Четвертый акт оперы «Алмаст» остался неоркестрованным
Четвертый акт оперы «Алмаст» остался неоркестрованным
«Дано сие народному артисту ССР Армении профессору Эриванской госконсерватории[102] Александру Афанасьевичу Спендиарову в том, что ему разрешен отпуск с 16 июля 1927 года по 1 января 1928 года». Так написано было в удостоверении, выданном Спендиарову перед его отъездом в Тифлис, куда он был приглашен на авторские концерты.
Композитор получил также приглашение в Кисловодск и решил отправиться туда в начале августа, а затем проследовать в Крым, где надеялся завершить работу над оперой.
Весь план его жизни на ближайшее время был им, таким образом, составлен. Оставалось только укрепить здоровье, чему должно было способствовать пребывание в Кисловодске, где он надеялся подлечить сердце.
Как это было заведено с 1916 года, в Тифлисе он остановился у своих родственников И.С. и Ю.С. Спендиаровых, в их уютной квартирке на Евангуловской улице.
Болезненный вид гостя сразу обратил на себя внимание заботливых хозяев. Но начались репетиции, и он обманул их бдительность, тотчас же развив бурную энергию.
Концерты давались на летней эстраде сада «Стелла». Композитор впервые включил в программу Вторую сюиту из оперы «Алмаст», и его несказанно волновало знакомство с собственным сочинением. «Черт возьми! — восклицал он на репетициях, оглушенный звучаниями, которые до того воспринимал только внутренним слухом. — Я не знаю еще своей музыки!»
«Он был очень доволен оркестровкой сюиты, — рассказывал Сергей Шатирян, приехавший из Эривани, чтобы присутствовать на концерте учителя. — Но это нисколько не придавало ему самодовольства. Александр Афанасьевич оставался самим собой даже во время неистовых оваций, которые устроила ему тифлисская публика[103]. Выйдя по ее требованию на эстраду, он сказал с приветливой улыбкой: «Шат шнорагалем» («Очень благодарен»).
После концерта компания друзей чествовала композитора в погребке «Симпатия», украшенном изображениями древнегреческих мудрецов. Как вспоминает тифлисский старожил доктор Пано Монденов, композитор принимал довольно равнодушно похвалы его впервые исполненной сюите, как бы не находя в них ничего для себя нового. Медленно разжевывая шашлык, он сидел сутулясь среди ресторанного веселья, щуря на свет люстры усталые глаза. Все в нем являло человека слабого здоровья и утомленного. Но через несколько дней, на прощальной гастроли, программа которой была составлена «по желанию публики», он снова превратился в «кусок огня», удивляя необычайной дирижерской хваткой и неистощимым исполнительским пылом.
Прошло немного времени, и Александр Афанасьевич заторопился в Кисловодск. Он отправил туда телеграмму с запросом о подтверждении приглашения.
Но ответ не приходил. Составленный композитором план «катастрофически» рушился. По воспоминаниям Нины Ивановны Кушнаревой, дочери приютивших Спендиарова родственников, Александр Афанасьевич с каждым днем становился все озабоченнее. Куда девалось его светлое состояние духа, заставлявшее его весело насвистывать пиршественные мелодии и, расстилая на ночь постель, размахивать в такт простыней?
«Александр Афанасьевич выбегал в переднюю на каждый звонок, надеясь на приход долгожданного известия, — вспоминала Нина Ивановна. — Наконец — это было уже в двадцатых числах августа — ему вручили телеграмму. Александр Афанасьевич прочел ее и воскликнул с отчаянием: «Опять не то!..» — а затем добавил унылым тоном: «Телеграмма не из Кисловодска, а из Судака. Ляля замуж выходит».
Приехав в Судак, он смог приступить к оркестровке оперы только через несколько дней. Но надо было торопиться. В доме оказались истощены все денежные запасы, печальные письма находившейся на его иждивении сестры Жени надрывали душу. Необходимо было приложить все силы, чтобы закончить оркестровку оперы и добиться ее постановки. Композитор с головой ушел в работу и в течение месяца закончил оркестровку третьего акта. Наступил ноябрь. Спендиаров подготовил партитурные листы для четвертого акта, как вдруг пришла телеграмма из Москвы с приглашением участвовать в концерте, в котором должны были демонстрироваться культурные достижения Армении. Концерт хотели приурочить к десятой годовщине Октябрьской революции. Необходимо было ехать. Стоя около машины «Союзтранса», композитор говорил жене, глядя в ее скорбное от вечных забот лицо, что едет всего на месяц, что в декабре вернется домой. Будущее казалось ему ясным и твердо очерченным.
