Толстой и Сютаев
Толстой и Сютаев
Толстой считал себя представителем народа, который смотрит на жизнь снизу, но смотрит правильно. Надо было найти в народе учителя. Он хотел учиться у народа. В это время многие думали, что сектантство воплощает лучшие мечты крестьянства.
О Сютаеве Толстой услышал от А. С. Пругавина – человека, специально занимающегося расколом и сектантством. Вера молокан и субботников не удовлетворила Толстого; они все время ссылались на Библию, «мямлили», как характеризовал эту систему мышления Толстой.
Он искал главным образом не религии, а этики. Ее он надеялся найти у крестьян, но не зараженных буквальным пониманием Библии и Евангелия.
Весть о Сютаеве Толстого обрадовала.
Вот что Пругавин рассказал о Сютаеве. Сютаев и сын его отказались от военной службы и после тюремного заключения, вернувшись в деревню, опять крестьянствовали.
Лев Николаевич в 1881 году поздней осенью поехал в Торжок – маленький город недалеко от Твери – к Сютаеву.
Он искал праведника. В Москве он нашел одного праведника – библиотекаря Николая Федоровича Федорова, но Федоров был одинок, путь его был фантастичен, единствен; идеал невероятен – физическое воскрешение мертвых. Сютаев проповедовал житие святых сейчас.
Что же увидел Толстой у Сютаева?
Сютаев жил с сыновьями большой неразделенной семьей. Он пас деревенское стадо, добровольно избрав эту должность, потому что жалел скотину и говорил, что у других пастухов скотине плохо, а он водит ее по хорошим местам и наблюдает, чтобы стадо было сыто и напоено.
Вероятно, служба пастуха давала Сютаеву какие-то деньги, которые помогали ему вести хозяйство, в общем натуральное, а деньги в восьмидесятых годах уже были нужны. Все в семье Сютаева было общее, даже бабьи сундуки были общие.
Лев Николаевич увидал на невестке Сютаева платок и, желая провести границу между личным и общим в этой общине, спросил:
– Ну, а платок у тебя свой?
Молодка ответила:
– А вот и нет… платок не мой, а матушкин, свой не знаю куда задевала.
Можно было бы много говорить о семейной собственности в крестьянской неразделенной семье, но Толстой ответ понял так, что своего здесь нет ничего, его и не ищут.
Церковных обрядов и того, что в православной церкви называлось таинствами, Сютаев не признавал. Когда он выдавал свою дочку замуж, то свадьбу провел так: собрал людей вечером, дал молодоженам наставление, постелили им постели, положили их спать вместе, потушили огонь и оставили их одних.
Сютаев повез Толстого обратно к помещикам Бакуниным, у которых Лев Николаевич остановился, приехав туда на своей телеге. Ехали долго, потому что Сютаев кнута не признавал и лошадь не подгонял.
Ехали, разговаривали и так заговорились, что забыли о вожжах, потеряли дорогу и опрокинули телегу. Впечатление у Толстого было большое. Толстой про Сютаева в письме к Энгельгардту писал: «Вот вам безграмотный мужик, – а его влияние на людей, на нашу интеллигенцию больше и значительнее, чем всех русских ученых и писателей со всеми Пушкиными, Бе-инскими, вместе взятыми, начиная от Тредьяковского и до нашего времени».
В конце января 1882 года Сютаев приехал к Толстому в Москву и поселился на его квартире в Денежном переулке. К нему в Москве отнеслись как к пророку и диковинке.
