Пари «Летучего голландца»
Пари «Летучего голландца»
1
По спискам флота он числился Николаем Юльевичем Озаровским, но гораздо шире был известен по прозвищу «Летучий голландец».
Внешне ничего подчеркнуто морского в нем не было, несмотря на то, что всю свою жизнь он провел на флоте. Коренастый, среднего роста, белобрысый, относительно медлительный в движениях и в мыслях, он оставался мечтательным, почти непьющим, всегда улыбающимся, добродушным и доверчивым. Как видите, довольно невзрачный герой, вопреки своему прозвищу далеко отстоящий от типа так называемого сурового морского водка.
В любой момент он готов был прийти на помощь первому встречному, попавшему в беду. Если же выяснялось, что встречный, прикинувшийся дружком, оказывался мелким подлецом, Летучий голландец полурастерянно улыбался, оставаясь терпимым и склонным к всепрощению. Вот почему у него всегда было больше приятелей, чем у любого другого — скептически настроенного или наученного жизнью человека.
Конечно, не за эти качества получил он прозвище, а за совершенно неистребимую, по-особенному чистую и романтическую любовь ко всему флотскому и морскому, любовь, которая сочеталась с высокими профессиональными качествами и обширными теоретическими познаниями. Озаровский был кадровым офицером военного флота и исключительно удачно сочетал в себе главные качества этой профессии, в отличие от двух основных разновидностей своих коллег — от тех, которые бывают слишком военными, но плохими моряками или, наоборот, являются чудесными моряками, но абсолютно невоенными людьми.
Малозаметный мичман Балтийского флота, он получил боевое крещение во время войны с кайзеровским флотом, в финляндских шхерах и в Рижском заливе.
Могу засвидетельствовать, что только естественная скромность помешала Озаровскому стать общепризнанным героем. Это был человек редкой отваги и спокойной храбрости, но всегда остававшийся в тени.
После Октября, который Озаровский принял сразу навсегда, в период относительного спокойствия в Гельсингфорсе он бросился под Нарву, в отряды морской пехоты, сформированные Павлом Дыбенко. Но в разгар событий на псковском направлении до моряков дошли слухи о том, что флот, оставшийся в главной базе, оказался под угрозой, так как немцы захватили Ревель с суши, а с моря высадили десант в Ганге и двигаются к Гельсингфорсу, в то время как линейная эскадра вице-адмирала Маурера пробивается туда же, используя предательски захваченные у нас ледоколы.
Озаровский поспешил обратно через Петроград, так как другого пути не было, и только-только поспел, чтобы принять участие в легендарном Ледовом походе, благодаря которому балтийцы спасли свой флот. На долю мичмана Озаровского выпало спасти старый четырехтрубный угольный миноносец типа «Резвый»; на нем он воевал с немцами еще в Моонзунде.
Такой человек не мог отсиживаться в Петрограде, когда началась гражданская война и интервенция. С обычной своей доблестью и скромностью он дрался против офицеров из гвардейского экипажа, выкинутых ходом истории из императорского российского флота на колесные буксиры камских и волжских мукомолов и нефтяников, которые возлагали все свои политические и коммерческие расчеты на адмирала Колчака. Позже руководил обороной морских подступов к большевистской Астрахани от блокировавших ее кораблей, носивших на гафелях крест св. Георга[2]. Этот своеобразный филиал колониального флота его величества создавался на фунты стерлингов дельцов Сити, попахивавшие бакинской нефтью. Он родился из каспийских танкеров, переоборудованных в мусаватистской столице или в бичераховском Петровск-порте[3], на которых были установлены морские пушки известных поставщиков британского адмиралтейства Виккерса и Армстронга.
И не случайно то, что именно С. М. Киров, умевший видеть на сажень под землей, утвердил назначение Озаровского на должность начальника обороны двенадцатифутового рейда Астрахани. Несмотря на его молодость для такой должности, на то, что он был беспартийным, и даже на то, что несколько его однокашников воевали вместе с англичанами против нас, — Сергей Миронович не ошибся.
Всю гражданскую войну и борьбу с интервентами Летучий голландец воевал, взрывался на морских минах, тонул, спасался, спасал других и, не успев обсохнуть, спешил опять на мостик, с тем чтобы броситься в следующую драку.
Потом воевать больше стало не с кем, и он долго не находил работы по сердцу, обретая утешение своей душе только тогда, когда мог обучать молодых матросов, курсантов или офицеров постижению профессиональных навыков и секретов. Он не только учил, но и воспитывал советских моряков, приохочивая их к морю, прививая любовь к нашему флоту, к его добрым традициям, и делился опытом гражданской войны.
Был период, когда начальство, забывшее его дела и считавшее Летучего голландца своеобразным партизаном, не сумело его хорошо использовать, удивляясь тому, что Озаровскому все чего-то не хватает, и всеми средствами старалось вжать его в общий ранжир «нормального прохождения службы». Наконец Летучему голландцу повезло — его назначили командиром экспедиционного судна «Первое Мая» (бывший «Дунай»), По сути дела, это был самый банальный транспорт, да еще сравнительно небольших размеров, приспособленный для гидрографических работ. Летучий голландец был счастлив и засучив рукава занялся выполнением скромных, но очень нужных экспедиций.
Небольшой эпизод, пожалуй, характеризует нашего героя ярче, чем длинное изложение его биографии.
Найдя в книге Ю. Ф. Лисянского «Путешествие вокруг света» бедственные заметки знаменитого капитана «Невы», относящиеся к периоду от пятнадцатого до тридцать первого октября 1805 года, в которых описывается посадка корабля на коралловые рифы, не обозначенные на картах, Озаровский особенно заинтересовался попутным открытием маленького острова, названного островом Лисянского[4]. Несколько птиц и три убитых тюленя оказались единственными представителями живой фауны этого микроскопического клочка суши, открытого на поверхности необъятного Тихого океана при переходе Лисянского из Кадьяка в Кантон.
