Константин Симонов

Константин Симонов

К.М. Симонов

То ли в 1936, то ли в 1937 году в Зелёном театре Центрального парка культуры и отдыха состоялся большой вечер поэзии. Наши знакомые – отец с юной дочерью, оба страстные поклонники поэзии, побывали на нём. В своих рассказах они особенно выделяли одного из выступавших – молодого, ещё безвестного поэта Константина Симонова[29]. Стихи его, по их словам, отличались большой выразительностью и были без «кое-чего» (подразумевалась чуть ли не обязательная в те годы политическая апологетика, воспевание Сталина).

Так я впервые услышал и запомнил имя К. Симонова. А вскоре увидел его вживе: он поступил в аспирантуру нашего института. Казался очень взрослым, да и в самом деле был старше любого из нас. Рослый, привлекательный, самоуверенный; лицом походил на болгарина или азербайджанца. Свои новые стихи (помню начало одного – «Мужские неуютные углы», об общежитии) он печатал в нашей стенгазете «Комсомолия». Затем они появлялись и в большой печати.

В 1940 году большую группу писателей наградили орденами и медалями. Только что вышедший на поэтический небосклон Симонов обрёл «Знак почёта». Помню его с редким для ифлийца орденом на груди, в красивом сером костюме, стоящим на третьем этаже института, опершимся на лестничные перила и с гордым достоинством беседующим с кем-то.

Миновала Великая Отечественная война; Симонов вошёл в плеяду крупнейших советских поэтов. С тех пор я часто видел его в разных местах и по разным случаям. Он обладал свойством привлекать к себе внимание людей, даже не знавших, кто он. Чувствовалась личность незаурядная.

Заранее оговорюсь: кроме сухого ответа, который он дал мне на сугубо деловой вопрос во время Всесоюзной конференции мира в 1948 году (она проходила в Доме союзов), между нами не было никакого общения. Поэтому речь пойдёт только о чисто внешних впечатлениях и о том, чем был Симонов для нашего поколения.

В Симонове было много необычного, загадочного. Даже его происхождение до сих пор неясно. Он писал о матери, о воспитавшем его отчиме-военнослужащем, но ни слова – о родном отце. Верю: отца он никогда не видел, не помнил. Судя по всему, это был кадровый офицер, как и отчим. Если бы отец сложил голову в Первую мировую войну, то столь благоприятный для своей биографии факт Симонов не преминул бы предать огласке. Но глухое молчание поэта об отце заставляет предположить, что тот погиб не на мировой, а на Гражданской войне, и отнюдь не на стороне красных. Только такое обстоятельство могло толкнуть на упорное замалчивание личности столь близкого человека.

Ещё до войны Симонов стал кумиром молодёжи благодаря циклу лирических стихов «Пять страниц». То была очень интимная и по тому времени весьма смелая, проникновенная лирика. Литературных стародумов она повергла в смущение.

В поэзии тех лет взаимоотношения мужчины и женщины стыдливо обходились. Книжка была нарасхват, стихи переписывались, заучивались наизусть. Ходили упорные слухи, что Сталин отозвался о ней так: «Я бы издал эту книжку тиражом в два экземпляра – для него и для неё».

Однако Симонов стал певцом не столько любви, сколько войны. Тут он сказал своё самое сильное и впечатляющее слово. Впрочем, война и любовь в творчестве Симонова всегда тесно переплетались. Достаточно вспомнить самое глубокое, не побоюсь сказать – гениальное стихотворение Симонова «Жди меня». Если другие популярные стихотворения военной поры запомнились не в последнюю очередь благодаря музыке, то есть став песнями, то «Жди меня», хотя и было положено на музыку, всё же не пелось, а читалось – и это высший критерий качества поэзии. То же случилось с «Гренадой» Светлова, которая так по-настоящему и не стала песней.

