Глава 13 AMIS MORTELS (СМЕРТЕЛЬНЫЕ ДРУЗЬЯ)

Глава 13

AMIS MORTELS (СМЕРТЕЛЬНЫЕ ДРУЗЬЯ)

Бывает друг в нужное для него время, и не остается с тобою в день скорби твоей, и бывает друг, который превращается во врага и откроет ссору к поношению твоему.

Книга Пророка Сираха 5. 8. 9

После постоянных уверений в дружбе и верности «единственному человеку, который не запугал его, к которому он привязался», в июльском письме Герцену Гервег заявляет, что приедет в Ниццу, если Герцен будет рад «провести хорошие или плохие дни со своим близнецом». Герцен настоятельно советует ехать, а Натали не устает повторять, что «нет другого человека на свете, который любил бы его больше», чем Александр. Все попытки Герцена прекратить переписку с Гервегом, чтобы покончить «со сценами, приличествующими молоденьким девушкам, которые ссорятся для того, чтобы мириться» и, наконец, встретиться, объясниться, пока ни к чему не приводят. Гервег медлит, хотя прежде сам торопил Герцена начать общую гармоничную жизнь.

Нанесен ли уже Гервегу сокрушительный удар? Ведь Наталья Александровна предстала перед соперницей на пятом месяце беременности?.. И не понять эту постоянную болезненность Натали просто невозможно.

Эмма завершала деятельные хлопоты в поисках подходящих домов, проявила недюжинное умение справляться с бытовыми проблемами, но не могла скрыть своего отвращения перед совместной жизнью. Вот и славный повод известить неверного мужа, что и Натали ему не верна. Новость о состоянии Натали рано или поздно доходит до Гервега. Он оскорблен, унижен этой «изменой» и в ответном письме Эмме сообщает, что не в силах присоединиться к ним. Наталья Александровна пока ничего не знает о демарше Эммы, а Гервег до поры молчит об этом. Свое нежелание ехать в Ниццу, когда все участники будущего кружка так жаждут видеть его, он объясняет Натали ее холодностью и чрезмерным сближением с мужем. Эмма наносит следующий удар, доверительно сообщив вынужденной подруге, что у Гервега новая любовная связь. Натали отказывается верить.

Неизвестно, что держало Гервега так долго в Швейцарии, только ли семейный статус Натали, которым он все же не преминул воспользоваться как поводом, чтобы не приезжать. Его одиночество, почти девятимесячное отсутствие давало повод для правдоподобных предположений.

Письмо Гервега Натали об «измене» (не дошедшее до нас) было, очевидно, сокрушительным, но вместе с тем более мягким, чем можно было бы предположить, судя по ее ответному письму. Психологически «жертва» ускользала из рук «преследователя», и оба они должны были просчитать последствия своих шагов, — и все во имя вынужденной гармонии.

Письмо Натали, отправленное Гервегу (опубликованное Э. Карром), никогда не появлялось в русском переводе[109]. Не значилось оно и в упомянутом обзоре помянутого тома «Лит-наследства», возможно, чтобы избежать чрезмерной, шокирующей обнаженности признаний:

«Мой ребенок, мой ангел, я тебя понимаю. Будь я мужчиной — ты понимаешь меня… — я тоже поговорю с тобой без смущения. Помнишь, ты сказал, что я узнаю твоего ребенка по маленькому пятнышку, которое у тебя на нижней губе? Ты тогда предположил возможность и другого ребенка, который не будет нашим — на самом деле — а как могло быть иначе? Георг, моя любовь более независима, более велика, более храбра. Она, как жар-птица, всегда возрождается из пепла. Ты сказал, что никто на свете не должен знать, что он твой ребенок, даже сам ребенок, а теперь, как смогла бы я избежать?.. Разве я не говорила тебе, что я никому никогда не принадлежала, как тебе. Пока я не узнала тебя, я была словно девственница, и такой остаюсь, когда тебя нет рядом со мной. Я буду ею всегда, даже если у меня родится еще 10 детей — тебе этого достаточно?» Гервег понял и простил.

Наталья Александровна, глубоко задетая затянувшимся отсутствием Георга в «Гнезде близнецов», не уставала упрекать «в щепетильности» и узости его любви, вновь доказывая ему безграничность своей привязанности. Пройдет еще какое-то время, полное упреков, мелодраматических признаний и просьб (не разрушать видимость установившейся гармонии), прежде чем Гервег в тайных записочках к Натали согласится отправиться в Ниццу.

Настроения ее меняются, она страдает, ждет; упоена предчувствием наступающего счастья и полна сомнений: «Георг! Георг! Мой Георг!!! Но если ты — мой Георг, если я — твоя Натали — если ты не приедешь с целью убить меня, — не поступай так больше! Умоляю тебя, также на коленях, не разрушай ту видимость гармонии, которая установилась между нами… Сделай над своим характером некоторое усилие…»

Видимо, Гервег сдается…

Новые идеи бродят в ее голове. Вот и Огарев с Тучковой грозятся приехать — целая колония образуется! Одна семья! Не нужно сердиться на Александра, «он не в состоянии полностью понять нас — нельзя от него этого и требовать, нельзя на него за это сердиться… И совсем непростительно тебе, ангел мой, видеть в его письмах и в моих открытых письмах — намеки». «Ты не прав по отношению к Александру, — повторяет вновь Натали, защищая мужа от „нападок Гервега“, — ты совершенно не прав, ты не оценил его. Да останется ваша дружба чистой, простой и нерушимой. И да не переживу я ее!..»

