Книжники

Книжники

Начиная писать воспоминания о Ленинграде, я предполагал быстро проскочить 70-е годы и более подробно рассказать о том, как работал в Ленинградском рок-клубе на улице Рубинштейна и видел всех: юного Цоя в жабо, Кинчева в пиджачке, Шевчука, только что приехавшего из Башкирии… Но все-таки стану придерживаться исторической справедливости и задержусь на 70-х годах – ведь столько важного и удивительного случилось тогда. А вдруг, кроме меня, об этом поведать будет некому.

Несмотря на гонку вооружений, космический проект и негибкость плановой системы ведения хозяйства в производстве товаров общественного потребления, жизненный уровень населения продолжал расти. Строили новые «спальные» районы, открывались новые станции метро, страна разрабатывала всякие месторождения… На бытовом уровне это выражалось в увеличении денежной массы, которая давила на потребительский рынок, создавая дефицит товаров. Собственно, об этом и без меня постоянно говорят буржуазные экономисты.

Еще в 60-е стало популярным подписываться на собрания сочинений. Светло-коричневый Паустовский, голубенький Пушкин, синий Жюль Верн, бордово-черный Фейхтвангер. До сих пор на книжных полках во многих квартирах стоят книги, приобретенные дедушками и бабушками нынешних обитателей. Помню разговоры родителей о том, что нужно идти в «Подписные издания» (такой магазин только несколько лет тому назад закрылся на Литейном проспекте) и выкупать тома. Несколько раз меня отец брал с собой. Мы выстаивали длинную очередь, затем отец протягивал листки купонов. От них отрезали талоны на вышедшие тома, выдавали новинки. Мы гордо возвращались домой. Над таким приобретательством можно, конечно, посмеяться, но все-таки детство и юность моего поколения прошло в окружении книг. И эти книги мы в итоге прочли.

Когда в 67-м я поступил на истфак университета, отец привел меня в «Академкнигу», находившуюся на Литейном проспекте, метров сто не доходя до Невского, и купил первокурснику соловьевскую «Историю России с древнейших времен». За четырнадцать толстенных томов пришлось заплатить чуть более двадцати семи рублей. Буквально через несколько лет история Соловьева у перекупщиков стоила уже бешеных денег. Где-то на втором курсе в «Старой книге», занимавшей бельэтаж соседнего с «Академкнигой» дома, я постоянно покупал уцененные до пятидесяти копеек книги античных авторов. Книги в годы моего студенчества стоили чуть меньше или чуть больше рубля. До начала 70-х серьезного книжного черного рынка не существовало, но затем он сформировался стремительно. Тогда же резко выросли цены, к примеру, на джинсы. Если в 70 году я купил почти новые «супер райфл» за пятьдесят, то к середине семидесятых такое удовольствие уже стоило сто пятьдесят и более рублей.

Так ощущался в Советском Союзе товарный голод.

В «Старую книгу» я заходил постоянно. Все сливки, конечно, снимали чернокнижники, вечно толпившиеся у скупки. Те, кто хотел сдать книги и получить тут же на руки деньги, проходили двором в помещение, где книги принимали. В арке, во дворе, перед дверью скупки постоянно терлись мужчины неприметной внешности с бегающими глазами, говорившие проникновенным шепотом: «Можно посмотреть, что вы сдаете?» Глаза у них бегали, с одной стороны, от страха: их периодически ловила милиция; с другой стороны, от умственного напряжения: им предстояло мгновенно оценить человека с книгами, найти подход, уговорить на сделку до того, как он войдет в помещение и займет очередь к оценщику. У особо талантливых чернокнижников хватало изворотливости устроиться в очередь и шепотом донимать клиентов «Старой книги». У некоторых имелись коррупционные связи с оценщиками. Смех смехом, но иногда можно было выловить в куче копеечной ерунды редкое и, соответственно, дорогое издание. Речь идет, понятное дело, об изданиях дореволюционных. Если человек понес в скупку что-то антикварное, это уже говорило о его неосведомленности. Чернокнижник предлагает рубль, в крайнем случае три. А получает продукт с рыночной стоимостью двадцать пять, пятьдесят, сто рублей. Но наивного продавца еще предстояло выследить.

