Глава 7 «ЧТО ЛИЧНОЕ СЧАСТЬЕ?..»

Глава 7

«ЧТО ЛИЧНОЕ СЧАСТЬЕ?..»

Что бы ни таило для меня будущее — я люблю свою любовь…

Н. А. Герцен — Г. Гервегу

После той воодушевляющей парижской весны 1847 года, когда состоялось знакомство Герценов с Гервегом, прошло немало времени. Жизнь закружила и развела. С первой встречи с Гервегом Наталья Александровна не могла скрыть своего потрясения… Позже призналась ему: «…когда я увидела тебя впервые, каким божественно прекрасным, каким привлекательным ты мне казался! Ничего подобного я ранее не испытывала. — И я отдалялась от тебя потому, что ты слишком сильно меня привлекал!».

Подобно пушкинской героине, она могла бы воскликнуть: это он!

Георг и впрямь был чертовски красив. Темные, шелковистые, слегка седеющие волосы, темно-карие пылающие глаза, тонко очерченный нос с небольшой горбинкой. Узкий овал смуглого лица, порой приобретающий матовый оттенок. Кажущееся кроткое выражение. Маленькие нежные руки. Впрочем, не следует продолжать… Современники — и поклонники, и противники героя, немало постарались в создании портрета рокового мужчины сходными мазками. Почти что байроновский тип.

Теперь, через много месяцев, они встретились вновь, и Наталья Александровна увидела Георга в облике романтического страдальца, опаленного неудачами военных браней.

Герцен воспроизвел эту сцену в «Былом и думах»[95].

«За несколько дней до 23 июня 1848, возвращаясь вечером домой, я нашел в своей комнате какое-то незнакомое лицо, грустно и сконфуженно шедшее мне навстречу.

— Да это вы? — сказал я наконец, смеясь и протягивая ему руки. — Можно ли это?.. Узнать вас нельзя…

Это был Гервег, обритый, остриженный, без усов, без бороды.

Для него карта быстро перевернулась. Два месяца тому назад, окруженный поклонниками, сопровождаемый своей супругой, он отправлялся в покойном дормезе из Парижа в баденский поход, на провозглашение германской республики. Теперь он возвращался, убежавший с поля битвы, преследуемый тучей карикатур, осмеянный врагами, обвиняемый своими… Разом изменилось все, рухнулось все, и сквозь растреснувшиеся декорации, в довершение всего, виднелось разорение».

Набросок портрета, подобно фантазии автора Дориана Грея, затем обрастет новыми, порой беспощадными мазками в «Былом и думах» и, в конце концов, будет разрушен, стерт, замазан, задвинут в былое… самим Герценом.

«…Было время, я строго и страстно судил человека, разбившего мою жизнь, было время, когда я искренно желал убить этого человека… С тех пор прошло семь лет; настоящий сын нашего века, я износил желание мести и охладил страстное воззрение долгим, беспрерывным разбором. В эти семь лет я узнал и свой собственный предел, и предел многих — и вместо ножа — у меня в руках скальпель и вместо брани и проклятий — принимаюсь за рассказ из психической патологии» (выделено мной. — И. Ж.).

«Износил» ли Герцен желание мести?

И что за человек переступил порог дома Герцена? Откуда он взялся?

Жестокая ирония судьбы: эта роковая встреча, как помнит читатель, состоялась по рекомендации Огарева. Гервег ему казался «одной из самых полных и изящных натур», которых когда-либо он встречал. Конечно, знакомство могло состояться и помимо первого друга. Слишком узок был круг общих приятелей и друзей, оказавшихся в то время на Западе (М. Бакунин, И. Тургенев, Н. Сазонов). Позже, в письме Огареву, Герцен неожиданно поставит его и Гервега на одну ступень дружбы.

Семнадцатого января 1850 года, даже в период смутных догадок и сомнений в искренности Гервега, Герцен признается ему: «В моей жизни были, быть может, только две более значительные встречи, чем встреча с вами, — это с Огаревым и Натали, — неужели же вы думаете, что у меня хватит легкомыслия расстаться с вами?..» 26 января Гервег отзовется таким же признанием: «Жизнь моя кажется мне полной только с тех пор, как я встретил вас».