Переписка Герцена с Гервегом в «частном» постепенно «замирала из-за недостатка искренности» со стороны Гервега и его неисполненных обещаний, когда он сам же, первый, «гнал их в Ниццу». Но «общее» — политическая мысль, критическое осмысление эпохи, завершившейся крахом надежд, — по-прежнему продолжало занимать собеседников, и Герцен во многом соглашался с Гервегом.

«Ты до такой степени прав в отношении трагической непоследовательности, в которой все мы movemur et sumus[110], — писал Герцен Гервегу 10 июля 1850 года, — …что я и сам написал это в „Эпилоге“, которого ты не знаешь…» Герцен приводил с некоторыми вариациями отрывок из «Эпилога 1849», включенного в книгу «С того берега»: «А нам, последним звеньям, связующим два мира и не принадлежащим ни к тому, ни к другому, — нам нет места за накрытыми столами, мы предоставлены нашим собственным силам. Люди, отрицающие прошедшее, люди, сомневающиеся в будущем, по крайней мере, в ближайшем будущем, — мы не имеем ни угла, ни пристанища, ни дела в современном мире, мы призваны дать свидетельство своей силы и полной своей ненужности. — Что же делать? — Идти прочь, покинуть мир и начать новое существование, дать другим пример индивидуальной свободы, отрешившись от интересов мира, идущего к гибели? — Но готовы ли мы дать его? Свободные в своих убеждениях, свободны ли мы на деле? Не принадлежим ли мы, вопреки нашей воле, к этому ненавистному нам миру и своими пороками, и своими добродетелями, и своими страстями, и своими привычками? Что станем мы делать на девственной земле, мы, которые не можем провести и утра, не проглотив десятка газет. Мы, надо сознаться, плохие Робинзоны. <…> Мы попали в положение педерастов — они испытывают угрызения совести, они чувствуют, что в их поведении есть что-то грязное, но поступают вопреки рассудку (роняя себя, следовательно, в собственных глазах), не будучи в силах устоять перед привычным влечением; для нас же вертепом разврата является политика. Но, черт побери, мы еще не мертвы и не слишком стары, большой шаг в сторону серьезного сделан переменой жизни».

Одна сторона этой перемены — робинзонада в Ницце — была, по меньшей мере, заранее обречена. И Герцену пришлось после оглушительного краха всего на свете выискивать в будущем новые пути.

Натали верила в Эдем. Для нее Герцен оставался по-прежнему образцом детской чистоты, непринужденности и откровенности. Не надо только обидчивости, досады и подозрительности, заклинала она Гервега, в дружеских отношениях — это начало конца.

Видимо, она не вполне понимала отношение Гервега к Герцену, все в ее представлениях смещалось… Жизнь непредвиденно выворачивалась наизнанку.

Между тем подбирался подходящий дом с террасой, садом и беседкой, где они могут встречаться, и об этом Георг тоже осведомлен.

«Все было сделано, как хотел ты…

Мои объятья открыты — я жду тебя — приди! <…>

Оставь где-нибудь все письма. Я предпочла бы, чтоб ты сжег их; ты получишь меня».

Разговоры о деньгах и квартирах, где они будут вынуждены поселиться не на равных условиях и при разных удобствах, как считала недовольная Эмма, тяготили Гервега. Он ощущал свою вынужденную зависимость от Герцена, хотя тот не давал пока ни малейшего повода ущемить самолюбие друга. Герцен и прежде писал ему о «наших» общих средствах.

Теперь, из-за «недостаточности финансового положения», подобные наставления, где и как жить, Герцену казались необходимыми.

Гервег опять не торопился. Отговаривался болезнью, которая окружающими его в Цюрихе знакомыми никак не подтверждалась.

«Если ты не хотел приехать, зачем постоянно обещать? — в который раз упрекала Натали Гервега. — <…> Что бы ни таило для меня будущее — я люблю свою любовь; ни один миг из своего мучительного существования я не обменяла бы на все земные радости…»

Итак, новая жизнь? Возможность доказать, что они, «граждане нового мира», уже не принадлежат к старому, «дряхлому миру» с его засохшими мещанскими традициями? Герцен не может не признать, что, несмотря на вызывающую смелость новых теорий и нового образа существования, им еще далеко до новых идеалов. Правда, возможность личным примером доказать жизненность новой нравственности и устройство коммуны-семьи на новых социальных и экономических основаниях уже реализовалась на практике в их демократической среде.