…Когда я стал интересоваться книгами, то первые мои действия, как водится, привели к потерям. «Историю» Соловьева я отдал одному сайгоновскому знакомому в обмен на кучу ерунды. А она уже стоила под сто пятьдесят рублей. Но постепенно, по мере погружения в мир книжников, я начинал ориентироваться в ценах и приемах барыжничества. Благо опыт собирания виниловых пластинок у меня имелся. Кстати, на пару американских дисков я выменял себе Четьи минеи, жития святых. В кожаном переплете, на церковнославянском языке. Издание было не очень старое и не особо ценное, но выглядело убедительно. Мою маму жития очень раздражали. А я постоянно выходил с каким-либо томом на кухню и начинал читать. Благо на истфаке я курс древнерусского языка прошел. Мне нравилась мистическая напевность языка. Мама, атеистка, раздраженно отмахивалась. Делал я это нарочно, и теперь мне стыдно…

Если раньше я ходил в кафе «Сайгон» для того, чтобы обменяться мнениями о новых пластинках, то теперь наша компания говорила уже и о книгах. В определенном смысле меня подталкивали собирательские успехи приятеля-битломана Коли Баранова. Он постоянно показывал редкие издания Зощенко, Аверченко и Тэффи, хвалился какими-то западными детективами, о которых я и не слыхивал. Вообще, воздух ленинградского общения был пропитан разговорами о литературе и кино. Друг Никита Лызлов каждое лето собирал компанию для поездки на Московский международный кинофестиваль, потом возвращался полный впечатлений. Я все собирался поехать с ним, но так и не собрался. Все следили за новинками журнала «Иностранная литература», выходившего тиражом в сто тысяч экземпляров. Как только там появился роман Маркеса «Сто лет одиночества», так его сразу все прочитали и начали обсуждать. Думаю, не только в Ленинграде. Огромная страна от Калининграда до Владивостока обменивалась мнениями. Не успели там же опубликовать элитарного Питера Хандке, как мои товарищи Коля Зарубин и Женя Степанов принесли сочинения этого австрияка и стали рекомендовать как сюрреалистическую рок-прозу. И я старательно пытался понять, что означает повесть «Вратарь в ожидании одиннадцатиметрового удара». Этим, замечу, создавалось единое интеллектуальное поле Советского государства. Цензура отечественная оказалась во сто крат слабее цензуры западной. В Советском Союзе переводили все новинки, в которых не имелось выпадов против коммунистического режима. Чего стоит только пятидесятитомная «Библиотека США» – от Вашингтона Ирвинга до Курта Воннегута!

На Западе советских авторов практически не издавали. Там высоко ценили русскую классику да продвигали некоторых диссидентов типа Солженицына.

Дух же народа проявляется именно в литературе. Когда железный занавес рухнул, то эта начитанность сыграла с нами злую шутку. Мы пошли к американцам навстречу, думая, что они, как хемингуэевский «Старик и море», а они были как бывшие советские в виде Шварценеггера с «калашниковым». Кстати, до сих пор такими и остались. Потому что современной нашей литературы, а значит, и нас, не знают… Но это я соскользнул уже в иные времена.

Одним словом, нахватавшись приемов, я сделал несколько приобретений. Однажды по дороге из университета я решил сдать ненужные учебники. Имелся букинистический магазин и на улице Герцена перед аркой Генерального штаба. Сел в очередь, она еле двигалась. Увидел в сумке соседа старые переплеты. Сосед бурчал, что куда-то опаздывает. Я посмотрел книги и выкупил у него пять томов по пять рублей, хотя, став семейным человеком, уже столкнулся с финансовыми проблемами. Это были тома собрания Мережковского, издание Вольфа 1911 года. Я их потом, честно признаться, продавал задорого и поштучно, серьезно пополняя семейный бюджет.

