Глава 3 «МНЕ СЛИШКОМ ДОРОГИ НАШИ ДВЕ ЮНОСТИ…»

Глава 3

«МНЕ СЛИШКОМ ДОРОГИ НАШИ ДВЕ ЮНОСТИ…»

Уважай мечты своей юности!

Ф. Шиллер

Через призму романтической юности, «когда дитя сознает себя юношей и требует в первый раз доли во всем человеческом», когда «деятельность кипит, сердце бьется, кровь горяча, сил много, а мир так хорош, нов, светел, исполнен торжества, ликования, жизни», еще трудно разглядеть всё, что следует за ее прологом.

Этот гимн юности предполагал живую, а вовсе не книжную симпатию. Взрослеющему мальчику претило одиночество, заполненное фантазиями и мечтами. Хотелось общения, обмена мыслями. Уж слишком богат был накопленный багаж, чтобы не поделиться им с единоверцем. Женская дружба, балансирующая на грани любовной симпатии, конечно, могла на время увлечь. Двоюродная сестра Александра Татьяна Кучина, знакомая Шушке еще с раннего детства, поселилась в их доме в Старой Конюшенной в мае-июне 1826 года[14]. Влияние корчевской кузины, дочери старшего из братьев Яковлевых — Петра, было вполне своевременным и благотворным. В «келейное отрочество» Шушки вошел дружеский, хоть и сентиментальный, но «теплый элемент». Вместе читали, «писали взапуски» литературные обзоры и статьи, вместе присутствовали на молебствии в Кремле. Главное, что Татьяна поддержала его политические стремления и, как истинная женщина, сумела поощрить разгорающееся самолюбие взрослеющего подростка, даже напророчив ему большое будущее.

Однако первый пылкий юношеский порыв искал дружбы мужской, основательной. Потребность разделить ее с ровесником, единомышленником была слишком сильна. И Герцен вскоре эту дружбу обрел. В 1825 или 1826 году завязывается история двух встретившихся жизней. Александр Герцен и Николай, Ник Огарев — редкий пример дружеского единения, преодолевшего на трудном пути, казалось бы, непреодолимое. Как познакомились? Как встретились? Когда? Не столь важно, что и хронология, и последовательность встреч размыты в памяти мемуаристов.

Они не могли не встретиться. Потому что путь их был один. Всё было подготовлено к этой встрече. Слишком много у них было общего. Сходство вкусов, устремлений. Общее нравственное воспитание. Почти ровесники: всего полтора года разницы. Огарев родился 24 ноября (по старому стилю) 1813 года. Их отцы, знатные дворяне и богачи, — дальние родственники и такие же деспоты в собственных семействах. Стиль их жизни, отношение к детям вполне укладываются в принятые рамки бытия подобных барских усадеб: многочисленная дворня, мамушки, няньки, гувернеры, ненавистные учителя-иностранцы, отвергаемые их воспитанниками за вопиющую безграмотность или по другим, весьма самонадеянным воззрениям молодости.

Карл Иванович Зонненберг, гувернер и немецкий учитель Огарева, не был исключением. Ник его не жаловал, каждый раз раздражаясь его нелепым, жалким видом, «рябым, как тёрка», землистым лицом и рыжим париком, но, главное, бесцеремонным вмешательством только в его, Ника, частную жизнь. При всем навязчивом менторстве воспитателя и едва скрываемой ненависти Ника этот тщедушный ревелец круто изменил «гигиену жизни» разболтанного мечтательного подростка, то и дело отвращая его от романтических влюбленностей в разных кузин и прочих ненужных шалостей. Будучи блюстителем строгих немецких правил, он тщательно следил за его гардеробом, не допускал, чтобы барчука кутали («галстуха и ватошного сюртука мне не надевал»), и особенно много времени уделял прогулкам, чтобы чаще быть на чистом воздухе. С детства слабое здоровье его золотушного подопечного требовало решительного вмешательства.