Проведя почти две недели в хранилищах и архивах Главного гидрографического управления в Адмиралтействе, изучив все тихоокеанские походы начиная с капитана Кука, Озаровский пришел к убеждению, что остров Лисянского относится к случаю первооткрытия, не оформленного российским капитаном то ли из скромности, то ли из опасения повторной посадки на коралловые рифы, с которых «Неве» пришлось двукратно сниматься с великим трудом. Составив на основании этих предложений обстоятельную докладную записку и захватив с собой рулоны карт не только Крузенштерна и Лисянского, но и их предшественников в водах Великого океана до Лаперуза включительно, он отправился в Москву.
Прямо с Ленинградского вокзала он проложил курс в УВМС[5], но здесь надо было предварительно выложить, с какой целью предполагается беспокоить начальство. Таковы требования военной субординации. Без этого нельзя было попасть на доклад, а обходных путей Летучий голландец не знал и не умел узнавать. С явным скептицизмом, если не с долей издевки, было встречено предложение снарядить немедленно экспедицию для поднятия флага РСФСР и установки памятного знака с бронзовой доской на острове Лисянского. Конечно, при соблюдении всех подобающих случаю церемоний (в виде орудийного салюта, официального извещения иностранных держав и т. д.) и при условии, что командование экспедицией будет поручено лично ему. Вот почему, когда Летучий голландец попал наконец на доклад, уже были подготовлены проекты не только резолюций, начальства, но и его острот.
Высокое морское командование вдоволь посмеялось над предложением Летучего голландца.
В Наркоминделе, поскольку автор проекта экспедиции не имел верительной грамоты от своего командования, он не проник дальше начальника одного из второстепенных отделов.
Здесь Озаровскому разъяснили, что «данная проблема относится к компетенции морского ведомства, почему приоритет выступления перед правительством остается за ним… после чего, в случае положительной санкции, коллегия Наркоминдела проштудирует все материалы и даст свое резюме… Не забудьте только сопроводить основной документ меморандумом, подробно иллюстрирующим демографическое и политико-экономическое состояние острова, динамику развития и эвентуальную перспективу на ближайшее время…» и так далее.
Травма была, очевидно, сильной, так как очень уж искренне и бескорыстно хотел он, чтобы красный флаг с серпом и молотом навсегда утвердился над водами Великого, или Тихого, океана.
Вернулся он в Ленинград заметно сумрачным и менее разговорчивым. Не только о поездке не говорил почти ни слова, но и перестал выпускать на волю свои мечты… Это не означает, что Летучего голландца отучили мечтать. Это было невозможно. Но его отучили мечтать вслух.
Теперь прозвище Летучего голландца как-то утвердилось еще больше, но в интонациях некоторых сомнительных друзей оно имело более иронический оттенок.
Постепенно эта идея остыла, как стынут многие другие пылкие мечты.
2
И вот уже тридцатые годы. Кронштадт.
Уже семья в Ленинграде. Уже седеющая голова. Уже очки, которых в первое время он стеснялся. Но ни служебной бодрости, ни любви к морской романтике не убавилось ни на йоту; он остается все тем же.
Хотя по всему складу характера и навыкам он являл собою тип «марсофлота»[6] лихого «офицера с мостика», так как только на нем в море преображался и чувствовал себя на месте, все же у кого-то возникла мысль перевести Озаровского для работы в штаб. Эксперимент оказался на редкость удачным, несмотря на то что Летучий голландец был не на шутку возмущен и оскорблен, искренне считая, что перевод моряка на береговую должность означает конец его жизненного пути и сдачу как бы в архив.
Во время малоубедительного препирательства с начальником штаба он стоял с унылым видом и серьезно уверял, что боится утонуть в бумагах. И поскольку никакие доводы не помогли, он выпросил себе право занять кабинет на верхнем этаже кронштадского небоскреба, с обязательным условием, чтобы его окна были обращены в сторону гаваней и рейда. Попутно в форме весьма деликатного ультиматума заявил, что по окончании рабочего дня будет, когда позволят обстоятельства, путешествовать на яхте вокруг да около Котлина, с тем чтобы периодически проветриваться от входящих и исходящих.
Через день Летучий голландец хотя и продолжал ворчать, но уже работал много и с увлечением, как и всегда раньше, забывая счет времени, так как иначе работать не умел.
А через месяц его кабинет, оборудованный стеллажами для карт и увешанный барографами, биноклями, трубами и старинными морскими часами, напоминал больше штурманскую рубку, обитатель которой, не вставая с кресла, мог наблюдать печальными глазами за движением кораблей и судов, следующих мимо Кронштадта, по Большому фарватеру. При этом «купец», проходивший в Ленинград, в зависимости от флага казался ему идущим из Тринкомали, а уходивший на запад — в Гуантанамо или в Порт-оф-Спейн. И так хотелось перекинуться парой слов с каждым капитаном и предупредить обо всех коварных отмелях и рифах на подходах к этим портам или о камнях, закрываемых пеной приливов в сизигийные периоды, о которых он так много знал по картам и лоциям, но еще больше — по прочитанным романам.
Итак, каждое утро Летучий голландец, с исключительной пунктуальностью появляясь в своем рабочем кабинете, прежде всего открывал форточки (или окна, в зависимости от сезона) и внимательно оглядывал гавани, рейд и Южный берег.
Это смотрел на воду и на небо не праздный обыватель, собирающийся на прогулку по Петровскому парку, а начальник отдела боевой подготовки, то есть офицер, отвечающий за щиты для стрельб, за организацию вылетов самолетов-разведчиков, за распределение полигонов для маневрирования подводных лодок и за многое-многое другое, что должно по строгому плану взаимодействия протекать в море, под водой, в воздухе и на побережье. Причем все это осложнялось условиями такого уплотненного базирования Балтийского флота, что не хватало ни моря, ни воздуха, ни суши.
