командовал Туровский, принимал Дубовой. Настало время торжественного марша. Трибуны, словно усеянные маками, замерли. На основной трибуне стояли в ряд секретари обкома Демченко, Мусульбас, Шарангович. Как былинные витязи, выделялись два великана — один с белой бородой, бывший шахтер Наум Дубовой, председатель ЦКК, другой — с рыжеватой, его сын Иван Дубовой, командующий войсками округа. Рядом стояли два его заместителя: Семен Туровский и Казимир Квятек — польский пролетарий, осужденный в 1905 году на казнь за убийство варшавского генерал-губернатора. Прошла мимо трибун 23-я стрелковая дивизия, промчались ее пушки. Взвился желтый флажок — загудели сотни моторов на площади, загудели машины на Сумской. Стало тихо на трибунах. Взвился красный — танки, тройка за тройкой, соблюдая равнение, двинулись вперед. Мы с Зубенко, выскочив из газика, стали у трибун, пропуская с замиранием сердца колонну. Защелкали затворы консульских фотоаппаратов. Зааплодировали советские люди. Вот уже прошли амфибии, малоповоротливые Т-26, быстроходные БТ, грозные Т-28 и сухопутные Т-35. Отлегло от души — не пришлось потревожить ни одного тягача. Сошел с трибуны Дубовой. Потряс руки мне с Зубенко.

— Спасибо, товарищи. Теперь можете ехать в Киев.

Я поднялся на гостевую трибуну. Позвал мать, сына. На газике, ждавшем за Госпромом, отвез их домой. В машине мать, радостная, сияющая, сказала мне:

— Ну, сынок, и для меня сегодня был праздник. Какой-то неизвестный человек тронул меня за плечо и сказал: «Смотрите, смотрите, мамаша, вон поехал и ваш Дуб».

Что ж? Это было заслуженной наградой старушке за плети петлюровцев, деникинцев и махновцев, измывавшихся над матерью большевика.

В тот же день в Померках был устроен прием участникам парада. После обеда подошел ко мне новый второй секретарь обкома Шарангович. За столом, это бросалось в глаза, он сидел в сторонке, хмурый, неразговорчивый. Никто из руководящих товарищей не оказывал ему никаких знаков внимания.

— Чего-то шарахаются от меня? — криво усмехаясь, пожаловался мне новичок.

Но что ответить ему? Ведь я, далеко стоявший от обкомовских товарищей, не знал ни их дел, ни их отношений. А подошел он ко мне, потому что за обедом, сидя рядом, перебросились двумя-тремя репликами.

Немного позже подошел ко мне Туровский.

— Что он вам говорил?

Я передал Туровскому жалобу Шаранговича.

— Понимаете, — возмущался Туровский. — Прислали его нежданно-негаданно. Раньше как-то спрашивали членов  обкома, согласовывали с ними. А тут с неба свалился. Что? Не доверяют Демченко, Мусульбасу, всем нам? И сразу повел себя как комиссар. Я уверен, что это делается за спиной Сталина. Ежов, оргсекретарь, сует всюду своих людей. К Коссиору приставил Постышева, к Демченко — Шаранговича. А мы его бойкотируем. Пока еще ленинскую партийную демократию никто не отменял.

После короткой паузы Туровский продолжал:

— Вот вы от нас уезжаете. Скоро, возможно, не увидимся. И, наверное, думаете, что сталось с твердокаменным Туровским? Да, я и сейчас в непогоду чувствую сломанное ребро: память зиновьевцев. Рискуя головой, Туровский не боролся, а дрался с оппозицией за генеральную линию, сейчас ропщет! Что? Мало меня возвысили? Нет! Болею за ленинский курс. Разве Ленин допускал, чтобы его так славословили? Вспоминаю девятый съезд. Ленин не позволил отмечать свое пятидесятилетие. А тут Каганович, Ежов при каждом удобном и неудобном случае при упоминании имени Сталина бросаются в бараний восторг. Разве это нужно партии, нужно народу, нужно самому Сталину? Нет, это нужно им — Кагановичу, Молотову, Ежову. Этим они укрепляют свои позиции, а кое-кого в партии развращают! Затыкают всем рты. Партия, естественно, не дискуссионный клуб, но и не дисциплинарный батальон! Разве так было при Ленине? Я воевал, подставлял свои ребра за ленинскую линию, а не за посты Ежова и Кагановича.

— А вы бы выступили открыто! — сказал я. — Кто вам мешает? Депутат ЦИКа, член Военного совета...

— И выступлю на ближайшем съезде партии! — вытаращил на меня сверкающие глаза Туровский. — А сейчас бесполезно. Это лишь Дон-Кихот вслепую лез на ветряки.