Симонов был человеком чрезвычайно уверенным в себе, ценившим себя крайне высоко. Мне кажется, что ещё в ранней юности он выработал свой идеал – каким следует быть настоящему мужчине – и всю жизнь ему неуклонно следовал. Идеал соответствовал натуре, поэтому никакого комического несоответствия в жизненном поведении Симонова обнаружить нельзя. Настоящий мужчина – умный, всесторонне образованный человек, носитель лучших традиций русской интеллигенции; смелый, мужественный воин-патриот; самоотверженный друг и преданный любовник. Только пройдя самые тяжёлые испытания, не кланяясь пулям, не изменяя и не труся, везде сохраняя твердую принципиальность, можно сказать спокойно, что ты правильно прожил жизнь – таково было кредо Симонова.

Молодого, предвоенного Симонова упрекали во влиянии на него Киплинга и Гумилёва. Это бесспорно. Поэт везде подчеркивал свой офицерский аристократизм – даже тогда, когда слова «офицер» и «аристократизм» были не в моде. Он как бы перебрасывал мостик между благородными традициями русского офицерства и требованиями, предъявляемыми к советским офицерам. Мне представляется, что никто так не обрадовался введению в Советской Армии погон и звания «офицер», как Симонов. Тут семейные традиции и собственная военная практика слились воедино. Симонов без офицерских погон в войну – это не Симонов.

Ещё студентами мы обвиняли Симонова в «пижонстве». И в самом деле, иногда он, умница, терял чувство меры. Мой друг Олег смеялся над стихами, где он описывает: «Когда, на сутки отпуск взяв, я был у ног твоих с рассветом, машину за ночь доконав». И всё для того, комментировал Олег, чтобы любимая могла прижаться лицом «к шинели пропылённой» – это ли не пижонство? Тут поэт выдает и своё исключительное, привилегированное положение на фронте: какому офицеру, даже высокого ранга, давались суточные отпуска с фронта в Москву с машиной и шофёром в придачу? Такого не бывало, даже если умирал кто-то близкий в тылу. Откровенным гусарством веет и от строк «Мы сегодня выпили, как дома, коньяку московский мой запас». Это на фронте-то, в то время как «ночью бьют орудья корпусные – снова мимо: значит, в добрый час». Могут убить каждую секунду, а мы, гусары, пьем коньячок, знай наших! Но без этих чёрточек не было бы Симонова.

Поэта можно было бы обвинить в рисовке и из-за его трубки. Окопные офицеры трубок не курили, разве только штабные. Много места в стихах Симонова, как и в жизни, занимали дружеские мужские застолья – интеллигентные, без свинского пьянства. Словом, если бы Симонов жил в начале XIX века, то отлично вписался бы и в ту эпоху.

А теперь несколько «стоп-кадров», связанных с Симоновым.

21 мая 1948 года. Какое-то совещание в ВОКСе. В числе других участников я отметил в своем дневничке и Симонова: «Был Симонов, раздобревший, как бык». Скорее, не раздобревший, а сильно раздавшийся в плечах, возмужавший.

Начало 1950 года. Кого-то я провожал или встречал на Внуковском аэродроме, Симонов куда-то улетал. Тогда провожающим разрешалось подходить к самым самолетам. Симонова провожала его тогдашняя жена Серова, героиня «Пяти страниц». Актриса разыгрывала целую сцену: обнимала мужа, прижималась, ломая руки, будто он на фронт уезжал. Явно на публику. Симонов всё эта принимал как должное, не предпринимая попыток унять супругу, хотя зрителей были сотни.

23 ноября 1955 года. Я привёз группу довольно средних западногерманских писателей на беседу в Союз писателей. Присутствовали Сурков, Сергей Смирнов, Л. Леонов, К. Федин. В разгар беседы в комнату барственной походкой вошел К. Симонов и сел на крайний стул. Сурков представил его, он небрежно поклонился. Слушал беседу, посасывая трубку, но сам не проронил ни слова. Через 15 минут, не прощаясь, удалился. Впоследствии я получил из ФРГ газету, в которой один из немцев – участников беседы – её описал; каждый советский писатель-собеседник был охарактеризовав кратко, но метко. О Симонове же – одной фразой: «На беседе побывал и молчаливый Симонов». Действительно, более о Симонове сказать было нечего.