Приехав в Москву, он узнал с огорчением, что «по непредвиденным обстоятельствам концерт отложен на неопределенное время». На вокзале ему вручили партитуру «Эриванских этюдов», которая только что вышла из печати.
Композитор остановился сначала у дочери Ляли. Но жить в крохотной комнатке молодоженов оказалось невозможным. Он поселился у Марины, снимавшей комнату у женщины с виду добродушной, но придиравшейся к малейшему шуму, производимому жильцами.
Вставая рано утром, чтобы «закончить свой туалет» у Ляли, композитор осторожно складывал кровать, боясь уронить перекладину. Медленно и педантично одеваясь, он старался не производить даже шороха. Но перед уходом, прохаживаясь по комнате в длинной шубе, подбитой стертым мехом, он вдруг заговаривал так громко, что дочери приходилось останавливать его.
Однажды, пройдясь по комнате несколько раз, он сказал ей, точно о чем-то вспомнив: «Почему, скажи, пожалуйста, у тебя нет на пальто хоть маленького воротничка? Воображаю, как ты мерзнешь, несчастная». Спохватившись, он заговорил вполголоса, с опаской поглядывая на дверь хозяйки: «Ничего, детка, вот когда опера пойдет, мы сошьем тебе прекрасное пальто, а воротник можно сделать из подола моей шубы, ведь она слишком длинна. Как по-твоему, детка, а?»
Прошел месяц. После очередной придирки ворчливой хозяйки отец и дочь погрузили свои вещи на тачку и, следуя за тачечником сквозь непрерывную завесу падающего снега, направились в Дом культуры Советской Армении.
Александр Афанасьевич был так непритязателен, что встретил с неподдельной радостью предложение директора поселиться в канцелярии. «Знаете ли, я прекрасно устроился, — говорил он знакомым, обеспокоенным его жилищным положением. — Комната чудесная, большая, светлая и после четырех часов в моем полном распоряжении!»
Днем она ему совсем не нужна. Он ведь с утра до ночи занят музыкальными делами! Во-первых, ему необходимо познакомиться с домбровым оркестром Любимова, чтобы поделиться полученными сведениями с Буни, который впервые на Кавказе осуществил идею расширения диапазона восточных инструментов.
Во-вторых, у него уйма издательских дел, касающихся оформления в армянском стиле обложек и титулов издаваемых пьес, подготовки монографий об армянских композиторах и т. д. и т. п., причем все это требует серьезных обсуждений в Армянском музыкальном коллективе, своего рода филиале музыкальных учреждений Армении.
Увлекаясь, как в студенческие годы, московскими зрелищами, композитор и вечерами редко бывал в канцелярии. Если ему и приходилось оставаться в Доме культуры, то он проводил время в концертном зале, присутствуя на репетициях будущего Квартета имени Комитаса или Драматической студии, которая готовила артистов для Гостеатра Армении.
Настоятельная необходимость в уединении появилась у него лишь с началом подготовки к концерту, назначенному на 25 декабря. До поздней ночи засиживался он с композитором Арамом Кочаряном над исправлением партий и перепиской дубликатов.
Его очень беспокоил оркестр, участвовавший в концерте. Недовольные администрацией, оркестранты были, казалось, целиком погружены в свои дрязги. Даже на генеральной репетиции, происходившей в утро концерта, они не слушались настойчивых указаний Александра Афанасьевича, занятые перебранкой с администрацией.
Как вспоминает Д. Рогаль-Левицкий, который видел композитора перед самым выходом на эстраду, Александр Афанасьевич страшно волновался перед концертом, не зная, как будет вести себя оркестр. «Но, к счастью, все обошлось более или менее благополучно. Публика принимала Спендиарова с бурными овациями, и обычный симфонический концерт превратился в чествование композитора. Такой встречи не видел, между прочим, ни один приезжий концертант, и разве только встречи Сергея Прокофьева и Н.К. Метнера могли соперничать с приемом Спендиарова».