Общий дом, «Гнездо близнецов», давно строится в воображении Натали. Сам Герцен, до конца не уверенный в осуществлении подобной мечты, вынужден присоединиться к жене. Торопит Гервега, просит оставить все сомнения и раздумья, даже возмущается его необъяснимыми отсрочками. И Гервег в который раз выражает желание «жить под одной крышей». Время гонит Гервега в Ниццу. Как воспротивиться обстоятельствам? Тем не менее для него это прежде всего продолжение «наиболее искренних, интимных бесед» с близнецом, «как всегда было», и с нескрываемой надеждой он резервирует для подобных разговоров «время перед полуночью и после нее». Полное небрежение к семье и детям все-таки должно иметь какую-то развязку и получить необходимое материальное подкрепление. Ведь Гервег своими неумеренными тратами совершенно лишился средств, брошенных к его ногам Эммой. Повторимся, «беден как Иов».

Наталья Александровна, отягощенная нездоровьем, хлопочет по устройству гнезда, мечется среди будущих его обитателей. Гервега предостерегает от поспешных, дерзких писем «ничего не подозревающему» Герцену, криком кричит в письмах возлюбленному, повторяя в который раз, что никого не любила, как его, что «вся ее жизнь была восхождением к нему…». Образ недосягаемой вершины, кажется, вновь просматривается на горизонте нашего повествования.

Натали словно пребывает в призрачной, раздвоенной реальности, то упрекая Гервега в недостатке любви, то сообщая ему о растущей привязанности к ней мужа. 4 августа 1850 года, незадолго до приезда Гервега, она вдруг пишет ему: «Я уже говорила, мне кажется, что сам А. знает, что после него у меня ты, ты, ты…» Натали тонет в эротических воспоминаниях. Ревниво продолжает свои «излияния» (ее слово): «Неужели эта любовь оставляет в тебе свободное место для какого-то другого желания?.. Неужели сохранилось в тебе незанятое место! <…> Вот я вся, вся твоя… нужно ли тебе еще что-нибудь?.. Возможно, ангел мой, что я тебя не удовлетворяю… Но во мне уже более нет ничего, чего бы я тебе уже не отдала…» Последняя разлука Натали с Гервегом, заметим, длится уже более семи месяцев, и за это время много воды утекло…

Эмма, ревнивая, теперь окончательно ненавидящая Натали, только притворяется, будто хочет жить вместе, всячески противится, но подчиняется обстоятельствам. Натали принимает и эту «искренность» Эммы.

Остается обустроить как можно лучше «Гнездо близнецов» и подготовить декорацию к следующему акту драмы. Пока еще действующие лица не в полном составе. Гервегу сообщается о «беспрестанных дружеских спорах». «Я постоянно представляю собой публику, — пишет ему Наталья Александровна, — а Александр и Эмма — двух актеров на сцене; один изображает логику, другая же — ее отсутствие, — я хохочу, как безумная!»

Задача в том, чтобы не ущемить самолюбие Георга и устроить оба семейства на равных условиях в двух одинаковых квартирах, но найти их в Ницце не так-то просто. Герцена втягивают в квартирную комиссию. Он и сам включается в поиски. Снят прекрасный дом Сю на Английской набережной. Ясно, что и Герцен идет на всевозможные уступки, потакая Гервегу: «Тебе хотелось снять этаж в том же доме — этаж в твоем распоряжении, тебе хотелось, чтоб у нас был общий сад — в твоем распоряжении сад, равный по величине двум. Ты получил даже больше того, чего желал, — Английскую улицу, которой не желал, так садись же поскорее в дилижанс». У Натали, конечно, свои виды на Гервега. Для нее сад — это место будущих свиданий, и она с поразительной доскональностью описывает Гервегу местечко, где их не побеспокоит даже солнце, где будут проходить русские уроки, а начертанные ею тайные знаки на стене беседки (Л X О) возродят их общий дом. Время встреч тоже определено.

Понимая безотрадное финансовое положение Гервегов, Герцен предлагает умерить траты, удивляется болезненной реакции Гервега, как только речь заходит о материальном: «…мы свободно говорим о наших самых интимных, самых заветных чувствах — и не смеем рта раскрыть, когда дело касается денежных вопросов». Всякие «уравнительные требования», предлагаемые Гервегом, Герцен «решительно и безоговорочно» отвергает «как оскорбление их дружбы, как насмешку над самим понятием союза близнецов». Приводит в том же письме от 30 июля и новые доводы: «Предлагая Эмме поселиться вместе, не касаясь вопросов личного порядка, я указывал на огромную экономию, которая достигается при общей столовой, общей кухне, общем поваре, — словом, я-то думал о совместной жизни, а не о вертикальном соседстве. Я ничего не потерял бы при этом, а вы сократили бы наполовину расходы». Для Гервега такая обнаженность ситуации представляется затруднительной. Следует привести финансовый вопрос хоть к какому-нибудь мало-мальскому балансу. Чувствуя настроения мужа, за два дня до его приезда Эмма берет у Герцена взаймы десять тысяч франков, обязуясь выплатить всю означенную сумму через два года. Правда, результат этого соглашения нетрудно предположить. Герцен никогда никаких денег не получит, хотя (уже в Лондоне, 27 августа 1852 года) и представит «вексель к взысканию».

