Глава 3 Ева, Гёте, Шуберт и Бэмби
Глава 3
Ева, Гёте, Шуберт и Бэмби
Сознание каждого немецкого ребенка заполнено музыкой и песнями, легендами и сказками, карнавалом из мишуры и эпоса, чудовищами и феями, волками и пасхальными кроликами. Леденящий кровь ужас и приторная слащавость сливались воедино. Впервые малыши сталкиваются с этим в детской, слушая навязчивые мелодии и стихи, лейтмотивом которых часто является насилие. Темный лес, окутанный туманом, населенный волками, гномами, ведьмами и нечистой силой, только и ждущими, как похитить ребенка, ведет в потаенные глубины немецкой души и потому заслуживает особого внимания. Многие песни и истории слагались задолго до объединения, когда Германия еще была раздроблена на десятки независимых княжеств. Связующим звеном между ними и признаком национального характера было величие немецкой музыки и поэзии, а также садистская жестокость историй, которые няньки рассказывали детям, еще не научившимся читать.
Детские песни — колыбельные, присказки, прибаутки — самая устойчивая из устных традиций. Повторяющиеся вновь и вновь в возрасте, когда все пять чувств обострены до предела и каждое ощущение в новинку, они запечатлеваются в подсознании навсегда. И в следующем поколении воскресают такими же, какими были впервые услышаны в те дни, когда ребенок не умел еще ни говорить, ни петь. Самыми ранними воспоминаниями Фанни Браун и ее дочерей были старые-старые песни Шуберта и Брамса на стихи Гёте, Гейне и Шиллера. Одна из наиболее знаменитых колыбельных Schlafe, mein Prinzchen, schlaf ein… приписывается Моцарту, но на самом деле, возможно, уходит корнями в куда более раннюю эпоху. Происхождение ее, как и всех устных преданий, точно неизвестно, но каждая немецкая мать напевала эту колыбельную, качая люльку с младенцем, заглушая его страх одиночества: «Спи, моя радость, усни…» И глазки малыша потихоньку закрывались. Вне всяких сомнений, Йозефа Кронбургер убаюкивала так своих дочерей, а они — своих, а значит, и Еву. Моя мать своим волнующим контральто пела мне ту же колыбельную, что ее мать пела ей. Даже сейчас, когда из колонок моего компьютера доносится ее писклявая электронная версия, я ощущаю ту самую послушную сонливость. Еще одна столь же нежная мелодия — «Колыбельная песня» Брамса. И это только две из сотен, многие из которых ныне забыты.
Ребенок становился старше и активнее, а вместе с ним и песенки:
Хоп, хоп, хоп —
На лошадку и в галоп!
Через палки, через камни —
Не сломал бы шею всадник!
Каждый немецкий малыш скакал под эту песенку на жестких коленях отца, загипнотизированный очертаниями его рта и крупными зубами. Ритм сначала был мерным, затем все ускорялся до стремительного галопа, пока, вне себя от ужаса или восторга, маленькая Ева или крошечная Гретль не начинала визжать или хохотать. Fuchs, du hast die Gans gestohlen — вот еще деревенская песенка.
Ты, лиса, гуся стянула,
А ну верни, плутовка,
Не то фермер выйдет в поле
Со своей винтовкой!
Крестьянин с ружьем в руках оживал. Детские песенки приходили из породившего их мира. Ритм галопа отсылает к тому времени, когда все путешествовали верхом. В 1912 году это еще было недавнее прошлое. Дед Евы оказывал ветеринарные услуги соседним фермам, где у всех, кроме самых бедных, имелись лошади, а хозяйки разводили кур и гусей. Меньше поколения отделяло Еву от сельской жизни. Сегодня эти песни мало соотносятся с реальностью, но Фанни пела своим детям о жизни, знакомой ей с детства.