Вспоминая пережитое в «Былом и думах», в 1856 году Герцен оценит совсем иначе сближение «с этим человеком»: «В нем не было той простой, откровенной натуры, того полного abandon[96], который так идет всему талантливому и сильному и который у нас почти неразрывен с даровитостью. Он был скрытен, лукав, боялся других, он любил наслаждаться украдкой, у него была какая-то не мужская изнеженность, жалкая зависимость от мелочей, от удобств жизни — и эгоизм без всяких границ…»

Позже, обратившись к истории написания «Былого и дум», вспомним, что сугубо личную историю страстного увлечения своей жены Г. Гервегом и трагических последствий этой страсти, впрочем, представленных в контексте измены соперника общему делу, писатель сам вынесет на публичный суд[97]. Тургенев, получив в рукописи историю страданий и измен, потрясенный прочитанным, признается в 1876 году: «Все это написано слезами, кровью: это горит и жжет».

Некоторые подробности жизнеописания Гервега, преломившиеся в исповеди Герцена о семейной драме в пятой части мемуаров, пожалуй, единственных по своей обнаженной откровенности (откровенности или субъективной, даже иногда предвзятой трактовке постфактум?), узнаем и от позднейших биографов темы[98].

Автор «Романтических изгнанников» Э. Карр в главах о семейной драме попытается представить Гервега и Герцена в их противостоянии как обычных людей из плоти и крови, со всеми присущими им слабостями, пороками и достоинствами. Так, во всяком случае, заявит он в предисловии. Тайные послания Натали Гервегу, не уничтоженные им, несмотря на все ее просьбы, и письма Гервега Герценам, оставшиеся в черновиках, предоставлены Карру сыном Гервега Марселем и впоследствии переданы ученым в Британский музей. Авторитетный историк пользуется и услугами Таты Герцен. В конце 1920-х годов, в подчеркнуто уважительной переписке с дочерью Герцена, он уточняет некоторые детали своего исследования.

Однако последствия такого контакта оказались трагическими. Тата Герцен, получив сочинение Карра и узнав всю правду о тайной переписке своей матери, закрыла книгу, не стала читать ее дальше. «„Лучше бы я умерла, не знав этой ужасной книги!“ — воскликнула она».

Наши современники не остались безучастными к откровениям их предшественников. Так, Анна Ахматова, вообще не жаловавшая писательских жен (конечно, не без исключений), категорически выговаривала Л. К. Чуковской, трепетно относившейся к Герцену, своему любимому автору. «Анна Андреевна, — записала в дневнике Лидия Корнеевна 5 июня 1955 года, — с какой-то нарочитой грубостью напустилась на Наталью Александровну.

— Терпеть не могу баб, которые вмешивают мужей в свои любовные дела. Сама завела любовника, сама сними расправляйся, а не мужу поручай — тем более, что, как теперь известно, она прямо-таки висела на Гервеге, он от нее избавиться не мог… А когда Герцен в „Былом и думах“ пишет о ней, сразу страницы линяют. Какой-то фальшивый звук».

Контрдоводы Л. Чуковской частично изменили резкую позицию Ахматовой, и с той поры Анна Андреевна «имела обыкновение добавлять: „но женщина она была незаурядная — не всякая расплачивается за двойную любовь смертью“».

Николай Павлович Анциферов, Музейщик с большой буквы, знаток иконографии Герцена и, как бы мы выразились теперь, фанат его жены, напротив, немало сил положил на апологию своей обожаемой героини. Их трагедию он воспринимал как личную драму, и умер-то он, по музейной легенде, вскоре после обнародования в 1958 году в академическом, 64-м томе «Литературного наследства» выборочного обзора потаенных писем Натальи Герцен Георгу Гервегу, произведшего эффект разорвавшейся бомбы.

Не переведенная на русский язык книга Э. Карра «Романтические изгнанники», пытавшаяся восстановить баланс в оценках антагонистов, и вышедшая на свет в середине прошлого века переписка Герценов и Гервегов все еще требовали оценки личности Гервега «с разных сторон».