Забегая вперед заметим, что, когда события примут трагический оборот, камня на камне не останется от идиллических отношений бывших «близнецов». 16 марта 1852 года (за полтора месяца до смерти Натали) в исповедальном письме Эрнесту Гаугу (который еще покажет свое близкое участие в личных делах единомышленника) Герцен представит финансовую ситуацию совсем иначе. Он напишет о Гервегах: «Они были без средств, и я предложил им этаж в нанятом мною доме; из деликатности я брал с них сущую безделицу в качестве их доли расходов. И вот вся семья, жена и дети, устраиваются за мой счет. Субъекту это было известно, он не вмешивался в дела супруги, а она теперь смеет обвинять меня за то, что я сказал ей это перед ее отъездом». То, как Герцен поступил и как повела себя Эмма, с нескрываемым раздражением (понятно!), и с непонятным нарушением принятого им прежде правила экономической деликатности (так его назовем), — читаем в «Былом и думах»[111].

Действие драмы замерло в ожидании Гервега.

Наталья Александровна оправдывалась: он, очевидно, думает «увидеть и получить дворец» или «нечто великолепное — совсем нет». Она умоляет Георга посмотреть на будущее жилище с ее точки зрения… С своей точки зрения, Герцен вовсе не против встретиться с привычным собеседником, даже вновь призывает сотрапезника поторопиться: «Приезжайте же, мы ждем — все приостановлено, / И не пьется водочка / По этой причине». Слышится модная песенка «Едет чиж на лодочке», которую в ту пору любит напевать Герцен. И бордо (с уточнением, Леовиль) попивать возможно, если нет другого славного винца.

Его появление в Ницце 22 августа 1850 года вводит всех в ступор. Гервег видит, теперь уже воочию, как сильно изменилась Натали. До разрешения от бремени ей оставалось всего ничего. Не может он не почувствовать отвращения, ревности и раздражения Эммы под тяжестью зависимого существования в доме с террасой и садом, где рядом плещется море, «где тень олив и небо голубое». Да и сам он жестоко раздражен даже видом собственной жены, а она неумеренными жалобами теперь досаждает больной Натали, часами не вылезает из ее комнаты.

Глазами Герцена (уже в «Былом и думах») видим и Гервега: приняв «вид Вертера в последней степени отчаяния», он напоминал почти что помешенного, и обе женщины «были уверены, что он не нынче-завтра бросится в море или застрелится».

«Ничего не подозревающему» хозяину дома оставалось наблюдать эту фантасмагорию несовпадений заявленного в теории и проявившегося в обыденной жизни так явственно и так беспощадно.

Двадцатого ноября 1850 года появилась на свет крепкая здоровая девочка, которой суждено прожить долгую и вполне счастливую жизнь. Выбрали имя. С Ольгой, сообщал Герцен Марии Рейхель, «соединяется Олег вещий. К тому же хорошо по части равенства: Саша Тата Коля Оля. А если будет еще лет через 10, то я назову просто „Ля“».

Даже не оправившись от родов, в порыве вновь всколыхнувшейся, патологической страсти к Гервегу (этого трудного слова в «рассказе о психической патологии» не избежал сам Герцен), Наталья Александровна вновь берется за перо. Ее записочки возлюбленному, с которым она живет бок о бок, по накалу преувеличенных страстей превосходят почти всё, ранее ею написанное. 29 ноября 1850 года Натали обращалась к Гервегу: «Пусть когда-нибудь люди падут ниц, ослепленные нашей любовью, как воскресением Иисуса Христа».

Через пару дней после рождения Ольги, когда Натали еще не вставала с постели, Луиза Ивановна в компании мужчин — Герцена и Гервега, отправилась в город Виллафранка, чтобы после приятной прогулки пешком вернуться в Ниццу морем. Пока настроение приподнятое, Гервег в полном восторге, все время поет, — свидетельствует мать Герцена. В ее спокойном, стороннем повествовании о «приятной жизни под таким чудесным небом» прорываются тревожные нотки: сын не совсем здоров, мается головными болями, да и «старая история» с Гервегами всем поднадоела.

Профанация во всем скоро становится слишком очевидной. Гервег вновь настаивает на разрыве и уходе Натали из семьи. Минутные порывы покинуть Герцена возникают у нее так же часто, как и угасают. Она умоляет спокойно ждать. Ее экстатические послания Гервегу пытаются закрепить хрупкое равновесие: «На коленях умоляю тебя быть спокойным, не оскорбляться, не обижаться ничем…» В другом письме признается: «…я люблю свою семью, со всею любовью, которая только может таиться в сердце. <…> Такова моя натура, я люблю безумно; быть может, эта способность любить так велика во мне потому, что у меня нет других способностей? Я люблю для себя, исключительно из эгоизма…»

Внешне совместная жизнь в доме шла вполне обычно, хотя зловещий конец уже просматривался впереди. Одни только дети демонстрировали полную беззаботность. И Саша, и Тата Герцен, и Горас Гервег жили своей детской жизнью, решая свои важные детские проблемы. Счастливая повседневность оставалась их привилегией. И это пока еще мирное сосуществование двух семей осталось на картине, заказанной Натали известному акварелисту Жаку Гийо (Guiaud). Акварель не сохранилась, а может быть, не обнаружена[112], но по фотографии, найденной у потомка Герцена Кристиана Амфу, интересно ее рассмотреть.