Но кроме начальника УБП[7] в лице Летучего голландца одновременно смотрел в окно яхтсмен-любитель, спортсмен-артист, который после работы мечтал сделать несколько галсов в пределах Маркизовой лужи[8].
Именно эти прогулки на яхте служили тем целебным бальзамом, который в значительной мере примирял Летучего голландца с жизнью и работой на берегу. Поэтому рядом со служебным зданием, один из фасадов которого выходил на Итальянский пруд[9], недалеко от бона для штабных катеров был организован своеобразный филиал яхт-клуба — Озаровский держал тут одного из «Драконов»[10].
Периодически, а летом чуть не ежедневно, если позволяли обстоятельства работы и погода, Летучий голландец прямо из кабинета, не переодеваясь, спешил к бону Итальянского пруда и один выходил в море, с расчетом использовать хотя бы час или два до спуска флага. Не для гонок и состязаний, а только для себя проделывал он затейливые эволюции в водах, омывающих остров Котлин. Почти никогда не уменьшая парусности, даже в свежую погоду, он часто возвращался мокрый насквозь, уставший, с ладонями рук, содранными шкотами, но бодрый и довольный.
Это было не только удовлетворение спортсмена, но и человека, проветрившего мозги от пыли бумажного мусора, накопившегося за сутки.
Именно потому друзья-остряки посоветовали окрестить яхту «Форточкой» или «Отдушиной», однако ее хозяин категорически возражал, уверяя, что ее класс, то есть «Дракон», является прекрасным наименованием. Так как подобное совмещение не допускалось правилами яхт-клуба, Озаровский, застенчиво улыбаясь, добавил:
— Кажется, у меня за кормой ее называют «Летучим голландцем»? Так пусть и останется этот «Дракон» «Летучим голландцем».
Пожалуй, это был первый случай, когда он выдал себя в том, что не только терпит свое прозвище, но что оно в душе ему нравится, а возможно, даже льстит.
Предложение не прошло. Оказалось, что один из классов гоночных шверботов уже именовался «Летучим голландцем». Так некрещеный «Дракон» и остался «Драконом».
В отдельные дни по выражению лица капитана яхты нетрудно было догадаться, что он оставался один на один с ней для того, чтобы без помех обдумать и решить какой-то мучивший его сложный вопрос. Но это не всегда ему удавалось. Очевидно, против некоторых напастей судьбы даже «Дракон» был бессилен.
3
Этот оказавшийся злополучным день, начинался тем чудесным утром первых чисел сентября, которые так хорошо знают ленинградские старожилы.
Погоду можно было назвать «прогулочной». И несмотря на то, что все небо плотно закрывал серый облачный покров, под ним установилась отличная видимость до самого горизонта, а теплый и сухой ветерок вычесывал в слегка золотеющих парках Стрельны, Петергофа и Рамбова[11] отдельные рано увядшие листья. Краткие периоды подобных дней не избалованные природой старые балтийцы полуиронически называют курортными. В этот период лето затягивается, рассчитывая свой срок по старому стилю, а осень торопится вступить в свои права, используя новый стиль. Даже административно-строевые отделы через СНиС[12] и комендатуры при такой погоде рискуют оповещать о разрешении ходить в белых кителях и форменках; конечно, до спуска флага, так как вечера становятся прохладными.
В отделе УБП это утро началось, как всегда, и Летучий голландец, обойдя окна и постучав ногтем по стеклу барографа, почти бесповоротно решил, что сегодня по крайней мере часика два покувыркается на «Драконе». Уж очень был соблазнителен этот упругий и устойчивый норд-норд-вест от трех до четырех баллов.
Но во время обхода приборов, машинально набивая табаком неказистую трубочку, Летучий голландец заметил, что в смежной комнате его верноподданные помощники не сидят на рабочих местах, а, сбившись в группу, заговорщически шушукаются.
Оказалось, что ночью изъяли, как тогда принято было говорить, капитана 1-го ранга Н., но об этом никто ничего толком не знал. Даже комиссар штаба.
Что оставалось делать Летучему голландцу?
— Не вижу оснований прерывать работу! Предлагаю немедленно заняться своими делами!
Про себя он решил, что когда явится к начальству с очередным докладом, то после служебных разговоров постарается убедить, что в подобном случае нельзя играть в молчанку, а надо разъяснять офицерам, что к чему.
Но не успели щелкнуть замки распахнутых сейфов, зашелестеть раскладываемые карты и планы полигонов и прозвенеть первые телефонные контакты с другими штабами, как в кабинет вошел известный на всех флотах «артиллерийский бог» — Сергей Венкстерн. Начальник кафедры Высших офицерских курсов в Ленинграде, сейчас он больше месяца обретался на кораблях и фортах, руководя практикой своих питомцев, будущих высококвалифицированных пушкарей советского флота.
Визит тривиальный, так как математика и специалиста по теории вероятности связывала давнишняя дружба с Летучим голландцем, а, кроме того, планирование и утряска всех расписаний учебных стрельб осуществлялись именно в этом кабинете.
После штатного обмена приветствиями Венкстерн обстоятельно уселся в кресло перед столом и с привычной методичностью стал перезаряжать свою строгую, но изящную трубку среднего калибра. По манерам, мимике и голосу нельзя было заметить какого-либо уклонения от обычного настроения этого умного, но немного скептичного друга, обладавшего исключительной выдержкой артиллериста.
Выждав, когда Летучий голландец прервет вычерчивание какой-то хитроумной схемы, Венкстерн произнес тихим, но вполне внятным голосом, смотря в потолок:
— Отвратительно себя чувствую. Понимаешь, как-то неловко… Кругом забирают, а ты должен себя чувствовать как ни в чем не бывало.