Переплетение слов и мелодий вызывает больше ассоциаций, если укоренилось в подсознании. Время от времени я ловлю себя на том, что пою про себя, под нос или — если в стельку напьюсь — во все горло, стихотворение Гейне «Лорелея» о коварной волшебнице Рейна. Эти песни несут эмоциональный заряд, не связанный с их безыскусным текстом. В минуты грусти моя мама декламировала «Маргариту за прялкой» или напевала «Дикую розу» Гете. Она начинается так: «Мальчик розу увидал…»[1] Мальчик восхищается розой и грозится сорвать ее. Роза предупреждает: если сорвешь меня, я тебя уколю. Мальчик не послушался, сорвал цветок и укололся. Незамысловатая песенка в минорном ключе не так проста, как можно предположить по ее словам и бодрым интонациям. Взрослому человеку понятно, что она — об утрате невинности, в буквальном смысле о дефлорации.
Когда молодая Дита Хелпс (она сменила фамилию в 1936 году, в возрасте двадцати четырех лет выйдя замуж за моего отца, Джона Хелпса) мучилась ностальгией, одна в неприветливой Англии, где из-за ее немецкого акцента в ней видели врага, она утешала себя, напевая «Лесного царя» — положенное на музыку Шуберта стихотворение Гёте о больном мальчике на руках у отца, который скачет на коне быстрее ветра, но не может обогнать Смерть. Стихи навевали печаль, но неразрывно связывали ее с матерью и сестрами, оставшимися в Гамбурге. Их бомбили, обстреливали и обрекали на голодную смерть войска страны, подданной которой теперь официально являлась Дита. Последний раз она виделась с матерью в Гамбурге в 1939 году, но погостить смогла всего три дня из-за неизбежно надвигающейся войны. (Осознавала ли она это? А мой отец? Как же наивны должны были быть они оба.) Моя мать была далеко не глупа, но, как и Ева, на удивление плохо разбиралась в политике. Когда разразилась война, она едва ли понимала, на чьей она стороне, и хотела только одного — чтобы ее близкие не пострадали.
Мама не была интеллектуалкой, но всю жизнь ее поддерживали выученные в детстве стихи. Она помнила их наизусть и могла от начала до конца продекламировать звучные строки «Фульского короля» Гёте или «Ныряльщика» Шиллера.
Если бы немецкие дети как следует понимали слова, то могли бы задаться вопросом: отчего их колыбельные так часто повествуют о боли и жестокости, о беспощадности рока? Почему прелестная рейнская дева и дочери лесного царя заманивают людей в холодную пучину или загробный мир? Как и в сказках, где жестокое насилие скрыто за пестрыми словесами, в реальности внешние проявления тоже вводили в заблуждение. Сентиментальность и брутальность — две крайности одного порыва: жажды власти и контроля над ближним, приобретенных либо путем обманчиво-сладкоголосых уговоров, либо патологически садистскими силовыми методами. Эти невинные стихотворения воплощают основополагающие черты немецкого характера, с раннего возраста прививая способность спокойно принимать страдание и смерть как естественные составляющие человеческого бытия наравне с птичками и маленькими принцами.
Супруги Браун, как и все немецкие родители, несомненно, читали своим дочерям сказки братьев Гримм, хотя это чуть ли не самые страшные истории на свете, уводящие в мир темных лесов, сырых пещер и холодных каменных замков, где переплетены боль и ужас, сила и слабость, власть и беспомощность. Для Евы эти декорации вовсе не были готической фантазией. Половина ее жизни прошла в лесах и холодных замках, а окончилась она в сырой пещере. Сказка «Гензель и Гретель» рассказывает о двух детях, которых мачеха выгнала, потому что не могла прокормить: классическая тема отверженности, голода и нищеты. Подобные сказки уходят корнями как в древнюю европейскую культуру, так и в историю Германии. Они сочинялись в безжалостном мире, где охота на ведьм была обычным делом и сожжение на костре — публичным зрелищем. В мире, где выживал только сильнейший.