Это тот самый дом Сю на Promenade Anglaise, где прошли мучительные дни в жизни Герцена (жили здесь с 4 августа 1850 года по начало августа 1851-го). Картина представляет часть четырехэтажной виллы с мансардой и террасой под аркой. За террасой — сад, небольшое строение вроде беседки. Едва различим фонтан. На дворе перед домом играют дети: мальчик повыше, везущий тачку, — это Саша; другой, ростом пониже, — Горас Гервег; совсем маленький, играющий с собакой, — Коля. Справа от мальчиков — Тата, держащая на поводке козу. Сверху, с веранды, на них смотрит Наталья Александровна.

Герцен не сомневался, что акварель назначена ему — как подарок к Новому году, но оказалось, что Натали приготовила ее для Гервега. Герцен был обескуражен, раздражен и не скрывал досады[113]. Окончательно пришла «уверенность в минутном увлечении Natalie», но и сознание, что в противостоянии с соперником он не будет вытеснен «из ее сердца».

Требовался только повод для прояснения ложной ситуации. И вскоре он нашелся. Наступление нового, 1851 года и судорожное настроение у всех встречавших его в доме Луизы Ивановны подвели черту. «…Случилось то, чего я ожидал, — писал Герцен в „Былом и думах“, — Natalie сама вызвала объяснение. После истории с акварелью и праздника у моей матери — откладывать его было невозможно.

Разговор был тяжел. Мы оба не стояли на той высоте, на которой были год тому назад. Она была смущена, боялась моего отъезда, боялась его отъезда — хотела сама ехать на год в Россию — и боялась ехать. Я видел колебанье — и видел, что он своим эгоизмом сгубит ее — а она не найдет сил. Его я начинал ненавидеть за молчание». Требовалось принять решение. Разрыв был неминуем.

Мучительные объяснения с женой не принесли ничего, кроме твердого решения Герцена — существовать под крышей «гнезда» вместе с Гервегами далее невозможно. «В душе моей царила смерть», — писал он, вспоминая эти дни. Впервые возникали мысли о самоубийстве, которые перекрывались яростным желанием — убить Гервега. Наталья Александровна, слабая, постоянно страдающая, умоляла только об одном — избежать дуэли с Георгом.

«Неужели это было пророчество моей судьбы — так, как дуэль Онегина была предвещанием судьбы Пушкина?.. — думал Герцен, открыв свою давнюю повесть. — Но внутренний голос говорил ему: „Какой ты Круциферский — да и он что за Бельтов — где в нем благородная искренность — где во мне слезливое самоотвержение?“».

В последний раз они увиделись в самом начале 1851 года, 3 или 4 января. Объяснения, как всегда, не вышло, но Герцен потребовал у Гервега оставить его дом. О последствиях этого решения и поведении всех участников события — вновь читаем в рассказе-версии Герцена. Гервег «поиграл в самоубийство», а Эмма предложила отпустить Натали с Гервегом, чтобы самой остаться с Герценом. Даже чудовищная «перетасовка» действующих лиц в переломный момент драмы не могла привести к подобным поворотам. Гервег признавался, что «ни за что не выстрелит в друга, перед которым чувствует себя виноватым». Натали оставалась с Герценом: ее снова и снова уничтожала мысль, что теряет детей и «разбивает жизнь Александра». Но в ее голове звучали и «самые жестокие слова из всех сказанных» им во время объяснений.

«…Дети — бедные дети — что с ними будет? — Об них… надобно было прежде думать!» — отвечал Герцен жене.

В тайном послании Гервегу (еще не покинувшему пределов «гнезда») она намекала, что думает о самоубийстве. Просила привести в порядок пистолет и в порыве «болезненной страсти» (так называл это Герцен) вновь уверяла Гервега, что любит только его, «что она готова ко всему, однако у нее, быть может, не хватит сил…».

Лишним — оставалось покинуть дом. Около 9 января Гервеги уехали.

«Буржуазный отъезд» Гервегов с погашением счетов, неоплаченных долгов, непредвиденных покупок, совершенных практичнейшей Эммой; с возвращением, отсылкой и неожиданным обустройством детей Гервегов так и стоит перед глазами изумленного читателя редкостной картиной беспардонного человеческого поведения, впрочем, добавим мы, вполне беспечного, и конечно, вынужденного такой стремительностью событий. «Дерзкая неделикатность», — скажет точнее Герцен. Но это, скорее, об Эмме.

Пока что рано говорить о «предательстве» Гервега. Надо дойти до точки их действительного расхождения, «разрыва», когда употребим это страшное слово. В данный критический момент Гервег — только объект внезапно взорвавшейся ревности, страдающая сторона. Но ведь его постоянно призывали разделить совместную жизнь в «гнезде» — и он, не без некоторых проволочек, приехал. Его любили — и он принимал эту любовь, отвечая на нее в меру своего мужского эгоизма и не принимая двойственности решений Натали. Дружба с Герценом, в его представлении, не должна была ни в коем случае пострадать.

С отъездом Гервегов, казалось, страшная «обуза с плеч» сброшена, как полагала Луиза Ивановна, и «Александр выпущен из тюрьмы». Но, увы, дверки ее затворились еще плотнее.