Оказавшись по спортивным делам в городе Баку, заглянул в местный книжный магазин. Тут книги покупал прямо продавец. Пока его не было, я приобрел у местного жителя за один всего рубль шикарное издание 1928 года. В роскошной обложке, на прекрасной слегка пожелтевшей бумаге, со множеством гравюр. Некий американец Бен Хект «1001 день в Чикаго». Из содержания книги я узнал: Хект был дружен с Шервудом Андерсеном, а Шервуд являлся старым товарищем Эрнеста Хемингуэя, а Хема мое поколение читало и любило.

Пока я выискивал старые книжки, страна начала впадать в книжную истерию. Началась эпопея со сдачей макулатуры в обмен на талоны. Сдал двадцать килограммов старых, допустим, газет – получи право на приобретение дефицитной книги. Такими тиражами «Королеву Марго» Дюма, «Лунный камень» Коллинза или исторические романы Дрюона никогда и нигде на земном шаре не издавали. Теперь эти когда-то массово вожделенные книги ничего не стоят.

Книжный бум развился стремительно. Никита Лызлов году в 73-м вытащил меня в субботу на улицу Карла Маркса. Там имелся обширный сквер, и в этом сквере по правилам политэкономии капитализма трудился книжный рынок. Сюда приносили и книги для интеллектуалов, и всякую «попсу». Меня зрелище этого изобилия просто потрясло. И главное, потрясли люди – сотни людей! Они раскладывали товар на скамейках, на газонах, держали в руках. Отчаянно торговались, спорили, били по руками, уходили и возвращались.

Милицию я в сквере не видел. Места там уже не хватало, и через некоторое время рынок переехал к «трубе». «Трубы» было две. Одна окаймляла город с севера: там собирался книжно-пластиночный рынок. «Труба» была и на юге, в Дачном. По виду это были такие огромные трубы, через которые прокачивали, видимо, газ. За ними начиналась «ничья» территория. На этих свободных землях по выходным царил капитализм. Помню, мы туда отправились с тем же Колей Барановым и Сергеем Курехиным. Последний интересовался такими заумными авторами, о которых я и не слышал. Честно говоря, мне возле «труб» не понравилось – там было шумно и грязно. Ходить по книжным магазинам в центре города – совсем другое дело. А после стоять в «Сайгоне» и глазеть по сторонам. Собирались в «Сайгоне» и разные экономические жулики. У них действовала своя табель о рангах: от, как говорится, антикварно-иконной крутежки и переправки народного достояния за кордон до пятерочных книжных спекуляций. Одного из крутых звали Распылителем. Получил он такое прозвище за случайный, как говорили, и плевый для него проигрыш в карты пятидесяти тысяч рублей, что по ценам черного рынка равнялось, наверное, 10–12 тысячам крепких долларов середины 70-х. Я видел Распылителя несколько раз, но он не часто наведывался в «Сайгон», лишь по особой надобности. Был он скромен телом, сероват лицом, носил бородку клинышком и не бросался в глаза. О нем говорили, будто он одним из первых прошелся по деревням и неприметно так, учтиво собрал икон в серебре и складней на целый миллион баксов.

Деловые посетители «Сайгона» носили плащи и пальто из лайковой кожи и собирались между двумя и тремя часами пополудни перед открытием букинистических, антикварных и комиссионных магазинов. В три же открывалась на Рубинштейна скупка драгоценных металлов, куда частенько несли как лом произведения настоящих ювелиров. Перед скупкой простодушных горожан перехватывали «лайковые плащи» и делали свои состояния. А после в «Сайгоне» играли в «шмен», примитивную карточную игру, открыто, несмотря на социализм и госбезопасность, передавали из рук в руки тысячи. Бедная богема, кто поприличнее, отводила глаза, а потерявшие стыд старались втюхать какому-нибудь «лайковому плащу» зряшную книжицу, чтобы выпить, а вечером стоять возле кафетерия, размахивать руками, курить и философствовать.