После паузы и первых клубов дыма из трубки:
— Может быть, завтра заберут… может, через неделю! А может, совсем не заберут? Такая неопределенность отнюдь не стимулирует охоту к работе…
Летучий голландец понимал, где кончалась поза его друга, а где начиналось подлинное смятение духа.
Заметив необычную тишину в смежном кабинете, друзья расстались, после того как Летучий голландец пообещал поделиться результатами разговора с начальством. Затем он с яростью окунулся в работу, не давая передышки ни себе, ни другим. В течение последнего времени у него выработалась манера работать до одури, чтобы утомлением, вернее, переутомлением отгонять мрачные мысли и как-то заполнять гнетущую пустоту.
Однако ожидаемый разговор не состоялся, а по глазам начальника стало ясно, что он ничего не знает и сам не понимает происходящего.
Закончив служебный день и поработав еще сверх того, Летучий голландец, наскоро перекусив, нетерпеливо сбежал на набережную. Он боялся упустить возможность встряхнуться на «Драконе» — до спуска флага оставалось не более двух часов с минутами.
4
Яхта привычно рванулась от пирса в свою стихию и вся погрузилась в упругий ветер, чем-то напомнив морского льва или котика, бросающегося с камня в прибойную волну.
Проскакивая в Лесные ворота, Летучий голландец перекинул гик на другой борт для разворота на ост, к Малому рейду, и тотчас поймал себя на мысли, что, возможно, он не повел «Дракона» в сторону открытого моря под влиянием исповеди Венкстерна… чтобы не могли подумать о его попытке удрать в Финляндию.
И тут же обозлился на самого себя, послав к черту «артиллерийского бога», так как вспомнил, что еще с утра мечтал взглянуть со стороны залива на Петергофский парк, великолепия которого в это время года обычно не знают ни экскурсанты, ни туристы, ни петергофские аборигены, восхищающиеся зеленым и золотым убранством парков только с суши.
Наступило некоторое примирение с собой.
Делая поворот через фордевинд, он успел заметить высокий столб дыма за кормой, — очевидно, в Ленинград с веста приближался большой «купец», еще невидимый за чертой горизонта. Но вообще ближайшие рейды и фарватеры были на редкость непривычно пустынными. Как будто свежий ветер сдул все плавающее с поверхности Маркизовой лужи.
Лавируя в сторону Морского канала, Летучий голландец никак не мог изменить ход своих мыслей и все время возвращался к событиям дня и визиту Венкстерна.
Он не испытывал той своеобразной неловкости, о которой говорил ему Венкстерн; он трудился на полный ход, не оглядываясь в работе ни на одну из химер, выглядывавших из темных углов, не следовал дружеским предостережениям, открыто выступая против сомнительных начинаний или назначений, но все же самочувствие его было отвратительным.
Кто как, а уж Летучий голландец не раз попадал в переделки, во время которых выбывали товарищи из строя, а оставшиеся смыкались. Горестно было терять боевых друзей, трудно было воевать за двоих-троих, страшным казалось ослабление флотилии или дивизиона, когда убыль не восполнялась. Всякое было.
Больше того, видывал он даже, как тот, кого числил не только в списках, но и в душе своим товарищем, став предателем, перебежал к белым. Например, мичман Емченко в 1919 году под Астраханью.
Всякое было.
Но тогда он совершенно ясно сознавал, кто враг, а кто свой, то есть честный боец РККА или РККФ, боец за советскую власть.
А сейчас?
Нет ли рокового недоразумения?
Ведь если изъятые виновны, то это трагично для флота, но если они не виновны — это трагично вдвойне, так как, кроме того, наносится удар по самому святому — по чести достойных людей, патриотов и коммунистов, дорожащих своим именем больше жизни.
…Еще страшнее то, что, как яд, растлевает души — взаимная подозрительность, недоверие к каждому, даже к лучшему другу.
А разве можно воевать вместе с товарищами, в которых сомневаешься? Больше того, как можно вообще жить без веры в людей?
Поворот яхты. Крутой, резкий, с предельным креном, так как дальше по курсу угрожающе торчат зазубрины камней вокруг островка, служащего основанием для большого маяка.
Поворот в мыслях.
Внезапно мелькнули в памяти растерянные глаза начальника и его бодрое напутствие: «Работайте, не задумываясь! Человеку с чистой совестью нечего волноваться за себя!»
Мало иметь чистую совесть. Надо еще, чтобы совесть была спокойна. А этого-то как раз и не было. На душе было невыносимо скверно от ощущения бессилия.
Свежий ветер до предела наполнял паруса. «Дракон» мчался красиво и задорно в крутой бейдевинд, наискось обгоняя хлопотливые и уже довольно крупные волны, весь в шипящей кружевной накидке, с пенным шлейфом за кормой. Летучий голландец, чуть запаздывая, делал развороты на предельных кренах, так что подозрительно поскрипывала у степса мачта и на разные голоса подвывали струны фордунов и вантин. Но он почти ничего не видел, действуя привычно, машинально, почти бессознательно. Тем более что упругий и устойчивый ветер, дувший с финских озер и лесов, играл честно, не преподнося никаких неожиданных каверз.
Вдали, справа по носу, уже можно было чуть различить полоски крыш петергофских дворцов, а рулевой продолжал сидеть в неудобной позе. Он не перебирал шкоты, когда они глубоко врезались в кисть руки, не слышал журчания воды, омывающей борта, и шлепки ее под подзором.
Летучего голландца обдувало и продувало насквозь этим свежим ветром, но ему было душно. Мысли, мрачные мысли, одна хуже другой, обгоняли ветер, преследовали, пронизывали мозг, выворачивали душу.
Нет, сегодня курс лечения на яхте, бегущей по волнам, не давал никакого облегчения.