Гервег родился в Штутгарте 31 мая 1817 года. Стало быть, ровесник Натали. Его отец был состоятельным вюртембергским трактирщиком, оставшимся в памяти благодарных клиентов-гурманов чуть ли не вторым Вателем — парижской знаменитостью. В детстве болезненный и хилый, страдающий «пляской святого Витта», Георг был отправлен в пансион к родным. Надежды, что горный воздух и деревенская обстановка поправят здоровье ребенка, частично оправдались. Пятнадцати лет его определили в духовную семинарию в Маульбронне. Прекрасное преподавание литературы и древних языков, возможно, и толкнувшее Георга на поэтическую стезю, отравлялось пагубной нравственной атмосферой подобных закрытых заведений. Болезненно-восприимчивый, самолюбивый, вовлеченный в интриганскую среду воспитанников пансиона, он вполне мог повторить плачевный опыт классических литературных героев (вроде Жюльена Сореля из «Красного и черного» Стендаля), но выбрал иную дорогу, да не одну. Изучив древние языки, познакомившись с лучшими образцами античной и отечественной литературы, он готов был отринуть дальнейшие занятия богословием, а позже и юриспруденцией. Университетское обучение в Тюбингене показалось ему скучным и никчемным, тем более что светский мир, полный греховных соблазнов, уже затягивал его в свою паутину. В марте 1837 года в журнале «Европа» и в его приложениях («Альбом для будуаров», «Лирический альбом»), издаваемых в Вюртемберге, стали появляться критические опыты и стихотворения Гервега. Он был нищ и окружен романтическим ореолом, чему способствовали его привлекательная внешность, чарующий музыкальный голос, вкрадчивость манер и умение держать себя в обществе. Его заметили и обласкали в светских салонах.

Биографы поэта отметили некие двусмысленные ситуации, в которые попадал Гервег. Он чуть было не угодил в армию, забыв, что давно уже не в духовной академии, — ее воспитанники освобождались от воинской повинности. Однако кратковременного заключения в казарму он не избежал. В молодости был неуживчив, задирист, позволял себе даже дерзить начальству, а потом, при опасности, бросался за протекцией к высокопоставленным друзьям и знакомым. На каком-то балу вышло резкое столкновение с офицером полка, к которому был формально приписан. И в отместку бессрочный отпуск Гервега, полученный чуть ли не с повеления короля, был аннулирован. Нерадостная перспектива отправиться в армию навела на мысль о бегстве. Из Штутгарта через границу он перебрался в Швейцарию — лучшее убежище, гавань для пришлых.

Когда весной 1840 года Гервег обосновался в Цюрихе, его связи с эмигрантской и литературной средой особенно укрепились. Либеральный воздух швейцарских кантонов увлек его в политическую жизнь. Он вошел в круг компатриотов-оппозиционеров, упорно ждавших европейской, и особенно германской великой революции, и вскоре сделался рупором этого движения.

Политический поэт и воинствующий публицист, Гервег стал германской знаменитостью, когда летом 1841 года вышла его книжка «Стихи живого». Успех был феноменальный. Тиражи сборника за пару лет подскочили до 15 тысяч экземпляров, причем шесть тысяч дешевых книжек предназначались для народного чтения. Звучные и запоминающиеся строки «железного жаворонка», как окрестил его Гейне, из-за своих припевов-повторов (наподобие песен Беранже) подхватывались на ура фрондирующей частью немецкого общества. Они долго еще воспринимались как зажигательные призывы к неограниченной свободе, конституционному устройству страны, протесту против сильных мира сего, несмотря не некую расплывчатость политической мысли. Впрочем, накануне европейских потрясений 1847–1848 годов каждый немец видел в стихах Гервега что-то свое, внушающее надежду на будущее и обновление своего дряхлеющего отечества. Позже Гейне не удержался от насмешки: ужели тот, «живой», прежний?.. Закончил совсем пессимистически: «…поэта стихи на обертку идут, / А сам он становится дрянью». И все же в разноголосом хоре политических поэтов Германии Гервегу нашлось собственное место. Он обзавелся друзьями и недругами. В круг его знакомых, помимо Тургенева и обожающего его Бакунина, готового последовать за ним хоть на край света, попали радикальный немецкий публицист, младогегельянец Арнольд Руге и Карл Маркс.