Как познакомились будущие друзья? Забавная игра случая? И «виной» тому Карл Иванович? Герцен так считал: «…А не странно ли подумать, что умей Зонненберг плавать или утони он тогда в Москве-реке, вытащи его не уральский казак, а какой-нибудь апшеронский пехотинец, я бы и не встретился с Ником, или позже, иначе…»

Герцен вспоминал в «Былом и думах» сцену спасения Карла Ивановича. И, конечно, рассказывал о происшедшем своей заинтересованной подруге, кузине Татьяне Кучиной: «Мы его выудили из Москвы-реки, где он купался и тонул. Событие это совершилось в известных тебе Лужниках». Тщедушного утопленника вытащил казак, подоспевший вовремя со стороны Воробьевых гор. Его бескорыстие и скромность побудили Ивана Алексеевича, при том присутствовавшего, добиться ему должности урядника, за что через некоторое время он и явился с благодарностью в дом своего благодетеля вместе с приободрившимся, везучим Зонненбергом. Гувернером Ника Карл Иванович был определен именно по рекомендации Яковлева и, понятно, стал бывать в его доме со своим новым воспитанником значительно чаще. Впрочем, более ранние посещения юного Ника в доме своего дальнего родственника как-то не остались в памяти.

Как сближались будущие друзья?

Приближение к дружбе совершалось мало-помалу, осторожно и с редкой деликатностью.

Перечитывая «Былое и думы», переживая все события «от знакомства с тобою», Николай Платонович в своей поздней исповеди («Моя исповедь») признается, что день, проведенный им вместе с Александром в феврале 1826 года, после внезапной кончины любимой бабушки, он помнит очень смутно. Герцен, напротив, воспроизводит его (в своих мемуарах) отчетливо. К ним, в Старую Конюшенную, Ника привез Зонненберг, чтобы как-то отвлечь мальчика от случившегося впечатления. (Несомненно, первая увиденная смерть особенно сильно врезается в юную память.) Герцен свидетельствует, что Ник даже откликнулся на его предложение «читать Шиллера» и многое цитировал наизусть. То был не единственный эпизод в их случайных, ни к чему не обязывающих, почти родственных встречах того времени. Они друг к другу только приглядывались, приноровлялись, «выпытывали, так сказать, друг в друге симпатию». Сближались, по слову Герцена, «туго». Уж слишком разные у них темпераменты: один — молчаливый, задумчивый, другой — шаловливый, резвый. Зато сколько восторгов, надежд и вместе с тем сомнений: это и есть действительно мой настоящий друг?.. Не знают, боятся себе признаться («Ваш друг ли, не знаю еще»), но слова дружбы и симпатии уже произнесены.

Герцен: «Я предчувствовал в нем брата, „близкого родственника душе“»…

Огарев: «…я был подготовлен к встрече с тобою. Как ни розны наши организации, но путь наш был один; у тебя на этом пути было больше прямолинейной деятельности и мужества… <…> Я шел беспечно зигзагами, около прямой линии, но все же в сторону не сворачивал».

В 1830-е годы Герцен писал Огареву: «Ты занимаешь огромное место в моей психологии. Ты и Татьяна Петр[овна] были два первые существа, которые дали себе труд понять меня еще ребенком, первые заметившие тогда, что я не сольюсь с толпою. А буду нечто самобытное».

Спасаясь от внимания и вмешательства Ивана Алексеевича, умевшего испортить жизнь всему, «что находилось возле него», что «соприкасалось с ним», отбиваясь, как от «осенней мухи», от навязчивого Зонненберга, портившего всякий разговор своим присутствием, мальчики уединялись в комнатах старого дома, того самого, так оромантизированного впоследствии Огаревым («Старый дом, старый друг…») и освященного в воспоминаниях Герцена конечно же дружбой с Ником («Тут родилась первая мысль, тут душа распустилась из почки…»).

«У тебя было две комнатки, окнами в противоположные стороны, — вспоминал Огарев. — В одной мы сидели по вечерам. Прямо в окно светила звезда, которую мы называли нашею… всю эту эпоху мы с тобой переживали вместе, постоянно подталкивая друг друга в развитии и стремлении к одной и той же, великой, для нас еще неясной цели».