5
В такие дни, когда тяжелый облачный покров еле касается шпилей Адмиралтейства и ленинградских соборов, если не смотреть на часы и если не пробьется сверху случайный луч, положение солнца почти невозможно определить на глаз. Рассеянный свет распределяется равномерно, от горизонта до горизонта, тот насыщенный и рассеянный свет, при котором нет теней, но в то же время все вокруг отчетливо видно, а весь ландшафт почему-то напоминает гигантский аквариум.
Не скажешь сразу, утро или вечер, и день поэтому кажется особенно длинным, хотя белые ночи уже месяц-два как остались позади. И так до тех пор, пока заходящее солнце не пронижет это пространство почти горизонтальными лучами, даст краткий отблеск на тех же шпилях и быстро скроется где-то в водах Нарвского залива.
В такие дни сумерки кажутся короткими, как в тропиках, после чего наступает темнота. Звезд нет. Только разноцветные маячные и портовые огни, видимые на очень большом расстоянии, напоминают о прошедшем «курортном» дне не очень гостеприимной Балтики.
Летучий голландец отлично знал гидрологию Маркизовой лужи и обычно так искусно управлял своим «Драконом», что не нуждался ни в картах, ни в компасе, «кувыркаясь» где и когда хотел, учитывая нагон воды или ее убыль в зависимости от направления и силы ветра.
Вынужденный иногда ходить в Петергоф или к Рамбову по мелким местам, вне фарватеров, или преодолевать места старинных ряжей, невидимых глазу, он научился пользоваться особым приемом — «перепрыгивать» с ходу через неширокие банки и мели при помощи искусственно создаваемого сильного крена. Тем самым свинцовый фальшкиль как бы подбирался и осадка яхты значительно уменьшалась.
Но бывает и на старуху проруха.
В этот злосчастный день, приближаясь к входу в Морской канал, Летучий голландец, как всегда, помнил, что землечерпалки, подчищая ходовую часть фарватера, набрасывали вдоль его бровки, с обеих сторон, как бы вал из грунта, незаметный для мореплавателей.
Намереваясь пересечь ось канала, перейти на его южную сторону и двинуться к восточной части Петергофа, он, подходя к бровке, разогнал яхту и положил ее почти параллельно воде, чтобы наискось пересечь северную гряду.
То ли он рано выправил крен, то ли в этом месте землечерпальщики наворотили целую гору, но только яхта, вставая, с силой врезалась килем в грунт и резко осела, как взнузданный конь… Удар, сопровождавшийся треском, оказался настолько сильным, что чуть не вынес мачту за борт. Потеряв верхнюю часть стеньги и гик, выломанный у самой пятки, мачта, почти оголенная, косо торчала над водой.
«Дракон» так и не встал, а остался с большим креном. Три или четыре раза повторились удары о грунт, и затем, в какое-то неуловимое мгновение, весь кокпит заполнился водой, и яхта затонула.
Неудачливый мореплаватель, выбираясь из-под накрывшего его грота и обрывков такелажа, так и не успел понять, залило его волной или в днище образовалась пробоина и разошлась обшивка. Собственно, в тот момент это не было так важно и представляло только профессиональный интерес. Летучий голландец, уже погружаясь в воду, успел взобраться на козырек над кокпитом и встал во весь рост, прижимаясь к мачте, — корабль, потерпевший крушение, почему-то оседал под его ногами и довольно быстро сползал на глубину.
Волна периодически перекатывалась через голову, с которой уже давно снесло фуражку.
Еще через минуту над рейдовой толчеей трех-четырехбалльной волны торчала только скривленная мачта «Дракона» с остатком стеньги. Очевидно, яхта сползла в канал, зарывшись фальшкилем в ил у самой бровки.
Стоять по пояс в холодной воде, держась за качающуюся мачту, когда периодически обкатывает с головой и непрерывно продувает, было не очень весело.
Близко — никого. Пока заметят и подойдут, хватит ли запаса тепла и силы в ногах и руках, чтобы выстоять?
Спокойный обзор показал, что в метре над головой качаются вместе с мачтой две пары металлических краспиц. И хотя их ванты противно обвисли и явно не работали, решение пришло сразу: влезть и сесть на нижние краспицы, обняв стеньгу; ведь неизвестно, сколько еще времени будет погружаться «Дракон» в ил днища канала.
И вот, затратив колоссальные усилия, Летучий голландец забрался на перекресток краспиц, оседлал их, навалился всем телом на стеньгу с наветренной стороны и обхватил ее руками.
Руки и ноги отдыхают. В первый момент холоднее, чем в воде, но все же появилось какое-то чувство удовлетворения — что-то сделано, увеличился кругозор, да и его самого со стороны лучше видно. На этом обнадеживающие мысли кончились, так как никакой помощи не было видно.
Привычка заставила машинально взглянуть, который час, хотя это и не имело никакого практического смысла. Оказалось, что ручные часы превратились в своеобразный ватерпас: под треснувшим стеклом была вода и трепетно бегал большой воздушный пузырек.
Острый холод начинал все сильнее пронизывать тело, абсолютно мокрое и обдуваемое неутомимым норд-норд-вестом.
Этот сырой холод, от которого стучали зубы, становился главной пыткой, по сравнению с которой краспицы, врезающиеся в зад, и непрекращающееся раскачивание казались пустяковыми неудобствами.
Отдельные волны почти с отчетливой периодичностью облизывали брюки до колен и сменяли потеплевшую воду в ботинках холодной.
Раскачивание мачты показывало, что яхта стоит на грунте нетвердо, а это угрожало неприятностями, если изменится или усилится ветер и волна. Но пока непрерывная качка так начинала убаюкивать, что появлялась новая опасность — задремать и свалиться.
Чайки, лающие иногда над самым ухом, не разгоняли дремоты, похожей на ту, что бывает у замерзающих в снегу.
Надо было осмотреть весь горизонт, но уже не хватало сил повернуть назад голову. Ведь не могли же не заметить затопления яхты на постах и маяках!
Интересно, откуда подоспеет первый катер?