Письмо от Гервега, первое после его отъезда из Ниццы, Герцен просто бросил не прочитав. Такая судьба, по-видимому, грозила и другим его посланиям. Но следующее письмо, полученное 16 января, Герцен приоткрыл, чтобы ответить после прочтения первой страницы: «…такая диссертация слишком длинна для меня в моем теперешнем состоянии. Я не нуждаюсь ни в объяснениях, ни в переписке. Я предоставляю полную свободу всем. Но пусть уважают и мою свободу. И если не умели уважать моей дружбы — пусть считаются с моим несчастьем и моей ненавистью, я этого требую». Это было последнее письмо Герцена Гервегу.

Наталья Александровна не прекратила переписываться с возлюбленным, то и дело внося коррективы в собственные решения и просьбы. На его настойчивое предложение наконец-таки бросить семью и присоединиться к нему в Генуе Натали ответила исповедью, благодарностью за всё, с множеством возвышенных слов, объясняя свои мимолетные порывы расстаться с семьей только желанием побороть его грусть и отчаяние. Тогда она была способна наложить на себя руки, «то была не шутка», но Гервег не выполнил вовремя ее просьбу о пистолете. «Теперь же рука моя не подымается, для себя я ничего не хочу, я смотрю на себя как на собственное надгробие, однако я не в состоянии покинуть Александра в таком положении…» — вновь повторяла она. — «Я хотела спасти всех… своей гибелью, если это необходимо, все спасти и очистить — для этого я готова еще умереть и жить…»

Мелодраматические повороты в поведении Гервега открылись Герцену из писем к Натали (до нас не дошедших) его бывшего друга-врага. Неизвестно, были ли они прочитаны с согласия жены после разрыва с Гервегом или уже после ее смерти, когда в «Былом и думах» выборочно цитировались отрывки из признаний Гервега. «Так, например, он писал, что на него находят такие минуты исступления, что он хочет перерезать своих детей, выбросить их трупы в окно и явиться к нам в их крови. В другом письме — что придет зарезаться при мне и сказать: „Вот до чего ты довел человека, который тебя так любил“. Рядом с этим он умолял Natalie помирить его со мною, принять все на себя и предложить его в гувернеры к Саше.

Десять раз писал он о заряженном пистолете, и Natalie все еще верила. Он требовал только ее благословения на смерть; и уговаривал ее написать ему, что она, наконец, согласна, что она убедилась, что выхода нет, кроме смерти. Он отвечал, что ее строки пришли слишком поздно, что он теперь не в том расположении и не чувствует достаточно сил, чтобы исполнить, но что, оставленный всеми, он уезжает в Египет».

Очевидно, что не вся переписка Натали, особенно интенсивная в эту пору, проходила через руки Герцена. Правда, он полагал, что в их отношениях нет больше недоговоренностей. Но тайный поток ее писем не пересекался с «официальным», приоткрытым для Герцена в части новых уловок и планов Натали.

Чтобы «не доводить Гервега до отчаяния», Натали просила мужа разрешить иногда писать их бывшему другу, «обещала ему свидание через год под тем условием, что он не будет злоупотреблять правом переписки…». Герцен не мог не предвидеть, что это только увеличит «эпистолярную невоздержность» бывшего корреспондента.

В ответах Натали на несохранившиеся письма Гервега постоянно звучит его голос, сопровождаемый торжествующими упреками его злопамятной защитницы Эммы. Наталья Александровна теперь даже способна предъявить моральный счет неудачливой женщине, отбросив «величайшую профанацию» их вынужденных отношений. В потоке обид, угроз Гервега и упреков со всех сторон Натали особенно задевает обвинение Эммы, что она «искусственно вызвала его любовь». «Вот каким образом вы отдаете мне должное! Да, да, это я искусственно вызвала твою любовь! Это моя любовь искусственно вызвала твою… — обиженно оборонялась Натали от нападок Гервега. — Но разве я сделала бы все то, что я сделала для чувства, которое не проявило бы инициативы!.. <…> Еще ты говоришь мне, о Георг, что „следовало бы избежать этого столкновения — даже путем нашей смерти“, что я „могла бы спасти дружбу Александра, спасти Эмму“…»[114]

Теперь особую эпистолярную активность проявляла именно Эмма, и ее упреки и обвинения Герцена бумерангом отзывались в письмах Натали. Она отвечала Гервегу, бывшему в курсе переписки жены, а порой вносившему новую ложку дегтя в редактирование этих писем.

Герцен просил настойчивую корреспондентку оградить его от всяческих посягательств на честь семьи и предостерегал от разглашения подробностей его личной истории. Эмма убеждала Герцена в своей порядочности, сохранении тайны, благодарила «за доказательства подлинной дружбы в прошлом», но не уставала повторять, что о связи Гервега и Натали знала давно. В этом письме от 21 января 1851 года, сохранившемся в черновике, отчетливо видны следы текстологического вмешательства Гервега. Выражение, будто Эмма «силой увезла» из Ниццы своего мужа, желавшего расплатиться с Герценом «своею кровью», она посчитала возможным не включать в отосланный текст. Но Герцен его сжег, не читая. Через год (11 февраля 1852 года) Эмма повторила попытку оправдаться перед Герценом, переслав ему копию того же письма, — опять тщетно.