Кого только не было в «курительной» Дома союзов, где тридцать четыре года назад, охваченный благоговением перед Чайковским, стоял в толпе его почитателей студент юридическего факультета Спендиаров! Не говоря уже о членах музыкального коллектива Араме Хачатуряне, Е. Будагяне, Араме Кочаряне, здесь были композиторы Василенко, Глиэр, Гнесин, Мясковский и группа студентов консерватории, среди которых выделялись нарочитой простотой одежды Александр Давиденко и Николай Чемберджи.
«Александр Афанасьевич… дирижировал концертом из своих сочинений… с крупнейшим успехом, — записал в своих воспоминаниях Михаил Фабианович Гнесин. — Нравились и сочинения Александра Афанасьевича, картинные и колоритные, и чрезвычайно увлекательные истолкования их автором. Эта темпераментность, вскрывшаяся на эстраде, шла как-то вразрез с флегматичным внешним обликом композитора и малой подвижностью его лица. Милый юмор… отчасти непроизвольный и столь же милое чудачество, равно как и проявление поэтической рассеянности, породившей столько забавных рассказов о Спендиарове, увеличивали обаяние этого жизненно непритязательного, добродушного человека… Меня поразила острота образной зарисовки в еврейском танце — пьесе, так ярко исполнявшейся Спендиаровым в последний его приезд в Москву. Александр Афанасьевич был удовлетворен, когда я выразил ему восхищение этой пьесой. Он был у меня, и мы много беседовали с величайшим взаимным доброжелательством. Он очень звал меня на ближайшую весну в Эривань…»
Об Эривани, Армении Спендиаров говорил московским знакомым охотно и увлекательно. Консерватория, оркестр, строительство огромного Народного дома, перспективы построения величественного города — все это было предметом вдохновенных рассказов композитора.
Подготовка к концерту отняла у него много сил. Первые дни после своего выступления Спендиаров буквально валился с ног. 31 декабря дочь позвонила ему в Дом культуры, предлагая встретить вместе наступающий 1928 год. «Это ты, Маришка? — услышала она его слабый, утомленный голос. — Нет, детка, я страшно устал, я сейчас лягу спать…» Но спать ему не пришлось. Его подняли с постели студийцы ДКСА, и он ожил, развеселился и даже пел с молодежью армянские песни.
Перед отъездом в Эривань силы композитора снова упали. Но это не помешало ему тщательно готовиться к концерту в пользу Общества беспризорных детей и со свойственной ему внимательностью отнестись к творчеству Арама Хачатуряна, решившегося после долгих колебаний показать ему свои сочинения[104].
Накануне отъезда Александр Афанасьевич зашел проститься с дочерью, не выходившей из дому из-за простуды. Уславливаясь о встрече летом в Крыму, он вдруг сказал шутливым тоном, как бы заранее не веря в реальность своих слов: «Знаешь, Маришка, у меня чудесный план: поедем-ка со мной в Эривань, самое разлюбезное дело!» — на что так же мимоходом, не веря в серьезность его предложения, она ответила: «Ну что ты, папа, куда же я сейчас поеду!»
В поезде он чувствовал себя неважно, но приехал в Тифлис и тотчас же ожил. То ли лучи южного солнца освежили композитора, то ли близкая ему атмосфера милого, гостеприимного города, но, по воспоминаниям тифлисских знакомых, Спендиаров «горел» и «кипел» в этот приезд в Тифлис. Он был полон впечатлениями о Москве, о беседах с московскими музыкантами и планами на будущую постановку «Алмаст», в успех которой он вдруг страстно поверил.
«Я собиралась в го время в Ленинград для участия в концерте певицы Арцруни, — рассказывала пианистка Тигранова-Тер-Мартиросян. — Узнав о моей скорой встрече с певицей, он повторил несколько раз: «Когда увидите Арцруни, непременно предупредите ее, что Алмаст — драматическое сопрано!» В те дни все помыслы его были заняты постановкой «Алмаст» в Тифлисе и подыскиванием исполнительницы для партии героини. Он опаздывал на поезд, поэтому мы почти бегом провожали его до трамвая, но это нисколько не изменило течения его мыслей. Когда трамвай тронулся, он высунулся из него и, запыхавшийся, раскрасневшийся, крикнул мне, приложив ладонь к губам: «Так не забудьте же ей сказать, что Алмаст — драматическое сопрано!»