Традиция и самолюбие побуждали подготовить шутливую фразу, которой он встретит спасителей. Невольно вспоминался лейтенант с «Абукира», который, в третий раз будучи вытащенным из воды, изрек что-то вроде: «Благодарю вас, я уже принял свою утреннюю ванну»[13].
Но не получалось не только веселой шутки, но даже ее суррогата; оцепенение от холода уже сковало не только все тело, но и мысли.
Когда остекленевшие глаза на короткое мгновение опять начали различать гребешки волн, он сообразил, что гик вместе с гротом, распутав обрывки такелажа, оторвался и сдрейфовал по ветру. Когда и как, он не заметил.
С момента крушения прошло не менее получаса, даже с поправкой на кажущееся медлительным течение времени в подобных случаях. Да, не менее тридцати — сорока минут, хотя все клетки тела вопят, что это испытание холодом и водой длится более двух часов.
Но если за тридцать — сорок минут не подошел с базы или из Рамбова ни один катер, это означает, что аварию яхты не заметили, как не замечают его сейчас, в белом кителе на фоне белых гребней волны. Следовательно, остается рассчитывать только на рейсовый кронштадтский пароход, или на случайного рыбака, или яхтсмена.
Случай — вот что только может спасти.
Мысль эта была малоутешительной, так как до темноты оставалось около часа с минутами, а силы Летучего голландца слабели. Даже челюсти свело намертво, и зубы уже не стучали.
Все окрасилось в мрачные тона. Теперь уже было не до острот.
Холод пронизывал судорогой все тело, появились опоясывающие боли, сжимавшие стальными обручами грудь так сильно, что захватывало дыхание, и казалось — останавливалось сердце. Эти спазмы, сперва редкие, стали учащаться.
Но, пожалуй, самым опасным все же было нарастающее оцепенение. Ни голода, ни усталости. Ни одного звука. Неумолкающий шум волны, сначала заглушавший все, даже крики близких чаек, теперь перестал восприниматься. Мысль работала не непрерывно, а периодически, отрывочно, теряясь в каком-то невидимом тумане и вновь возникая из него.
Голова его упиралась в стеньгу, в поле зрения были только пробегающие под ним волны с появляющимися и исчезающими барашками. Но это непрекращающееся мелькание временами сливалось в сплошной колеблющийся полог, сквозь который уже ничего нельзя было разглядеть.
Просвет в мыслях. И вдруг стала ясной горькая истина. Он вышел в море, чтобы проветриться и забыть о визите Венкстерна, но оказалось, что не смог далеко уйти от преследовавших химер.
Только час, а может быть, два, как он ни разу не вспомнил о мрачных происшествиях на берегу.
Но какой ценой! Нужно было крушение яхты, чтобы он их забыл.
Тем более плохо то, что эта передышка кончилась. Раз бегло мелькнувшая, на одно мгновение, мысль уже не оставит его, и он, очевидно, не сможет отделаться от наваждения, пока не свалится в воду.
6
Теперь только отдельные, особенно высокие волны достигали колен Летучего голландца. Инстинкт подсказывал, что главное в данный момент заключается в том, чтобы, навалившись грудью на наклоненную и раскачивающуюся стеньгу, обхватив ее переплетенными руками, удержаться во что бы то ни стало, даже если совсем погаснет сознание.
А такое состояние полной прострации, очевидно, приближалось, так как слитный мучительный шум в голове возрастал, провалы памяти удлинялись, а открытые глаза периодически затягивались мутной пеленой или сквозь мелькание радужных кругов рождали какие-то бесформенные миражи.
В один из моментов просветления из-за левого плеча медленно вполз в поле зрения неподвижного Летучего голландца большой пароход и лениво стравил якорь всего в ста или в полутораста метрах.
Первая мысль — мираж, галлюцинация, обман застывающего мозга.
Летучий голландец с трудом сомкнул веки и вновь открыл их. Но мираж под норвежским флагом не рассеивался и начал спускать спасательную шлюпку. Тогда Летучий голландец вспомнил, что видел столб дыма далеко за горизонтом, когда выходил из Лесной гавани. Теперь источник дыма его нагнал.
«Спасен…» Эта мысль возникла в сознании как-то спокойно и уверенно. Ни для каких эмоций в застывшей душе не оставалось места.
Спасители гребли недружно, враздрай, как гребут на всех «купцах» мира.
По мере приближения неуклюжего и тяжелого вельбота Летучий голландец мобилизовал все духовные и физические силы и только сейчас обнаружил, что он настолько застыл, что не владеет ни руками, ни ногами и сам сойти с салинга не сможет. Попытка встретить спасителей улыбкой не удалась.
Норвежский боцман, стоя на кормовой банке, зажал румпель между ног и балансируя на качке корпусом и руками, орал в малый мегафон:
— Una momenta!
— Ein moment!
— In a minute right now![14]
Он, видимо, считал необходимым подбодрить пострадавшего.
Когда матрос с носовой банки забросил фалинь вокруг мачты «Дракона», произошло нечто неожиданное. Седой человек в белом кителе, сидящий на стеньге, мокрый насквозь, отказался спускаться в шлюпку.
В уме Летучий голландец все повторял: «Спасен!» — но в то же время, стараясь кричать изо всех сил, сипел натужным голосом: «К черту… Ступайте, куда шли!.. Оставьте меня в покое!»
Никакие иностранные фразы не шли на ум; к тому же он лучше других знал французский язык, который сейчас был явно не к месту.
Вельбот подпрыгивал на волне, головы гребцов то достигали ботинок Летучего голландца, то проваливались глубоко вниз.
Советский лоцман, взятый в шлюпку то ли переводчиком, то ли свидетелем, попытался выяснить, в чем дело.
Почти по слогам, мучительно напрягаясь, Летучий голландец разъяснил:
— Скажите им, что я в своем уме… Заключил пари высидеть здесь три часа… после чего меня снимут… Пусть убираются к черту!