Тридцатого января 1851 года Гервег объяснялся в письме их общему с Герценом приятелю А. Колачеку: «Вот уже три недели, как я покинул Ниццу. Неизбежная катастрофа в конце концов разразилась… Герцен и я отныне — amis mortels[115]. <…> Я стою между жизнью и смертью…»

Февраль прошел в бурном выяснении отношений между Натали и Гервегом, Эммой и Натали. Ситуация обернулась своей реальной стороной, но это не давало им повода остановиться перед реальной картиной прошлых взаимоотношений: декларации, упреки и фантазии заполняли все более сжимающееся пространство раздирающе-противоречивой жизни Натали. «Никакая прекрасная действительность» для нее была невозможна. Эмма внушала бывшей подруге свой взгляд на их общие отношения: «Что было делать! С одной стороны Георг, который был для меня всем и который повторял мне, что покончит с собой, если я его покину; с другой — А., которого я нежно, от всей души любила, который был так добр ко мне, — а посередине ты, которая под предлогом желания примирить всех, жертвовала всеми и готовила своим сердечным дилетантизмом катастрофу, кровавый конец которой я предвидела и предсказывала».

«Принимаю лишь страдание или смерть…» — в который раз повторяла Натали в письме Гервегу. И тут же отвергала все посягательства на уход из этого мира. Потому что в полдень 18 февраля назначала ему через год свидание: «МЫ УВИДИМСЯ…»

Безумство новых планов четы Гервегов, их мнимая попытка самоубийств и полное игнорирование этого Герценом побуждали Гервега не останавливаться. Его уязвленное самолюбие прочитывалось в ожесточенных письмах Натали. Хотя они уничтожались, Герцен впоследствии подтверждал, что в них содержались «угрозы скандалами, убийствами и пр.». Что могла ответить Натали? Все то же, «будто ее распинают на двух крестах», потому что «любила сверх меры»: «И теперь еще все мое существо состоит из одного только сердца, разорванного надвое… — кровоточащего, изливающего потоки крови, — но ни кровь, ни любовь, которые, в сущности, нераздельны, никогда не иссякнут, никогда не прекратят усилий обоих половинок сердца слиться в единое целое; мое существование — не более как этот трепет, лишь благодаря ему я не умерла еще; и только когда мое сердце приобретет единство — я снова приду в себя; только тогда я буду в силах увидеться с тобой; ранее того — я не способна ни к чему, ни к чему. Александр не препятствует мне — это я сама ничего не могу сделать». Она «хотела спасти всё» и всех, но до полного крушения оставался один шаг. В полном исступлении она советовала Гервегу убить ее: «И пусть меня похоронят в двух могилах; предупреди меня, я напишу свое завещание. Убив меня, ты только лишишь моих детей верной собаки, остальные же ничего со мною не потеряют: я совершенно разбита». Теперь эта постоянная, почти безумная полемика-страсть с все новыми поползновениями Гервега удержать ее выливалась в новых ответах на неведомые нам теперь письма Гервега. Судить об их содержании только на основании эпистолярных порывов Натали и поздних комментариев ученых-текстологов все же следует с определенной осторожностью.

Письма Натали Гервегу после их разлуки опубликованы иногда без дат. Целая пачка с нарушенной временем хронологией как один общий «стон», крик о любви и смерти уже очень больной женщины, оказавшейся на пороге нового несчастья. Цитировать их трудно. Кажется, что ее возможности самовыражения переходят за грань, нарушают все воображаемые границы, но это только ее граница, предназначенная тогда для двоих.

Нервное напряжение, полное смятение, разгул эмоций, почти необузданные разумом слова («Бред, бред! Безумие! Горячка!», «Убей, убей всех, прикончи…»), подразумевающие временное помешательство, срыв, стресс (если сказать современно). «Меня больше не существует», — пишет она Гервегу. «Нет, нет и тени любви! Признайся! Все твое поведение в последнее время было низко, недостойно, чудовищно, это не любовь… О, нет. Ужас! Ужас!» Но между ревнивых строк всегда прорывается ее бурная страсть к Гервегу, хотя везде, как укор его эгоизму, «все более возраставшему и, наконец, оборотившемуся каким-то змеем, пытающимся удушить меня, Александра, моих детей», читаются ее четкие признания: покинуть семью — никогда. Можно понять, что ответы отвергнутого, взбешенного Гервега порождали шквал новых упреков и признаний. Для нее, несмотря ни на что, оставалась мечта, «более действительная, чем сама действительность», о новой их встрече через год.

Действие драмы внезапно выходит на новый уровень отношений. Гервег, судя по ответному письму Натали, не прочь возобновить дружескую связь с Герценом и видит возможность нового опыта совместной жизни обеих семей. Наталья Александровна не может этого допустить. Особенно ненавидит она Эмму, возмущаясь ее предательством. По-прежнему старается, в меру сил, пощадить Александра, «истерзанного, снедаемого собственным страданием, собственными подозрениями, которым не хотел верить, которые не хотел проявлять до последних дней». «Довольно разыгрывать роли! — обращается она к Гервегу. — Я говорю, как осужденная на смерть и уверенная в том, что буду казнена. Ты же говоришь, что я играю… Хорошо, говори все, что вздумается, я же — готовлюсь к смерти».