В это время Лев Николаевич только что принял участие во всероссийской переписи, ходил с портфелем и блокнотом по домам, записывал у людей, как их зовут, сколько им лет, чем они занимаются. Ему говорили, что этого требует наука – статистика. Он хотел увидеть жизнь. Он выбрал место около Дорогомиловского моста на Арбате: тут стояли бедные дома, которые срыты сейчас при расширении улицы. Здесь, в хамовнической части между береговым проездом и Никольским переулком, стояли дома, называемые все вместе Ржанов дом, или Ржановская крепость. Здесь жили люди разоренные, потерявшие службу, много распутных женщин. Жили здесь и мелкие торговцы. До этого Лев Николаевич хорошо знал деревенскую бедноту, а теперь увидал бедноту городскую. Он хотел помочь этим людям, накормить их, устроить, но увидал, что дело, которое он затевал, «…не может состоять в том только, чтобы накормить и одеть тысячу людей, как бы можно было накормить и загнать под крышу 1000 баранов, а должно состоять в том, чтобы сделать доброе людям. И когда я понял, что каждый из этой тысячи людей такой же точно человек, с такими же страстями, соблазнами, заблуждениями, с такими же мыслями, такими же вопросами, такой же человек, как и я, то затеянное мною дело вдруг представилось мне так трудно, что я почувствовал свое бессилие».
Испытав это бессилие, он обратился к Сютаеву, который еще гостил у него в Денежном переулке.
Вот как записал беседу сам Толстой:
«Я сидел у моей сестры, и у нее же был Сютаев, и сестра расспрашивала меня про мое дело. Я рассказывал ей, и, как это всегда бывает, когда не веришь в свое дело, я с большим увлечением, жаром и многословием рассказывал ей и то, что я делаю, и то, что может выйти из этого; я говорил все: как мы будем следить за всей нуждой в Москве, как мы будем призревать сирот, старых, высылать из Москвы обедневших здесь деревенских, как будем облегчать путь исправления развратным, как, если только это дело пойдет, в Москве не будет человека, который бы не нашел помощи. Сестра сочувствовала мне, и мы говорили. Среди разговора я взглядывал на Сютаева. Зная его христианскую жизнь и значение, которое он приписывает милосердию, я ожидал от него сочувствия и говорил так, чтобы он понял; я говорил сестре, а обращал свою речь больше к нему. Он сидел неподвижно в своем, черной дубки, тулупчике, который он, как и все мужики, носил и на дворе и в горнице, и как будто не слушал нас, а думал о своем. Маленькие глазки его не блестели, а как будто обращены были в себя. Наговорившись, я обратился к нему с вопросом, что он думает про это.
– Да все пустое дело, – сказал он.
– Отчего?
– Да вся ваша эта затея пустая, и ничего из этого добра не выйдет, – с убеждением повторил он.
– Как не выйдет? Отчего же пустое дело, что мы поможем тысячам, хоть сотням несчастных? Разве дурно по-евангельски голого одеть, голодного накормить?
– Знаю, знаю, да не то вы делаете. Разве так помогать можно? Ты идешь, у тебя попросит человек 20 копеек. Ты ему дашь. Разве это милостыня? Ты дай духовную милостыню, научи его; а это что же ты дал? Только, значит, «отвяжись».
– Да ты знаешь ли? – сказал я. – Их в Москве, этих голодных, холодных, я думаю, тысяч 20. А в Петербурге и по другим городам?
Он улыбнулся.
– Двадцать тысяч! А дворов у нас в России в одной сколько? Миллион будет?
– Ну так что же?
– Что ж? – и глаза его заблестели, и он оживился. – Ну, разберем их по себе. Я не богат, а сейчас двоих возьму. Вон малого-то ты взял на кухню; я его звал к себе, он не пошел. Еще десять раз столько будь, всех по себе разберем. Ты возьмешь, да я возьму. Мы и работать пойдем вместе; он будет видеть, как я работаю, будет учиться, как жить, и за чашку вместе за одним столом сядем, и слово он от меня услышит и от тебя. Вот это милостыня, а то эта ваша община совсем пустая.
Простое слово это поразило меня, я не мог не сознать его правоту».
Дело шло далеко не только о городской благотворительности.
Город – вообще зло, так думали в умирающей деревне. Город для Сютаева – грех и беспокойство. Рассказывает сын Сютаева – И. В. Сютаев. Шел раз Василий Кириллович Сютаев с сыном из Вышнего Волочка домой. «Около постоялого стояли лошади с возами. Зашли в помещение, где пьют чай; сидят мужики, человек семь. Мы заказали чай. Отец спросил:
– Откуда, братцы?