Маркс, как всегда критически настроенный к деятельности явившихся на сцену новых лидеров, был нетерпим к политическому дилетантизму Гервега, предостерегал, осуждал, не соглашался, что привело к полному их разрыву.

Впрочем, каждое историческое время раздает свои оценки[99]. Поэтический полет давал воображению Гервега независимость и свободу — от власти (хотя он не устоит перед соблазном искать излишне раболепно ее покровительства) и от богатства, которого у него пока не было.

Реальное богатство пришло ненадолго с женитьбой на Эмме Зигмунд, дочери богатого купца-оптовика, придворного поставщика шелковых тканей (у Герцена — банкира). Она влюбилась в Гервега, даже не видя его. Познакомилась с кумиром и всё бросила к его ногам: сумасшедшее обожание, пылкую страсть, состояние собственной семьи. Была она, признаемся, не слишком красива, просто нехороша собой, не в меру восторженна и деятельно упряма. Будучи реалисткой, понимала — на бескорыстную привязанность поэта нечего и рассчитывать. Его любили, восхищались им, уделяли внимание обольстительнейшие женщины Европы — сама мадам д’Агу, возлюбленная Листа, числилась в донжуанском списке Гервега. Так что следовало поместить поэта в золотую клетку. Ну а песни — о них просто забыть. Праздность, путешествия, роскошь, жизненные удобства искупят всё, на что падок Гервег (да и не только он один).

В «Былом и думах» Герцен, пытаясь быть объективным, возлагал половину вины мужа на Эмму. Но жесткая поступь его разящего слова не давала читателю никакой возможности посочувствовать той, к которой несколько лет до того он проявлял такое участие. Теперь только «травля любовью» стала своеобразным эпиграфом к представленному читателю семейному союзу Гервегов.

«Судьба поставила возле него женщину, которая своей мозговой любовью, своим преувеличенным ухаживанием раздувала его эгоистические наклонности и поддерживала его слабости, охорашивая их в его собственных глазах. До женитьбы он был беден, — она принесла ему богатство, окружила его роскошью, сделалась его нянькой, ключницей, сиделкой, ежеминутной необходимостью низшего порядка. Поверженная в прахе, в каком-то вечном поклонении, Huldigung[100] перед поэтом, „шедшим на смену Гёте и Гейне“, она в то же время заморила, задушила его талант в пуховиках мещанского сибаритизма.

Досадно мне было, что он так охотно принимал свое положение мужа на содержании, и, признаюсь, я не без удовольствия видел разорение, к которому они неминуемо шли, и довольно хладнокровно смотрел на плачущую Эмму, когда ей приходилось сдать свою квартиру „с золотым обрезом“, как мы ее называли, и распродать поодиночке и за полцены своих „Амуров и Купидонов“, по счастию, не крепостных… а бронзовых».

«Шум февральской революции разбудил Германию». Качнулись европейские императорские троны, и когда через семь лет после успеха «Стихов живого» Гервегу вновь представилась возможность послужить отечеству и вновь оказаться в лучах славы, Эмма уважила и эту его блажь. Она увязалась за ним в баденский поход — неудавшийся, непродуманный марш-бросок «немецкого демократического легиона» из восьмисот эмигрантов, отправившихся в ночь с 23 на 24 апреля 1848 года на помощь баденскому восстанию. Попытка провозгласить республику в Германии такими малыми силами и без всяких серьезных приготовлений, казалась, по меньшей мере, безумной авантюрой. Отряд во главе с Гервегом был разбит. Почти половина всего легиона захвачена в плен. Репутация Гервега, бежавшего с поля боя, да к тому же обвиненного в трусости и злоупотреблениях, была окончательно похоронена в среде немецкой эмиграции. Но сплетни и наветы, по мнению историков темы, никак не подтвердились. Однако Герцен не уклонился вовсе от подозрений и во всей красе вывел образ «воинственной четы» — «освободителя» и его верного оруженосца. При этом оговорился: «Я думаю, что деньги не были присвоены им, но также уверен и в том, что они беспорядочно бросались, и долею на ненужные прихоти…»

Ярких подробностей и живописных деталей у Герцена — великое множество. И читатель может войти в эту бесконечно талантливую галерею словесных чудес, вновь насладившись «Былым и думами». Чего стоят желтые туфли, о которых Герцен «слышал десять раз».