26 марта 1965 года. Вечер памяти М.А. Булгакова в Центральном доме литераторов. В президиуме – вдова писателя Елена Сергеевна. Потом под руки ввели грузную, оплывшую старуху, представили: Анна Ахматова. Шквал аплодисментов. С воспоминаниями выступали Катаев, Каверин, Рубен Симонов, Б. Леонтьев. В заключение слово взял председатель комиссии по литературному наследию Булгакова К. Симонов. Он, разумеется, не знал и не видел покойного, но в темпераментной речи высоко отметил его значение и буквально поклялся, что добьётся издания полного собрания сочинений Булгакова. Я слушал скептически: как-то ты напечатаешь «Роковые яйца» и «Собачье сердце»? Даже сейчас, когда пишутся эти строки, то есть спустя двадцать лет после вечера, никакого собрания сочинений Булгакова (даже неполного) так и не появилось.

16 сентября 1972 года. Премьера пьесы К. Симонова «Завтра в семь» (по роману «Живые и мёртвые»). Впереди в партере острый профиль автора. Сидел вместе со своим фронтовым другом фотокорреспондентом Халипом, больше никого с ними не было. Сидел скромно затерянный в публике, явно желавший остаться в тени. Раскланиваться на сцену не вышел.

Очень ценю трилогию «Живые и мёртвые», пожалуй, это самая сильная проза о Великой Отечественной войне. Но подлинная исповедь Симонова – эпохальный документ «Разные дни войны». Как известно, это его фронтовые дневники с последующими подробными комментариями – жанр весьма необычный! Книга мало читается, недооценена, а в ней зрелый, мудрый Симонов с его личной оценкой виденного и пережитого. Он говорил, что издание «Разных дней войны» далось ему нелегко, пришлось отстаивать много острых мест. Крайне любопытны описания встреч и оценки таких личностей, как Сталин, Жданов, Щербаков, Хрущёв, Жуков и др.

Поразительно, что при всём своём стремлении всегда казаться «на высоте» Симонов иногда был к себе безжалостен. Кому из нас не приходилось попадать в глупые, постыдные ситуации? Ничего не стоит умолчать о них в печатном издании. Но у Симонова хватило мужества (и самоуверенности) не обойти в своей книге и такие моменты: из песни слова не выкинешь! Так, подробно описан тягостный эпизод, когда какой-то глупый политрук летом 1941 года, при отступлении, арестовал Симонова, подозревая его – за внешность и картавость – в том, что он не советский командир, а немецкий шпион. Осыпанный унижениями, поэт был доставлен в высший штаб, где инцидент был исчерпан. А ведь могли сгоряча и застрелить! Или конец войны: известие о капитуляции Германии застало Симонова где-то в дороге, неподалёку от Берлина; он ехал на «виллисе» с друзьями. Какова была реакция? По «симоновским» канонам следовало дать победный салют из пистолетов, закричать «ура» и распить со спутниками флягу трофейного рома. Но всё было более неожиданно и прозаично: от избытка чувств Симонова попросту вырвало. Непоэтично, но как жизненно убедительно – нервная разрядка! В таких признаниях – не слабость, а сила, дерзновенная толстовская прямота и беспощадность к себе.

Завещание поэта – похоронить его не на кладбище, а развеять прах на бывшем поле боя под Могилёвом, рядом с погибшими в 1941 году товарищами, где он спасся только чудом, – может показаться позой, рисовкой. Тем более что «бесчувственному телу равно повсюду истлевать». Но это меня подкупает, ибо тут суть Симонова с его незыблемыми традициями фронтового братства. Другой бы даже не подумал, где его похоронят, но Симонов – человек, постоянно взиравший на себя как бы со стороны, словно строгий судья (а так ли я делаю?), – не мог распорядиться своим прахом иначе. Здесь мёртвый Симонов как бы подает руку живому и оба едины – закономерный аккорд сложной, богатой жизни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.