В Эривань он ехал с Варткезом Хачатуряном, которого встретил накануне в Тифлисской опере. Они сидели рядом на нижней полке вагона. Была глубокая ночь. Рассказывая о событиях, сопровождавших его поездку, он вдруг заявил, что хотел бы в тридцатом году поехать в Москву вместе с молодым армянским оркестром. «Мне нужна душа ваша, понимаешь, душа, с которой вы играете мои вещи», — повторил он несколько раз.
Прибыв в Эривань, композитор дал интервью корреспонденту газеты «Хорурдаин Айастан»: «Моей ближайшей задачей является постановка «Алмаст». Должен сказать, что мое искреннее желание впервые поставить оперу в Эривани по техническим причинам не удается. Поэтому я воспользуюсь предложением Грузинской государственной оперы и поставлю «Алмаст» в Тифлисе. Мое трехлетнее непосредственное знакомство с народным творчеством Советской Армении, как и со всей национальной музыкальной культурой, с большим подъемом экономики и красивой и богатой природой отдельных районов нашей страны, по моему глубокому убеждению, явится сильным стимулом для дальнейшего музыкального творчества. И все мои дальнейшие работы будут связаны с Советской Арменией. После постановки «Алмаст» я займусь музыкальным оформлением своих впечатлений.
Как известно, мой концерт состоялся в Москве 25 декабря. Я чрезвычайно удовлетворен тем отношением, которое проявили к концерту как аудитория, печать, так и мои товарищи композиторы. Особенно рад подчеркнуть, что все оценки, данные моему концерту, связывались с достижениями армянской музыки, причем акцентировалась глубина народной музыки…»
Теперь, когда путешествие осталось позади и были подведены все итоги, пора было переходить к повседневным делам. Прежде всего следовало привести в порядок квартиру, изрядно запущенную за время его отсутствия.
«Закопченная мною керосинка засияла золотом и голубой эмалью, — рассказывал его сын Тася. — Снова, при поднятии фитиля на известную высоту, она стала гудеть на ноте «фа». Папа с радостью прислушивался к этой ноте и даже проверял ее на фортепьяно.
Установив внешний порядок, необходимый для его внутреннего покоя, папа стал говорить об оборудованной «как следует» ванной комнате. Энергично взявшись за хлопоты, он внушал мне, что хватит жить кое-как, что пора позаботиться о внешнем устройстве жизни. Наталкиваясь на мое полнейшее равнодушие, он восклицал сокрушенно: «Какая у тебя кислая физиономия, Таська! Ну как ты будешь жить!..»
Композитор вставал очень рано и приготовлял утренний чай, а затем садился с гостившим у него Романосом Меликяном за фортепьяно и проигрывал песни Комитаса. Что-то необычайно трогательное было в отношении к хрупкому Спендиарову огромного, басистого Романоса Меликяна. Очарованный талантом Александра Афанасьевича, он не отходил от него ни на шаг, наклоняясь к нему всем корпусом и впитывая в себя каждое его слово.
Еще осенью консерваторию покинули соратники Александра Афанасьевича — А. Айвазян и И. Оганезян. Композитор был удручен этим событием и на первых занятиях с оркестром выглядел печальным и угрюмым. Но мог ли он устоять против нетерпеливой радости, которая так и светилась во взглядах его учеников!
Вот трубач Гугуш Тараян. Еще недавно на замечание композитора о пропуске ноты он отвечал: «Одна нота — небольшое дело», — а теперь, сделавшись настоящим музыкантом, он строго подтягивает новичков.
Вот виолончелист Корюн Ананян. Дирижируя, Александр Афанасьевич видит его черные, бархатные, густо опушенные ресницами глаза, в которых, как в зеркале, отражается малейший нюанс его дирижерской воли.
Вот сменивший флейту на ударные инструменты Варткез Хачатурян. Его сухопарая фигура маячит 3 всюду, где только появляется любимый учитель.