— Что он там плетет? — Ответ лоцмана не удовлетворил норвежца. Он выругался на всех портовых слэнгах мира и заревел: — Не понимаете, что он свихнулся? Какое там пари?! Его надо стащить и взять на судно… Разве вы не видите, что он без сил и свалится в воду?
Привыкший командовать, боцман развернул вельбот и, очутившись под Летучим голландцем, одной рукой удерживаясь за мачту яхты, другой схватил его за ногу и стал бесцеремонно стаскивать вниз. Однако в следующее мгновение спасаемый, сделав огромное усилие, дрыгнул ногой и припечатал каблуком кисть руки своего спасителя к мачте.
Боцман взвыл от боли и, отпустив руки, грохнулся на рыбины качнувшегося вельбота, проклиная «этого сумасшедшего русского».
А русский, истощив свои силы в ударе, замер в прежней позе, повторяя про себя: «Спасен… Спасен…»
Капитан «Святого Роха» навел, как пушку, свой большой мегафон на живописную группу у «живой вешки» и заорал:
— Боцман! Какого дьявола вы там возитесь?
— А он сопротивляется и не хочет.
— К дьяволу! Тащите его силой!
— Это офицер, сэр, и, судя по нашивкам, не меньше кэптэна, сэр!
— Тем лучше! Мы получим за него премию!
— Ничего вы не получите, сэр, так как он заключил пари и хочет еще сидеть.
— Тогда пошлите его к дьяволу и марш под тали!
Советский лоцман понимал все переговоры и в то же время ничего не понимал, но, взглянув еще раз на застывшую мучительную гримасу Летучего голландца и искренне беспокоясь за его судьбу, крикнул:
— Хватит у вас сил высидеть?.. Наблюдают за вами?
— Да, да! С большого маяка, что у меня за спиной… Там жюри…
Боцман-норвежец не мог больше вслух выражать свои мысли, он сидел, насупившись и засунув в рот ушибленный большой палец. Пропала мечта получить медаль «За спасение на море», поэтому он был вдвойне зол. Свободной рукой он сделал жест, чтобы отдали фалинь и навалились на весла.
Когда вельбот двинулся к «Святому Роху», с судна последовал еще один вопрос:
— На какую сумму заключено пари?
Советский лоцман отрепетовал вопрос и тем же порядком передал еле расслышанный ответ:
— Тысяча рублей!
— Тысяча рублей! Это здорово, дьявол его забери!.. Но я все же не согласился бы так рисковать, если рядом не стояла бы все время спасательная шлюпка. — И после небольшой паузы: — А все-таки свинство, что мы не оставили этому полоумному фляжку с ромом… Впрочем, к дьяволу! Наверное, это невозможно по условиям состязания. С фляжкой рома значительно легче высидеть. А?.. Запишите все в вахтенный журнал, и пусть русский лоцман засвидетельствует, а то с ними, ну их к дьяволу, потом хлопот не оберешься. Еще оштрафуют за остановку в запрещенном районе…
Три-четыре минуты, а может быть, и все десять — и тяжело груженный «Святой Рох» медленно развернулся и, войдя в Морской канал, стал так же медленно удаляться в сторону Ленинграда.
Может быть, с ним уходила жизнь?
То ли потеря остатка сил от вынужденного напряжения, то ли первые признаки, подсказывавшие, что надвигаются сумерки, то ли вечернее похолодание беспощадного ветра, а вернее всего, безвозвратно удаляющийся силуэт парохода дали закрасться в душу Летучего голландца тоске и сомнению в исходе дня. Но, несмотря на сомнение, какой-то метроном механически отстукивал в мозгу слово «спасен».
Искусство наблюдения обстановки на море, так же как и в воздухе, требует, кроме выдержки и дисциплины, определенного комплекса навыков. Но как и во всяком другом деле, и в частности на примере гибели «Дракона», успех не всегда гарантирован. Возможны ошибки или просчеты даже при наличии многослойного наблюдения.
В данном случае решающую роль сыграли два фактора. Первый — психологический, так как сигнальщики больше привыкли смотреть на запад, в сторону подходов к Кронштадту, то есть вперед! В то время как пеленг, по которому последний раз были видны паруса «Дракона», оказался обращенным на восток, к Ленинграду, как бы назад от плотной линии фортов, постов и маяков. Это не оправдывает просчета системы, но частично объясняет его. Второй фактор — чисто оптический: рассмотреть издали пятно белого кителя на фоне белых гребней волн, почти достигавших этого пятна, очень трудно. (Все посты были расположены выше пострадавшего, поэтому он проектировался не на горизонте, а на поверхности залива.)
Однако умение наблюдать — только полдела. Оно должно сочетаться с умением зафиксировать наблюдаемое событие, то есть записать и передать туда, где сосредоточивается и анализируется вся информация.
Наблюдение за «Святым Рохом» привлекло внимание к вельботу, а когда последний подошел к месту незамеченного потопления яхты, сигнальщики не могли не заинтересоваться возней с человеком на «вешке» — так представлялась мачта «Дракона» наблюдателям, рассматривавшим ее при помощи оптических приборов.
Остановка «купца» в неположенном месте сразу вынудила зашевелиться на всех постах и маяках, вызвать подвахтенные смены и усиленно протереть глаза, визиры, трубы и бинокли. Однако не видевшие начала происшествия не поняли продолжения из-за его необычности. Вот почему немного погодя во многих «журналах наблюдений» постов, маяков и комендатур появились записи, различающиеся по синтаксису и стилю, но почти идентичные по содержанию:
«18 ч. 15 м. Пароход „Св. Рох“ под норвежским флагом, водоизмещением около 8000 тонн, следуя с генеральным грузом в Ленинград, прошел траверз Кроншлота.