Мужики сказали, из села Горки. Отец и спрашивает мужиков:
– Что, братцы, в город едете?
– Да, в город, хлеб везем продать.
Отец и говорит:
– Не божье дело вы делаете, хлеб везете продавать, города расширяете, а города надо нарушить, вы везете, другие везут, только купцов больше родится, купцы по городу ходят, руки потирают, вас дожидают. А вы хлеб не повезете в город, другие не повезут, в городе не будет хлеба, купцы должны идти на землю работать своими руками, как господь бог заповедал…»
Так стал думать Толстой. Он решил, что преодоление нужды придет через устранение города.
Слова Сютаева обнадежили Толстого своей простотой, хотя Сютаев не был и, конечно, не мог стать путеводителем его жизни. Но пребывание Сютаева на квартире прославленного писателя обратило внимание московских властей, и к Толстому по распоряжению генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова явился сначала жандармский ротмистр, а затем чиновник генерал-губернаторской канцелярии. Толстой обоих принял резко и отказался с ними разговаривать. Сютаев уехал из Москвы.
После смерти Сютаева старшие его сыновья поехали в город: они были рабочими-мраморщиками. Община Сютаева оказалась крестьянской, патриархальной семьей, которая держалась больше личным влиянием Сютаева, чем его религиозною проповедью. Сютаевская жизнь с «общими головными платками» была только идиллией, созданной упорным человеком. Лишь сын Иван, верящий своему отцу и Толстому, пытался остаться в деревне. Выдержавший два с половиной года заключения в старой тюрьме на маленьком холодном острове у истока Невы, видавший из окна каземата два с половиной года тихий Шлиссельбург с робкими огнями, холодную, медленную Неву или вьюгу на холодном льду, вынесший пять месяцев сумасшедшего дома, полтора года уговоров принять присягу, он с трудом переносил деревню, поехал в Петербург и поступил артельщиком в издательство Черткова, издававшего толстовские книжки. Но здесь выдержал только год и вернулся в деревню. Как он жил в деревне потом – не знаю; но у него было там хозяйство.
Люди, которые отправились бы по сютаевскому совету в деревню, могли бы стать в ней только батраками.
Сютаев мечтал о том, чтобы в деревне завести хотя бы общее куриное хозяйство, чтобы у хозяек были руки развязаны и ссор между ними не было, но думал он об этом так: «А придет осень, мы возвратим все хозяевам: и куры будут целы, и цыплята целы, и яйца целы».
Где-то вдали были идеи создать и общую жизнь. Но в то же время Сютаев надеялся на царя. Вот что пишет об этом В. В. Рахманов: «Летом 1888 года Сютаеву пришла мысль пойти к царю Александру III и попросить его, чтобы он „для блага народа велел толковать Евангелие согласно пониманию Сютаева“. Мне известно, что, придя в Петербург, Сютаев посетил Н. С. Лескова, который старался отговорить его от этого шага. Но Сютаев его не послушался и пошел. Около входа во дворец он был арестован и по этапу отправлен на родину. „Не допустили, – рассказывал он. – А если бы допустили, то ли бы теперь было!“
Эти мечты, как мы видим, относятся к 1888 году, но надежды на царя пережили Сютаева, и даже сам Толстой писал из Гаспры письма Николаю II, уговаривая его отдать землю крестьянам.
В статье «Лев Толстой, как зеркало русской революции» Ленин писал, что и в революции 1905 года только меньшая часть крестьянства боролась хоть сколько-нибудь организованно «и совсем небольшая часть поднималась с оружием в руках на истребление своих врагов, на уничтожение царских слуг и помещичьих защитников. Большая часть крестьянства плакала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала прошения и посылала „ходателей“, – совсем в духе Льва Николаича Толстого!»,
Данный текст является ознакомительным фрагментом.