Вот гобоист Татул Алтунян, валторнист Шатир, «чичероне» Александра Афанасьевича Хайк Гиланян и Армен Вартанян, Рубен Степанян, Лева Мартиросян, Карагезян, Алоян, Агбалян… После занятий они идут его провожать, и, дойдя до дому, композитор еще долго стоит с ними на панели, горячо о чем-то беседуя и размахивая тростью. В его петлице букетик фиалок. Мартовское солнце отражается в весенних лужах и стеклах его очков. Спендиаров увлечен идеей устроить концерт в ознаменование 35-летия писательской деятельности Горького. Алексей Максимович любит Бетховена. Надо включить в программу увертюру «Эгмонт». Надо исполнить также балладу «Рыбак и фея» на слова юбиляра.
В солнечной комнате композитора звучит давно забытая музыка, оживляя образы и слова, получившие теперь новое звучание. Как бы подытоживая мысль писателя, высказанную когда-то в его ялтинском доме, Александр Афанасьевич говорит, выступая 8 марта на собрании в консерватории: «Прежде только горсточка людей пользовалась всеми благами земными, теперь же наступило время, когда все доступно всем».
Он засиживался за фортепьяно до поздней ночи. Готовясь к выпускным экзаменам, сын его слышал, как после занятий с учеником консерватории Фоминым, разучивавшим к концерту балладу «Рыбак и фея», он проигрывал «Несжатую полос)», посвященную Амани, легенду «Бэда-проповедник», романс «К луне»[105]. Прошлое властно захватывало его существо, накладывая на него тень печали.
Вышли на поверхность давно лежавшие под спудом воспоминания юности. Однажды, восхитившись в цирке зверями Дурова, он рассказал дрессировщику о виденном в детстве дрессированном жаворонке и предложил написать ему квартет для птиц. Воспоминания о невыполненных намерениях вызывали острое сожаление о потерянном времени. Композитор говорил сыну: «Мой завет тебе, Таська, никогда ничего не откладывай…»
Во всех его действиях чувствовалась теперь обостренная жажда творчества. Спендиаров был занят подготовкой к концерту и нахлынувшими на него издательскими делами, и все-таки он ухватился за идею Романоса Меликяна писать с ним комическую оперу «Кач-Назар» и уже подумывал о помпезно-комическом марше. Композиторы заботились о либретто, обсуждали вместе будущую инструментовку. Но все это лишь поверхностно занимало Спендиарова. Его воображение было заполнено образами давно вынашиваемого им сочинения.
«Это будет симфоническая картина в трех частях, — говорил он домочадцам, собиравшимся в кухне за утренним завтраком. — Первая, наиболее монументальная часть — природа Армении, вдохновившая меня: Арарат, колорит библейский. Вторая, окончательно сложившаяся, — фольклорная Армения, яркий армянский стиль: игры, пляски, песни, гадание… И, наконец, третья часть — Севан. Сначала спокойное, великолепное в своем спокойствии озеро. Потом оно начинает бушевать, и поднимается буря, символизирующая пробуждение армянского народа»[106].
Он садился за фортепьяно и пробовал импровизировать, но тут же со вздохом опускал крышку и, пройдясь несколько раз по комнате, останавливался у стола, на котором лежали рукописи. «Алмаст» — мой тяжелый крест, — говорил он сыну, — работа над нею страшно затянулась. Мне надо взяться за что-нибудь новое, а она связывает меня по рукам и ногам…»
Необходимо поскорее закончить инструментовку и сделать клавираусцуг. Софья Яковлевна Парнок настаивает на постановке оперы на большой сцене. Соблазнившись этой идеей, он уже заручился предложением Тифлисского театра, но не следует ли выверить ее раньше на малой сцене? Может быть, придется внести некоторые изменения, чтобы подчеркнуть отдельные важные моменты? Например, когда он рассказывал содержание оперы виолончелисту Малунцяну, тот выразил неудовольствие, что героиня оперы изменница. Композитору уже не раз говорили об этом. Но ведь сложность образа княгини и состоит в борьбе любви и честолюбия, и в конце концов эта борьба и привела ее к глубокому раскаянию. Все это необходимо подчеркнуть и как можно лучше довести до слушателя.