18 ч. 30 м. „Св. Рох“ застопорил машину и стравил якорь в запретном районе, у входа в Морской канал. Спустил вельбот с подветренного борта.
18 ч. 40 м. Высадил человека на вешку у входа в канал.
18 ч. 55 м. Поднял вельбот, снялся и следует дальше».
…………………………………………………………………………………………………………
Одновременно с записью в 18 часов 30 минут начался перезвон многочисленных телефонов флота, крепости, пограничной охраны НКВД, охраны рейдов, морского пароходства и многих других органов, так как отдача якоря «купцом» в неположенном месте являлась чрезвычайным происшествием.
Эта телефонная кутерьма шла по восходящей линии, через все инстанции, от сигнальщиков до начальников соответствующих штабов. Сперва с пометками «срочно», потом «весьма срочно» и, наконец, «вне всякой очереди!».
В дальнейшем механизм выполнения соответствующих инструкций сработал нормально.
В гавани Рамбова по пирсу бежала команда пограничного катера, и через десять минут затарахтели по очереди запускаемые моторы.
В Кронштадте через Петровский парк промчался высокий лейтенант, на ходу застегивая кожаное снаряжение с кобурой. С ходу спрыгивая в катер ОВРа[15], он крикнул старшине, пожилому боцману:
— Отваливай!
Еще спасательная шлюпка не была завалена на бот-дек удаляющегося норвежца, как от угла Военной гавани показался большой белый бурун рейдового катера ОВРа, спешившего к месту происшествия. К сожалению, этот очень мореходный и видавший виды кораблик не мог выжать больше восьми-девяти узлов и оторваться от своего собственного чадящего выхлопа за кормой, который преследовал катер, идущий по ветру.
Старый боцман катера не сразу сообразил, кто и почему посадил советского командира на своеобразный кол, но задачу свою он понял мгновенно и действовал точно и сноровисто, так, будто привык ежедневно снимать капитанов 1-го ранга с мачт, торчащих из воды.
Заметив, что открытые глаза застывшего ничего не видят, а уши ничего не слышат, боцман не спеша, но экономя каждое движение, сделал из бросательного конца нечто вроде лассо и, отойдя на корму своего катера, метнул конец так, чтобы запутать его на стеньге выше головы Летучего голландца. После этого боцман поманил пальцем лейтенанта и моториста, и они втроем стали осторожно пригибать стеньгу яхты к катеру, с таким расчетом, чтобы спасаемый не свалился мимо них в воду.
Когда стеньга, склонившись немного, остановилась, так как с этой стороны яхту, по-видимому, удерживало невидимое препятствие под водой, старик произвел перегруппировку.
Теперь катер развернулся в сторону Ленинграда. Тянули энергичнее, с неизбежными рывками из-за волны, на которой танцевал пузатый кораблик. Но… «раз-два — взяли» командовалось только в те моменты, когда Летучий голландец нависал непосредственно над кокпитом. Несмотря на свежий ветер, все трое распарились, взмокли от усилий и тяжело дышали.
Мачта в виде некой стрелки немыслимого подводного прибора спустилась еще градусов на пятнадцать — двадцать ниже к поверхности воды. Благодаря этому Летучий голландец вместе со стеньгой располагался почти параллельно воде и не падал только потому, что закоченел и застрял негнущимися ногами в краспицах.
Наконец, как перезрелый плод с дерева, он свалился на три пары рук и далее на рыбины катера, где предусмотрительным боцманом были подстелены два бушлата, пробковый матрац и кожаные подушки с сидений.
Необычная стрелка рванулась в прежнее положение, а пострадавший, белый и бледный, беззвучно лежал на боку под ногами своих спасителей, все еще сохраняя позу как бы сидящего и обнимающего уже выскользнувшую стеньгу «Дракона».
Истощивший остаток жизненных сил на диспут с иностранными оппонентами, Летучий голландец был почти без сознания. Вот почему первый строгий вопрос лейтенанта: «Отвечайте! Что вас побудило?» — остался без ответа.
— Чудак! Чего ты его пытаешь, когда он застыл, как сосулька? Убери свою пушку и лучше семафорь на пост, чтобы к пристани скорую помощь выслали.
— Когда ж он успел застыть, если десять минут как высажен с транспорта?.. Маскировка!..
Но боцман, по форме и полировке стеньги и наличию краспиц уже давно сообразивший, что они спасают незадачливого яхтсмена и своего человека, со злостью огрызнулся:
— Дурак ты, да еще незамаскированный!.. Делай, что тебе говорят! Лучше бы аптечку с собой захватил!
Поскольку боцман не имел права так разговаривать с молодым офицером, последний начал соображать, что, по-видимому, происшествие не совсем похоже на то, которое родилось в его воображении на основе донесений постов.
Изрядно раскисший бумажник, извлеченный из заднего кармана брюк спасенного, разогнал последние сомнения. Теперь лейтенант корил себя за то, что не сразу опознал искаженное лицо начальника БП, которого видел где-то на учениях. Почувствовав себя опять частицей большого механизма управления флотом, он стал торопить боцмана, ругал на все лады катер, его мотор и моториста за черепаший ход, как он делал это час назад, но уже по другим мотивам.
Тем временем то тут, то там стали зажигаться маяки и портовые огни. Хотя еще не наступила полная темнота, но по инструкции начали мигать, затемняться, делать проблески то белые, то зеленые, то красные огни. Жизнь шла своим чередом.
Из числа всех средств передвижения и должностных лиц, примчавшихся на пристань Петровского парка, оказались кстати только машина скорой помощи и доктор. После самого беглого осмотра больного флотский медик с силой разжал его челюсти и влил порцию спирта, затем, закутав в два одеяла, настоял на немедленной отправке в госпиталь.
Да, настоял… так как предложения были разные, а очутившийся некстати какой-то чин, не осведомленный о событии, настойчиво требовал тут же, на земле, применить «к утопленнику» искусственное дыхание.