Сборник из двухсот сказок («Сказки братьев Гримм») стал одной из известнейших и важнейших книг на немецком языке. Видимо, она затрагивала какие-то потаенные струны. Собранные и опубликованные в начале девятнадцатого века, эти истории отражали жизненный опыт многих поколений крестьян, на долю которых постоянно выпадали тяготы и страдания. Если предположить, что национальный характер определяется путем анализа тем и архетипов фольклора и сказок, то братья Якоб и Вильгельм Гримм предрекали немецким детям мрачные перспективы. Волчьи стаи мародерствовали в европейских деревнях до самого начала двадцатого века. Само слово «волк» вызывало страх, который нисколько не был преувеличен или глуп. Дикий волк наводил ужас как в фольклоре, так и во многих лесах Европы. Выбранный Гитлером псевдоним «Вольф» (волк) можно трактовать в самом что ни на есть фрейдистском духе. Называя себя «господин Вольф», он, возможно, проникал в глубины подсознания гораздо глубже, чем намеревался. Пожелай он воплотить в имени свое видение Германии, «господин Адлер» (орел) был бы более уместен, но Гитлер собирался помыкать своими последователями, а вовсе не позволять им свободно парить.
В этих сказках на ночь маленькие мальчики и девочки подвергаются суровым испытаниям, а когда (и если) возвращаются, то родители чуть ли не разочарованы тем, что они выжили. Подробности их злоключений смакуются с садистским удовольствием. Маленькая Красная Шапочка в своем ярком чепчике — приманка для всякого встречного хищника — по поручению матери отправляется через темный лес, чтобы принести бабушке обед. Притаившийся за соснами волк думает: «Какое нежное юное создание! Какая чудная пухленькая закуска!» Не самая удачная реплика, чтобы нежные пухленькие детишки погрузились в глубокий безмятежный сон. В сказке «Гензель и Гретель» изображена злобная старуха-людоедка; в «Вальпургиевой ночи» описывается ночь, когда ведьмы летят на метлах сквозь тьму как предвестницы прихода Дьявола (эпизод, воссозданный в «Фаусте» Гёте). Эти атавистические кошмары оставляли след в сознании немецких детей и будоражили их воображение всю жизнь. И возможно, готовили их к жестоким поступкам.
Первым отложившимся в памяти подарком моего немецкого дедушки был сборник «Сказки Андерсена» на немецком языке. Книжка с отваливающейся обложкой и пожелтевшими зачитанными страницами до сих пор стоит у меня на полке. Оглядываясь назад, я понимаю, что дед решил подарить мне более милосердные датские истории Ганса Христиана Андерсена вместо их мрачного немецкого эквивалента (хотя это, скорее всего, произошло по чистой случайности). Нельзя, конечно, назвать сказки Андерсена веселыми или оптимистичными — «Русалочка» исполнена чистейшего садизма, — но они затрагивают излюбленные детьми темы: романтические приключения и магические задания, превращения и разоблачение, борьбу невинности со злом. В то время как сказки братьев Гримм изображают настоящие кошмары и жестокость по отношению к беззащитным детям. На форзаце книги дедушка написал карандашом: «Любимой внученьке, Рождество 1949». Краткость и выразительность надписи до сих пор трогают меня до слез. По-моему, родители никогда не называли меня «любимой». Я знаю, что дедушка очень любил меня, мы признали друг в друге родственные души с первой же встречи в Гамбурге в 1947 году, за несколько дней до моего седьмого дня рождения. Ора[2] не был похож ни на кого из семьи. Чуждый условностям, остроумный, любитель книг, он всего в жизни добился сам, был очень начитан и обладал ярко выраженной индивидуальностью. Я мечтала вырасти такой, как Ора, и он тоже на это надеялся.