Когда после поражения инсургенты добрались до Страсбурга, «оборванные, голодные и без гроша денег», чтобы обратиться к Гервегу за помощью, «Эмма даже не допустила их до него — в то время как он жил в богатом отеле… „и носил желтые сафьяновые туфли“. Почему они именно это считали признаком роскоши — не знаю», — заключал Герцен.

Герцен старался по мере сил быть объективным. Ведь на дворе — только 1848 год. Гервег после поражения готов образумиться, переродиться, отринуть «положение поэта своей жены» и бежавшего с поля диктатора; он должен непременно понять, «что прежняя садовая дорожка к славе засыпана…». Гервег шел ко дну. И Герцен подал ему руку: «Мне казалось — и вот где худшая ошибка моя, — что мелкая сторона его характера переработается. Мне казалось, что я могу ему помочь в этом — больше, чем кто-нибудь».

Вот такой человек, которого впоследствии Герцен старался по мере сил, хотя бы в период их влюбленной дружбы, представить беспристрастно, вторгся в их супружескую жизнь. Но тогда все было по-иному.

У Натальи Александровны еще в России, как помнит читатель, начинается ломка и перестройка прежних убеждений. Накануне отъезда на Запад она не может не признаться себе: «У меня поколебалась вера в Александра — не в него, а в нераздельность наших существований, но это прошло, как болезнь, и не возвратится более. Теперь я не за многое поручусь в будущем, но поручусь за то, что это отношение останется цело, сколько бы ни пришлось ему выдержать толчков. Могут быть увлечения, страсть, но наша любовь во всем этом останется невредима».

Наталья Александровна, как всегда, — верная спутница своего мужа. Им дано вместе пережить воодушевление итальянского пробуждения и «медовый месяц» Французской республики. Но что-то в ней надорвалось. Сомнения в «выученных добродетелях» все чаще посещают ее, особенно при чтении утверждающих ее в этих сомнениях романов Жорж Санд, ставшей ее «путеводительницей». В своих представлениях об эмансипации и свободной любви Наталья Александровна продвинулась так далеко, что участь свободной женщины не отвергает и для собственной дочери.

Впереди новые, драматические, взрослые перемены в ее судьбе.

Возраст такой пришел, романтизм отлетел, подумает Наталья Александровна, но тонкий психолог Анненков не согласится. Он увидит ее в Париже такой же «поэтической мечтательницей», ознакомившейся с жизнью по романтизму «в том виде, как он существовал в ее фантазии». «За ним она и погналась со страстью и неутомимостью искателя волшебных кладов, надеясь когда-нибудь напасть на его след и вкусить от той испробованной немногими смертными амврозии возвышенных чувств…»

Так ли это?

Декорация Парижа выстраивалась для начала драмы.

Занавес, как известно, приоткрывают сами ее участники. Среди персонажей — четверо исторических лиц, и каждый в сиюминутных монологах, диалогах, то есть в письмах, дневниках, записках ведет свою партию. Необходимо выслушать не только Герцена как автора «Былого и дум», но и противную сторону — Георга Гервега. Наталья Александровна раскроется в тайных монологах — эпистолярных посланиях возлюбленному и в письмах мужу. Да и сам Герцен в дружеской переписке с Гервегом 1849–1850 годов, занимающей основное место в эпистолярии писателя тех лет, предстанет в совершенно иной роли.

Трагедия в нескольких действиях, где на карту поставлены дружба, любовь, жизнь, имеет значительное временное протяжение (1847–1852) и не обрывается со смертью героини. Сюжет не легок. Реальная жизнь превосходит все мыслимое и немыслимое, изложенное, например, в художественных сочинениях, где случается смерть героини с неизменным преувеличением: умерла от любви.