Мама моя работала в типографии, дослужившись до должности директора. Они печатали техническую литературу. Но иногда маме дарили дефицитные книжки директора других типографий. Так в моих руках оказались выпущенные тогда малым тиражом «Голый год» Пильняка, том Булгакова, синенький томик «Библиотеки поэта» со стихами Мандельштама. Удалось мне выменять себе и настоящий дефицит – том Бориса Пастернака в той же «Библиотеке поэта». Применив все известные приемы гипноза и зубозаговаривания, я отдал за редкую и дорогую книгу красивую, но не имевшую рыночной цены книжку сказок. Позже, впав в бедность, мне пришлось Пастернака продать. За девяносто, между прочим, рублей! Это месячная зарплата сторожа.

Свел я дружбу и с хозяином конторы, куда сдавали макулатуру. Он допускал меня к газетным кучам. Я там даже рылся какое-то время, рассчитывая найти россыпи антикварных изданий. Но ничего не нашел.

Но и рок-н-ролл из ленинградской жизни никуда не делся! После падения Поп-федерации в городе начался спонтанный процесс подпольного концертирования. В Ленинграде сложилась инфраструктура: были организаторы и зрители, а также преступные связи с владельцами разных залов. Славную историю подпольной жизни рок-банды «Санкт-Петербург» я в свое время написал. Роман «Кайф» выдержал уже шесть изданий. Так что про себя не буду.

Частенько на наши выступления приходили юноши из начинающей группы «Аквариум». Помню, осенью 72-го мы играли фантастический по напору и своевременности концерт на химфаке университета. В силу сложившихся обстоятельств пришлось помогать Гребенщикову и Гуницкому пролезть внутрь через какое-то служебное окно. Встречал я Боба и в «Сайгоне», иногда мы беседовали. «Аквариум» тех лет – это вежливые ребята, ходившие одной волосатой компанией, как хиппи. Что они играли, я не знал, да и по глупости не интересовался.

После окончания университета в 74-м мне пришлось послужить год в армии. В силу спортивного мастерства я жил дома, тренировался и прыгал в высоту с разбега за спортклуб противовоздушной обороны. Чтобы как-то свести концы с концами, мы с Никитой Лызловым решили восстановить рок-группу, которая от излишнего молодежного максимализма умудрилась развалиться. Помню, Никита договорился выступить за деньги в общаге кораблестроительного института в Автово. Банда предполагала выйти на сцену в обновленном составе. И я совсем забыл, кто играл тогда на басу. Этот басист полез в трансформаторную налаживать электричество. Парня ударило током в 380 вольт, рука, можно сказать, обгорела. Парень замотал руку бинтом, и мы все-таки в общаге выступили. Кроме студентов, нас пришел послушать и «Аквариум» в полном составе. Сыграли мы так себе. Борис подошел и сказал:

– Как-то вы сегодня не очень.

– Да вот, – показал я на забинтованного басиста. – В человека фактически молния попала.

Положение звезды на молодежном небосводе казалось мне незыблемым. На самом же деле начиналась эпоха «Аквариума». Юный Вова Сорокин, будущий маргинальный модернист, показывал мне в «Сайгоне» фотографии, говорил, что «Аквариум» – это круто. На фотках Борис был со странного вида бородой. Однажды меня привели на выступление «Аквариума» на матмех. Или физмат. Что-то из точных наук. Здание находилось рядом со Смольным собором. В большой аудитории собралась маленькая толпа. Все сидели замерев, внимали Бориным песням и виолончели Гаккеля. Я был не совсем трезв, все это мне показалось каким-то не рок-н-роллом. И в паузе я совершил хамство – полез к микрофону. Боб уступил место, дал гитару. И я запел. Мне казалось, что я сейчас покажу класс и всем все станет ясно. В тот период я активно осваивал губную гармошку и акустическую гитару. Мои песнопения на квартирных посиделках пользовались серьезным успехом. Но тут дело не пошло – публика не разразилась овациями. После двух композиций я с этим бизнесом завязал, гитару Бобу вернул, и «Аквариум» продолжил выступление, набирая очки популярности.

В моем импровизационном повествовании не следует ждать точной последовательности событий. Моя задача – постараться передать дух ленинградского времени, коснуться злободневных для моего поколения событий. И в первую очередь – не быть скучным.