Другие книги, которые родители Евы читали вслух, пока девочки не умели читать сами, имели такой же не то дразнящий, не то запугивающий характер. Чудовищный Struwwelpeter («Лохматый Петер») с подзаголовком «Веселые истории и забавные картинки» в своем роде уникален. Это сборник смешных (для немцев, по кравшей мере) стихотворений, принадлежащих перу писателя Генриха Гофмана. Никакой связи с фотографом Гитлера — он работал во Франкфурте «врачом в приюте для душевнобольных», кем-то вроде современного психотерапевта. Свою книжку он написал в декабре 1844 года в качестве рождественского подарка маленькому сынишке, будучи уверен, что «сочиненная экспромтом смешная история успокоит маленького антагониста (здесь имеется в виду ребенок, а не душевнобольной), осушит его слезы и позволит врачевателю выполнить свой долг. <…> Книгу переплели, положили под елку, и она оказала на мальчика точно такое действие, как я и ожидал».
Struwwelpeter в нескладных виршах описывает несколько жутких наказаний, ждущих детишек за их обычные детские провинности. Девочка, играющая со спичками, сгорает дотла, мальчику огромные ножницы отрезают палец, чтобы не сосал, а мальчик, который не любит суп, умирает от голода. Нет необходимости проводить параллели с будущим. Книга удовлетворяет естественный интерес ребенка ко всему гротескному, необычному, страшному и безумному, а заодно стимулирует его собственные фантазии о садизме и разрушении. Как бы там ни было, в каждой немецкой семье ее зачитывали до дыр. Сестры Браун, как и моя мать, и их, должны были прийти к выводу, что растут в чуждом милосердию мире.
И Ева и Гитлер любили книжку в стихах с картинками «Макс и Мориц» про двух маленьких безобразников, написанную южногерманским художником, карикатуристом и поэтом по имени Вильгельм Буш. На первый взгляд его истории кажутся этакими благочинными крючками, на которые можно вешать нравоучения, но это лишь уловка, чтобы сделать их приемлемыми для родителей. На самом деле перед нами похвалы двум противным мальчишкам, способным играючи наносить увечья. Девочки Браун приходили в восторг от стихов Вильгельма Буша, не говоря уже о картинках, где толстая крестьянка в фартуке и деревянных башмаках в бессильной ярости созерцает своих драгоценных кур, ощипанных и подвешенных за клювы на бельевой веревке, или где старик в ночном колпаке обнаруживает, что его пышные пуховые перины набиты навозными жуками. Ева, надо полагать, хохотала. Мы с мамой тоже. Замешательство высокомерных взрослых действительно смешно.
Став постарше, Ева и ее сестры прочли «Хайди» Иоганны Спири, приторную историю о девочке-сиротке, живущей с дедушкой в горной швейцарской деревушке, очень похожей на те, что девочки Браун видели в Баварских Альпах. И еще «Бэмби» Феликса Зальтена, австрийского писателя еврейских кровей. Это книга об олененке, который с самого рождения познает безжалостность природы и человека. Как раз такого рода сентиментальные истории нравились Еве. «Бэмби» — гимн закону джунглей и выживанию сильного, но в нем можно усмотреть и политическую аллегорию притеснения евреев в Европе. По крайней мере, так считали нацисты. Поэтому в 1936 году книга была запрещена.
В отрочестве Ева пристрастилась к рассказам популярного немецкого автора Карла Мая о приключениях на Диком Западе. (Мальчишкой Гитлер тоже обожал эти истории.) Как ни странно, она также была поклонницей Оскара Уайльда. С ее растущей склонностью к мелодраме и флирту, она, вероятно, воображала себя Саломеей, очаровывающей злодея Ирода. Декадентские декорации «Саломеи» и лежащая в ее основе тема обретения власти через наслаждение, роскошь и жестокость словно предвещали судьбу самой Евы. Как бывает со всеми впечатлительными детьми, в потаенном уголке души она хранила яркие выразительные слова услышанных песен и прочитанных книг. Всю дальнейшую жизнь они питали ее воображение и во многом определяли восприятие окружающих людей — в первую очередь господина Вольфа.