Весной у композитора усилилось сердечное недомогание. Врачи настаивали на немедленном отдыхе, жена упорно призывала его в Судак, чтобы «отдаться добросовестно восстановлению здоровья и творчеству». Решив отложить отъезд до мая, композитор мобилизовал все свои силы на выполнение «неотложных» эриванских дел. Началась подготовка к концерту в пользу фонда консерватории, в программу которого впервые в Эривани были включены танцы из Второй сюиты. Композитор работал с прежним энтузиазмом, не допуская ни малейшей неточности.
На генеральной репетиции ему сделалось плохо, и, боясь повторения приступа, он просил альтиста Армена Вартаняна захватить на концерт валерьяновые капли.
Выступление состоялось 16 апреля.
«Все были, вся Эривань, — рассказывала мать скульптора Г. Чубара, работавшего впоследствии над памятником композитору. — Вначале все было хорошо, но на половине «Персидского марша» он схватился за лоб и откинул голову назад. Запахло валерьянкой. На сцену бросились присутствовавшие на концерте врачи. Композитора посадили на стул. Я видела сбоку, как он сидел, закрыв рукой глаза. Ясно было, что концерт продолжаться не может, и я направилась к выходу. Вдруг вижу: врачи вернулись в зал, а он поднялся с места, взял палочку и взмахнул ею. Слушать музыку я больше не могла. Я только смотрела на Спендиарова: сам маленький, фрак на нем аккуратный, жест четкий. И вдруг я поняла, что он не мог не доиграть свое произведение! Публика буквально обезумела: она хлопала, кричала, стучала, а он кланялся, держа руку на сердце».
18 апреля программа была повторена в Доме Красной Армии.
19-го, по распоряжению Наркомпроса, Спендиарова осмотрела комиссия врачей. «Приехать сейчас в Крым ни в каком случае не могу, — писал он Варваре Леонидовне 23 апреля. — Осматривавшая меня на днях комиссия врачей нашла, что мне нужно серьезно полечиться со стороны сердца, и отправляет меня в Кисловодск…»
Отложив заботу о здоровье до Кисловодска, композитор решился еще на третье дирижерское выступление. Оно состоялось в Доме культуры в понедельник 23 апреля 1928 года.
«До сих пор в моем воображении живы его движения, ритмика его рук, — пишет об этом концерте Аветик Исаакян. — Он как бы прощался с нами, обращенный спиной к нам, он шел, шел и уходил от нас…»
Весеннее цветение было в полном разгаре, эриванские сады покрылись благоуханным облаком.
Спендиаров участил свои прогулки в фруктовый сад на Докторской. Там уже подготавливался фундамент для будущего Народного дома[107] и находилась наскоро построенная контора Таманяна. Композитор часто сиживал в дощатом кабинете архитектора, подробно расспрашивал о будущем строительстве и педантично изучал чертежи и планы.
В один из последних дней апреля он ездил с артистом Абеляном и его семьей на гидростанцию. Быстротечная Зангу в розово-белом цветении садов привела его в восторг. Вернувшись домой, он затеребил сына: «Брось все! Пойди посмотри, какая красота!»
Жизнь ни на мгновение не теряла для него привлекательности. Здоровье все ухудшалось, но не угасал интерес к будущему, напротив, Спендиаров радостно отмечал все новые и новые таланты[108].
Постоянный нервный подъем вызывал бессонницу. Романос уехал в Тифлис, и, избрав музыкальным «духовником» проживавшего в его квартире комдива, А.П. Шахназарова, Спендиаров играл ему ночью отрывки из «Алмаст». Вся фигура его, облитая мягким светом лампы, прикрытой красной бумагой, выражала глубочайшую сосредоточенность. Чаще всего он играл пляску Алмаст. До конца жизни он был влюблен в свою героиню и видел ее прообраз в каждой красивой женщине Армении. В последние дни его жизни все связанное с оперой вытеснило остальные музыкальные тревоги. Как-то он сказал сыну: «Если бы пропала рукопись «Алмаст», я бы покончил с собой».
Несмотря на все нарастающую слабость, одно за другим заканчивал он свои «неотложные дела». Он устроил в Гостеатр талантливую воспитанницу детдома Майрануш Бароникян и в том же состоянии недомогания, уже не покидавшем его в последнее время, отнес обещанную партитуру молодому дирижеру Чарекяну.