Кто не знал Туровского, мог бы подумать: «У трезвого на уме, у пьяного — на языке». Во время гражданской войны этот боевой соратник Примакова питал особую слабость к сметане. Один мог осушить полный глечик. Вина не терпел тогда, больше рюмки не выпивал и теперь. Словно отвечая моим мыслям, Туровский сказал:

— Чтобы узнать характер человека, надо его разозлить. Этот Шарангович злит меня на каждом заседании бюро обкома. Ведет себя не как партийный товарищ не как равный с равным, а как завоеватель. Посылают нам комиссаров, посылали хотя бы умных, не дураков. Что? Мы против генеральной линии? Против единства? Единство! Я был, есть и буду за него. Но при Ленине единство достигалось силой ленинских идей. А шаранговичи ведут курс на завоевание  единства силой сталинской иконы. Заслоняют ею образ Ленина. Что? Мои слова крамола? Ничего подобного! Вспоминаю двадцать седьмой год. Сколотил я из курсантов крепкую группу. Молодежь гордилась тем, что в нашей школе учился поэт Лермонтов. Ленинград назвал нас — «летучий отряд Туровского». Где сильней были зиновьевцы — туда летели мы. Но мы их давили не копытами наших боевых коней, а силой боевого ленинского слова... Нам «иконы» и боги не нужны. Народ верит в ленинское слово больше, чем в «иконы». Очень просто так докатиться и до советского Цезаря...

Одно скажу — чем дальше, тем больше сумбура накапливалось в моей голове. Но после слов Туровского я запомнил это малоизвестное широким партийным кругам имя — имя Ежова.

Долго об этом думать не пришлось. 3 мая на погрузочном дворе нас ожидали два состава. 4 мая оба наших эшелона отправились из Харькова. С одним ехал я, с другим — Зубенко.

На одной из платформ, прислонившись спиной к броне тяжелого танка, я углубился в свежую «Правду». В ней сообщалось много интересного. «На приеме участников парада в Москве первое свое слово Ворошилов посвятил тому, кто ведет нас от победы к победе, к новой, счастливой, лучезарной, свободной жизни, — вождю советского народа, величайшему человеку современности, любимому другу и учителю нашему Сталину». «Сталин поднял тост за вождя Красной Армии, за одного из лучших руководителей партии и правительства, за Клима Ворошилова».

Если это так, подумал я, то как же понять слова Туровского, сказанные им в кабинете?

Газета сообщала о параде в Киеве. «На трибунах стояли: Коссиор, Постышев, Петровский, Любченко, Якир, Затонский, Балицкий, Попов, Шелехес, Порайко, Сухомлин, Шлихтер, С. Андреев... Мотомехчасть выделяется сотнями воспитанных в ней стахановцев. Бывший партизан, причинивший много неприятностей немцам и гетманцам в 1918 году, товарищ Шмидт в совершенстве овладел новой техникой».

«Ну, — подумал я, — эта заметка в «Правде» придется ворчуну по душе».

...Пришел зыбкий рассвет. Из окна вагона открывалась широкая даль. Родившись вблизи тихой зеркальной Ворсклы, я любил этот знакомый мне с детства пейзаж. За Борисполем началась полоса заливных лугов.

Рассеченный московской магистралью, красный, словно окованный бронзой, бор тянулся от Гребенок до самого Киева.

Зычный гуд паровоза гремел по округе, как боевой клич. Много лет подряд стоят эти задумчивые леса, пропуская мимо себя вереницы звенящих и ревущих составов. Из Москвы и из Харькова путь в Киев лежит через Дарницкий мост. Сжалось сердце, обвитое тревогой...

Густая заросль жасмина зеленела там, где когда-то стояло капище Даждьбога. Оттуда опальный идол был низвержен киевлянами в холодную пучину Непряди. Вдали, на высоком берегу, под каменными нагромождениями минувших веков высились золотые шлемы Киево-Печерской лавры. По реке скользили белые, как лебеди, экспрессы, плелись буксиры, увлекая за собой почерневшие баржи.

Мы любовались заднепровской ширью, уплывавшей на восток. А там, вдали, на востоке, чернели сосновые леса. Из этих лесов тысячу лет назад выходили скопища половцев, привлекаемых богатствами стольного града Киева. А позже, как саранча, вылетали оттуда орды татар.

Славянский утес не дрогнул против половцев и против монгол. Но я не мог себе представить того кровавого урагана, который вот-вот разыграется здесь, на этой священной для нас земле, тех жертв, которые понесет народ, и того зла, которое будет причинено нашей Родине.

А вот и вокзал — тяжеловесное слепое чудовище, созданное бездарными строителями.

У подъезда стояла знакомая фигура слепого нищего с мальчиком-поводырем. Они тянули на два голоса веселую детскую песню: «Петушок-петушок, золотой гребешок». В этом был какой-то психологический смысл. Веселых попрошаек никто не обходил.

Столица Украины. Восемь месяцев назад здесь подводились итоги больших Киевских маневров. Здесь я прощался с нашим славным гостем из Парижа Луи Легуэстом. Тогда и я был гостем столицы. Теперь придется прописываться в ней на постоянное жительство. На постоянное ли?..

Судя по ситуации, по звериному реву берлинского радио, всем нам, всему Киевскому гарнизону, и не только ему, предстоит дальний путь на запад, на встречу с фашистским воинством. А пока мы туда подойдем, с ним сцепятся наши союзники — чехословацкие и французские дивизии. Договор... И, может, где-нибудь на Рейне еще встретимся с нашим стажером Легуэстом.

Сомнений нет — в Киеве не засидимся. Его придется покинуть. Но пусть это случится не раньше, чем будет создана тяжелая танковая бригада имени товарища Сталина, предназначенная «открывать дорогу войскам».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.