В кафе «Сайгон» я познакомился с разными театролюбами. Толя Гуницкий свел меня с Сергеем Берзиным. Тот был человеком эмоциональным, остроумным, начитанным. Ему вдруг захотелось стать режиссером. Он носился с текстом Ричарда Баха «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». Эту иносказательную повесть, опубликованную в «иностранке», прочитали все. Она стала, как теперь говорят, культовой в студенческой среде, вдохновляющей на хипповые дзен-подвиги. А Сергей Берзин увидел в ней рок-оперу. Я – наполовину этнический прибалт. И не просто прибалт, а латгалец. По отцовской линии мои предки жили в диких лесах, у речек и озер. Были они трудолюбивы, прямодушны и наивны. Постоянные страстные кофейные монологи Сергея я принял за чистую монету. Мы встречались в «Сайгоне», затем переходили из одной мороженицы в другую, выпивали сухое вино. Сергея обычно слушало несколько человек. Скоро я уехал на спортивные сборы к Черному морю. Я очень опасался конкурентов, боясь по возвращении застать Сергея с уже готовой рок-оперой. Первая половина дня уходила на тренировку, вторая проходила в поэтических грезах. В итоге я вернулся в Ленинград с почти готовым либретто. Но Берзин уже, как говорят спортсмены, перегорел, сетовал – никто, мол, его не поддерживает, ничего не получится. Осталось только передать ему отпечатанные на машинке листки, и мы тут же несостоявшуюся оперу весело отпраздновали. Кажется, это шел уже 76 год. Тогда же Берзин познакомил меня с Витей Резниковым. Он тоже активно занимался спортом, играл в футбол и хоккей. А еще он сочинял очень мелодичные песни, сыграл мне несколько на пианино. Я предложил ему либретто про «Чайку», и мы стали встречаться. Несколько композиций он набросал в течение недели. А тем временем Сергей Берзин от своего режиссерства отказался окончательно. И вроде как мои тексты оказались без дела. Но с Виктором мы созванивались. Однажды при встрече он говорит:

– Я пишу песню для Аллы Пугачевой. Хочешь слова сочинить?

Пугачева тогда была фигурой уважаемой.

– А про что надо? – спрашиваю.

– Надо про женскую тоску, – отвечает Резников.

Получалось не творчество, а комедия. Помню, бегаю по дорожке стадиона, тягаю штангу и все сочиняю, сочиняю. Руки-ноги устали, болят, сил нет. А в голове женская тоска. Какие-то слова бормочу про дождь, про картину и свечи, кто-то ушел и не пришел… Ничего и из этой затеи не получилось. Я решил, что у меня и своей тоски невпроворот, и пытаться перевоплощаться в Пугачеву отказался. Тем более Витя на встречи в Москву с заказчицей меня не брал.

В 76-м прославленной бит-группе «Аргонавты» исполнялось десять лет. Для тех времен юбилей нешуточный. «Аргонавты» играли в основном западные песни, а тут вдруг решили разродиться рок-оперой собственного сочинения. После знаменитого «Иисуса Христа – суперзвезды» многих и у нас потянуло на фундаментальное творчество. Старый хипповый товарищ и барабанщик «Аргонавтов» Володя Калинин позвал меня в гости, а когда я приехал к нему куда-то на Гражданку, протянул страницы с машинописными поэтическими строчками.

– Посмотри, – сказал Владимир, – может, что-то посоветуешь. Это наш новый гитарист и певец сочинил. Опера так и будет называться – «Аргонавты».

Я пробежал глазами строчки.

– И как тебе? – поинтересовался Калинин.

– Вроде нормально. Только фамилия у автора странная – Розенбаум.

В определенном смысле богемно-артистическая жизнь била в советском Ленинграде ключом. Но богема – это понятие условное. Что-то вроде отстойника или спецраспределителя. Из нее кто-то пробивался в официоз и начинал вращаться в иных социальных плоскостях, а кто-то просто пропадал. История искусства – это огромное кладбище нереализованных ожиданий.

Говоря о Ленинграде, я невольно сбиваюсь на события собственной жизни. Возможно, воспоминания этим и ценны: свидетельством современника описываемых событий и их участника.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.