Итак, Гервег возвращается в Париж после бесславного баденского похода, осмеянный, обвиненный во всех смертных грехах, и только в герценовском доме находит участие и первый дружеский прием. С того июньского дня, когда Герцен застает в своей комнате сильно изменившегося Гервега, сближение их семей происходит молниеносно.

Герцен и Натали бывают у Эммы и Георга, просиживают с ними до полуночи в любимом кафе Тортони — кажется, празднуются именины Таты и Натальи Александровны; отправляются компанией на загородные прогулки. Посещение политических собраний и «красных клубов» — это привилегия мужчин. Запад узнаёт Герцена и признаёт его как «самый высоко стоящий талант».

От П. В. Анненкова, буквально следующего тенью за своими русскими друзьями, даже когда он вдали от них, не ускользнет ни единая черточка из нового, европейского статуса Герцена. Его таланты он давно оценил, еще в России. Теперь не приходится удивляться столь быстрому его вхождению в европейскую элиту: «Он [Герцен[очень скоро сделался, как и Бакунин] из зрителя и галереи участником и солистом в парижских демократических и социальных хорах; под электрическим действием всех возбуждающих элементов города живая природа Г[ерцена] мгновенно пустила в сторону ростки необычайной силы и роскоши… <…> Многосторонняя образованность Пер-цена] начинала служить ему всю ту службу, к какой была способна, — он понимал источники идей лучше тех, которые их провозглашали… Он начинал удивлять людей, и немного прошло времени с его приезда, как около него стал образовываться круг более чем поклонников, а, так сказать, любовников его, со всеми признаками страстной привязанности. В числе последних находился и известный эмигрант, поэт Г[ерве]г…»

Герцен, как, впрочем, и Гервег, не обделен искусством обольщения. Нравиться — вполне естественное желание, оно в природе человека. И нетрудно проследить, как в период «свободной дружбы» (так она названа Герценом) они завоевывают друг друга. С ноября — декабря 1848 года новые друзья неразлучны, видятся почти каждый день. Летят к Гервегам записки. Герцен призывает их прийти в новый дом, нанятый на краю Елисейских Полей. Общие прогулки, посещения театров вчетвером. Но главное — творческие вопросы…

Двенадцатого мая 1849 года Наталья Александровна пишет в Россию: «С Эммой и Геор[гом] видимся часто, мы сжились и свыклись с ними как нельзя больше, свободные и широкие натуры, с ними раздолье».

С 22 июня до 9 июля Натали и Георг, после поспешного отъезда Герцена в Швейцарию, можно сказать, остаются в Париже одни. Эмма, несмотря на расточаемые ей комплименты, кажется, не в счет. Герцен еще уверен в Гервеге (доверяет ему свои рукописи, ведение частных дел), но торопит замешкавшуюся Натали поскорее приехать в Женеву. Его письма жене полны любви, заботы о детях и нетерпеливого ожидания встречи.

Не забывает Герцен сообщить и об удобствах жизни в шикарном «H?tel des Bergues» и, потакая эпикурейским склонностям Гервега, которого непременно ждет в Женеву, спросить своего неизменного сотрапезника: «Знает ли Гервег assmanshauser’ское вино?» Кстати заметим, что вино занимает не последнее место в их гастрономических пристрастиях, особенно в Париже, с его невероятными возможностями для поклонников Бахуса. Однажды, сильно выпив, Герцен внезапно оставляет Гервега в кафе, а потом весело кается, что никогда больше не дотронется до бургундского. Наталья Александровна пишет подруге в Москву как о вполне обыденной ситуации: Герцен забегал на минуту домой, чтобы выпить коньяку. Гервег приводит слова Гёте в письме Александру Ивановичу: «Я мог бы быть гораздо счастливее, если бы не было вина и женских слез». И в конце добавляет: «А, все-таки, я хотел бы сегодня напиться с вами».

Сближение Натали и Гервега уже чувствуется во время их общей поездки из Парижа. Выдают комплиментарные письма Натальи Александровны Эмме, где отраженным светом проходят легко улавливаемые чувства нагрянувшего счастья; и теперь слова Натали о «богатой натуре» Гервега и прочем подобном, произносимые ею с «радостным возбуждением», ничего не могут скрыть.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.