В воскресенье 29 апреля к обычному болезненному состоянию прибавился озноб. И все-таки, испытывая потребность в домашнем уюте, он пошел на воскресный обед в семью знакомого доктора.
День был серый. Моросил дождь. Композитор расположился в глубоком кресле, но за ним целой гурьбой пришли ученики, чтобы отвезти к виолончелисту Ананяну, который отмечал свой день рождения. Они искали композитора повсюду и, найдя, увезли его с собой, не мысля себе семейного торжества без любимого маэстро. Но озноб не проходил, и, не в силах сидеть за праздничным столом, Александр Афанасьевич попросил разрешения прилечь на кушетку.
«В самом начале болезни папа был какой-то суровый, — рассказывал его сын Тася. — В первые дни, когда он лежал еще дома, он все просил разыскать забытую им где-то трость. Повседневные заботы все еще тяготели над ним. Вставая с постели, — он ходил на кухню, чтобы удостовериться, не коптит ли керосинка. Беспокоил его также выбор цвета сукна для пианино, деловито обсуждаемый с настройщиком. Навещавший его врач Мелик-Адамян вскоре определил крупозное воспаление легких. Услышав, как он сообщил об этом комдиву, папа подозвал меня и сказал с суровым выражением лица: «Крупозное воспаление — это, брат…» 3 мая я отвез его в больницу. Закутанный в длинную шубу, он медленно спускался по лестнице, ставя на ступеньку сперва одну ногу и осторожно опуская за нею другую. В прихожей больницы я усадил его на скамью. Ждать пришлось довольно долго. Потом по длинному коридору его повели в палату.
Он просил меня не приходить к нему каждый день, боясь, что это отразится на моих экзаменах. Но на следующее утро я пришел». «Рассказывай, рассказывай, — с нетерпением проговорил он, как только я появился в дверях. — Как там ремонт? Знаешь, Таська, мне очень нравится, как здесь выкрашены стены. Надо будет обязательно выкрасить так в нашей ванной…»
Вечером ему стало хуже. Начался бред. Придя в себя, он сказал ухаживавшей за ним практикантке Баласанян:
— Мне кажется, будто я прижимаю к боку папку с нотами, чтоб не отняли, и от этого боль…
Ему казалось в забытьи, что он делает музыкальный доклад, что он слышит в оркестре крещендо… Очнувшись, он рассказал об этом врачу и, объяснив ей, что такое крещендо, добавил, широко улыбаясь:
— Вот поправлюсь, приглашу вас на концерт…
Пятого утром он был озабочен телеграммой, которую должен был послать в ответ на приглашение выступить в Баку. В тот же день он с интересом выслушал консерваторские новости, принесенные ему навестившим его кларнетистом Довгань.
Несмотря на боль в боку и затрудненное дыхание, его не покидало чувство юмора.
— Тут был министр, — сообщил он сыну с улыбкой, — он сказал мне: «Поправляйтесь, и мы вас — фюить! — в Кисловодск», а я ответил ему: «А не пошлете ли вы меня — фюить! — на тот свет?..»
Шестого мая ему стало значительно хуже. В час дня зашел знакомый врач. Александр Афанасьевич встрепенулся и сказал, виновато улыбаясь:
— А… доктор Гро! Я не узнал без очков… Потом он повторил вопрос, заданный утром де журившей подле него практикантке:
— Скажите, не будет ли рокового конца?
Седьмого мая пришел доктор Баграмов — племянник Спендиарова. Больной дышал страшно тяжело. Баграмов сказал ему:
— Вот подождите, дядя Саша, пройдет сегодняшний день, и вам станет легче.
Спендиаров взглянул на него уходящим взглядом и проговорил:
— А как я сегодняшний день переживу?
Днем он попросил, чтобы все практиканты были возле него. Через каждые пять минут ему давали кислород. В два часа дня, оторвавшись от кислородной подушки, он сказал:
— Мне легче дышать от кислорода!
И тут же забылся. Через несколько минут он открыл глаза, они были уже неподвижны, схватился за шнурок электрического звонка, два-три раза вздохнул — и его не стало…
Москва. 28 апреля 1960 года
Данный текст является ознакомительным фрагментом.