В дружеском единомыслии — такое раздолье, свобода говорить обо всем на свете: о сочувствии к людям 14 декабря и бесчеловечных ссылках, о страшных казнях и коронации «ненавистного человека»… И читать, проглатывать книги вместе — страсть к чтению только удваивается. Прекрасная пища для ума. Нескончаемый обмен мнениями и идеями. Проштудирован «Социальный контракт» Руссо, давным-давно затвержены «Войнаровский» и «Думы» Рылеева. В общем, читается все, что вызывает общечеловеческий интерес, «возбуждая дух гражданственности».

«Дружба, прозябнувшая под благословением Шиллера, расцветала… — говорит герой „Записок одного молодого человека“. — Жизнь раскрывалась перед нами торжественно, величественно; мы откровенно клялись пожертвовать наше существование во благо человечеству; чертили себе будущность несбыточную, без малейшей примеси самолюбия, личных видов».

«Мы уважали в себе наше будущее, — повторит Герцен в „Былом и думах“, — мы смотрели друг на друга, как на сосуды избранные, предназначенные».

Прогулки за город, введенные домашними реформами Зонненберга, особенно сближали друзей. Поля за Дорогомиловской (Драгомиловской) Заставой и Воробьевы горы влекли более всего. Они стали восприниматься как своеобразный символ и даже «алтарь дружбы», а вскоре сделались «святыми холмами». Путь к их подножию во всех смыслах был не близок.

«Раз после обеда, — вспоминал Герцен, — отец мой собрался ехать за город. Огарев был у нас, он пригласил и его с Зонненбергом. Поездки эти были не шуточными делами». В старомодной неповоротливой карете «работы Иохима», запряженной четверкой обленившихся лошадей, шагом доезжали до Лужников, где на историческом месте счастливого спасения Карла Ивановича переезжали реку.

Именно здесь, в один прекрасный день, случившийся в лето 1827 года[15], на месте закладки грандиозного храма Христа Спасителя в память Отечественной войны с Наполеоном, и развертывалась давно известная каждому школьнику сцена клятвы-присяги на Воробьевых горах двух таких же юных отроков-школяров, уважавших в себе свое будущее и будущее своей страны:

«Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горой, свежий ветерок подувал на нас, постояли мы, постояли, оперлись друг на друга и, вдруг обнявшись, присягнули в виду всей Москвы пожертвовать нашей жизнью на избранную нами борьбу».

Эта «борьба» за свободу и справедливость в представлении двух юных романтиков вовсе не подразумевала потрясения или даже ниспровержения режима, но занозой вошло в сознание нескольких поколений подобным одномерным восприятием этой клятвы (со знаком плюс или минус).

В ранней автобиографической повести «О себе», над которой Герцен работал в 1830-е годы, своеобразного зерна, проросшего в будущие мемуары, развернута та же картина клятвы на Воробьевых горах, но с вариациями, в более размытом, многословном исполнении. Тем не менее здесь сохранена вся детская восторженность того времени: «Бесконечная Москва стлалась и исчезала в неопределенной дали, пышно освещенная заходящим солнцем, лучи которого опирались на маковки церквей… дивный вид, кто его не знает в Москве? Император Павел привел сюда [художницу] Madame Lebrun, чтобы она его сняла. Lebrun простояла час, с благоговением сказала: „не смею“ и бросила свою палитру. Император Александр хотел тут молиться за спасение отечества. Раз вечером были мы с Ником на самом месте закладки храма. Солнце садилось, купола блестели, город стлался на необозримое пространство под горою. Долго мы стояли молча… потом взглянули друг на друга, со слезами бросились друг другу на шею и перед природой и солнцем поклялись всю жизнь посвятить на борьбу с неправдой и пороками…

Ребячество, ребячество! Скажу и я, и прибавлю слова Христа: „О, будьте детьми!“

Прошло несколько лет, мы ушли вперед и иначе поняли жизнь…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.