Отъезд Гервегов не отменял общих проблем семьи. Герцен судорожно искал выход. Где обосноваться, как жить дальше?

Отправиться в Испанию? Не сложилось. И в Ницце тоже нельзя оставаться. Высылают. Очень уж не пришлось ко двору французское издание его брошюры «О развитии революционных идей…». Сардиния изгоняет: «…человеку, навлекшему на себя высочайший гнев Николая Павловича», здесь не место. Книги, его книги — всему виной. Возможно, далекая Америка? Но ведь верно говорится: «Страна забвения».

Лишение Герцена всех прав российского состояния — как гром среди ясного неба… Объявленному царским указом «государственным преступником» дорога домой заказана навсегда. Стоит подумать о натурализации в одной из европейских стран. В Швейцарии Герцена привлекает возможность быть ближе к России и «вступить в союз со свободными людьми Гельветической конфедерации». К тому же обстановка в стране кажется ему наиболее нравственной для воспитания детей. В эту переломную пору его особое внимание — к их судьбам. Они во что бы то ни стало должны оставаться русскими. И не только. «…Я хочу со временем, — пишет он сыну Саше, — видеть тебя идущего по дороге, по которой я шел 25 лет». Это и есть служба «на пользу России словом и делом». (Теперь, когда эмиграция стала неотвратимой, он размышляет: «Что я сделал бы в России с железным намордником?»)

Чтобы утрясти непростой вопрос о гражданстве, немалое время уделяется хлопотам и отлучкам из дома. В начале июня 1851 года, перед поездкой в Швейцарию, Герцен оказывается в Париже. Для него это передышка, возможность успокоиться, в чем убеждает его в своих письмах и Наталья Александровна. Он откликается: «Я так привык себя считать под каким-то фатумом, что даже принимаю и светлое». Для него время разлуки — это возможность собраться с мыслями, поговорить в письмах жене о себе и об их будущем: «Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга… страшный опыт показал иное, но, может, он победится. <…> Я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. — Ты скажешь, что я опять все говорю о себе, да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас». В другом письме жене он вновь подвергает анализу (что делал не раз и в России) свой меняющийся характер: «Есть люди, рожденные с силой, с светлым взглядом, с энергией, — натуры, полные надежд, лучезарные — они не вырабатывают из себя яда, но страшно страдают, когда им дают отраву. Они верны себе, отражая боль страданием и улыбкой счастие. Долею я принадлежу к таким натурам».

С надеждой, что «рубец, нанесенный прошлым годом, изгладится», он пытается начать выстраивать заново рухнувшую семейную жизнь и 22 июня пишет ей: «Да, соединимся на великом деле воспитанья… Но только я ему (Саше. — И. Ж.) буду проповедовать не одну любовь — а и ненависть; кто никогда не ненавидел, тот еще не жил вполне…»

Проходит всего несколько дней до 28 июня. Встреча в женевском кафе с Николаем Сазоновым, отметившимся дружбой с Герценом еще со времен московских юношеских пирушек, резко меняет его настроение. Притом что слухи все более распространяются в посторонней среде, а близкие люди, вроде М. К. Рейхель, обходят острые углы, Герцен узнает от Сазонова подробности его разрыва с Гервегом. Стоит открыть «Былое и думы» и привести этот разговор о тайне, которую совершенно равнодушно, за стаканом вина, «из дружеского участия», «будто это самое обыденное дело», преподносит Герцену Сазонов.

«Я слышал всю историю от самого Г[ервега). И скажу тебе откровенно — я тебя вовсе не оправдываю. Зачем ты не пускаешь жену твою ехать или зачем не оставишь ее сам — помилуй, что за слабость — ты начал бы новую, свежую жизнь.

— Да с чего же ты вообразил, что она хочет ехать — неужели ты веришь, что я могу пускать или не пускать?

— Ты принуждаешь ее, — разумеется, не физически, аморально… <…> Г[ервег] уехал из вашего дома, во-первых, потому, что он трус и боится тебя, как огня, а во-вторых, потому что твоя жена дала ему слово, когда ты успокоишься — приехать в Швейцарию.

— Это гнуснейшая клевета! — вскрикнул я.

— Это его слова — и в этом я даю тебе честнейшее слово.<…>

„Итак, — повторял я сам себе… — вот чем оканчивается наша поэтическая жизнь, — обманом и, по дороге, европейской сплетней… Ха, ха, ха!.. Меня жалеют, меня берегут из пощады, мне дают вздохнуть, как солдату, которого перестают сечь и отдают в больницу, когда пульс слабо бьется, — и усердно лечат — для того чтоб додать, когда окрепнет, вторую половину“. Я был обижен, оскорблен, унижен».

Вот здесь отчеркнута первая черная линия предательства «смертельного друга»: «подл не факт, подл обман». Сомнению подвергалась репутация Натали, и все более разгоралось «желание мести» неуёмному врагу. Герцену требовалась, наконец, правда и только правда, и прежде всего от самой Натальи Александровны.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.