В тревоге надежд и в дыму парохода
В тревоге надежд и в дыму парохода
Несколько недель спустя я вернулся в Гамбург и нанялся на «Пфальцбург».
Это было большое грузовое судно, которое с грузом в тюках следовало к западному побережью Южной Америки.
— Ты выбрал себе прекрасный «Богемский лес», — сказал мне рулевой катера, на котором я отправился на борт «Пфальцбурга». При этом он показал на безобразный черный пароход, весь покрытый грузовыми стрелами.
— Работенка на них… сорок градусов в тени… О-хо-хо, — сочувственно покачал он головой.
Мы ошвартовались. Закинув свой рюкзак за спину, я поднялся по трапу. Наверху меня встретил маленький, широкоплечий мужчина с круглым лицом и расплющенным носом. Это был боцман «Пфальцбурга».
— Тебе чего? — спросил он.
Я протянул ему свидетельство о найме. Он прочитал и поднял брови:
— Да уж, только тебя тут и не хватало!
— А почему бы и нет! — ответил я.
Он пожал плечами:
— Отправляйся в кубрик команды, — и показал рукой на бак судна.
Кубрик был пуст.
Я осмотрелся. Тесное, низкое помещение. Шесть коек посередине. Парами, одна над другой. Железные кровати с проволочными сетками, как в казарме. На переборке — жестяной шкаф, а на подволоке — две голые тусклые лампочки, которые горели постоянно, днем и ночью. На койках повсюду — грязное белье. Рундуки закрыты висячими замками.
Я вспомнил «синагогу» на «Гамбурге». Как там было уютно! Все из древесины. Койки прикреплены к переборке. Рундуки никогда не запирались: на парусных судах краж не было.
Шаркая ногами, вошел молодой парень. Обе руки в карманах брюк, сигарета косо в углу рта. Он остановился и с любопытством уставился на меня:
— Ты откуда к нам?
— Нанялся матросом. А ты?
— Юнга.
Я вспомнил о том, как меня приняли на «Гамбурге», когда я сам пришел туда юнгой.
— Скажи-ка, ты здесь со всеми матросами на «ты»?
Он развязно оперся спиной на одну из коек и посмотрел на меня оценивающе:
— Конечно, само собою.
— Ну, а я во всяком случае не хочу этого. Я полагаю, что юнга должен обращаться к матросам на «Вы».
Он вынул сигарету изо рта и принял независимый вид. Затем повернулся и, мурлыча под нос, удалился. Снаружи он трижды прокричал петухом и бегом отправился на корму, гремя ботинками на деревянных подошвах.
Спустя полчаса прозвучал сигнал к обеду, и я отправился в кают-компанию.
Маленькое помещение с банками, прикрепленными к переборкам, и узким столом посередине. За ним сидели четырнадцать человек, в основном люди, по возрасту старше меня. Среди них был и судовой юнга. Все сосредоточенно хлебали суп.
Я протиснулся между двумя из них на свободное место.
Напротив меня сидел верзила в рубашке с закатанными рукавами. Когда я сел, он поднял голову и посмотрел на меня:
— А, новый герр матрос, — и, чавкая, продолжил есть.
Юнга захихикал.
Я посмотрел на верзилу. Он выглядел жестоким. Широкое лицо, обезьяноподобный лоб над маленькими, глубоко посаженными глазами, волчий оскал. На открытой части груди виднелась синяя татуировка гросс-мачты парусника, а на открытой части кожи руки — любовной парочки, которая двигалась вместе с игрой его рельефных мышц. Это был Мэйлунд, бич, абсолютный властитель в носовом кубрике.
— Откуда ты прибыл? — спросил меня мой сосед, невысокий матрос с лицом, напоминающим засушенный абрикос.
— С парусника «Гамбург».
— A-а, ты наверно, из этих, «О.А.»?[84]
Все сразу насторожились и пристально посмотрели на меня. Теперь я понял, что имел в виду боцман при встрече со мной. Кандидаты в офицеры были здесь, кажется, не очень популярны.
— Да, я «О.А.», — ответил я, не скрывая.
Они замолчали и продолжали есть. Однако время от времени я ловил на себе чей-нибудь неприязненный взгляд. В воздухе повисла напряженность.
После обеда, когда я шел из кают-компании, бич остановил меня за руку:
— Послушай-ка, малый, такого плавания, с «Вы» и «господин матрос», у нас еще не было. Мы здесь все одного и того же сорта, на этой посудине, понял?
И, не дожидаясь моего ответа, он вышел, гора мяса и костей…
Спустя неделю мы вышли в море. И начались будни, серые будни повседневности на грузовом судне: отбивать и соскабливать ржавчину, соскабливать и отбивать ржавчину.
Не успевали мы привести в порядок корму, как покрывался грязью и ржавчиной бак. И снова, и снова…
С ржавчиной дело обстояло хуже всего. Она нарастала, как плесневые грибки на влажном хлебе, повсюду: на дымовой трубе, на палубе, на переборках, на грузовых стрелах. Мы сбивали ее молотками, соскабливали скребками. Затем поверхность зачищали корщетками, протирали олифой, покрывали свинцовым суриком и, в последнюю очередь, краской. С утра до вечера работа была одной и той же: молотки и скребки, олифа, свинцовый сурик и краска.
В этой круговерти перестаешь чувствовать себя моряком. Скорее напоминаешь рабочего металлического завода, который случайно попал в море. Я был рад, когда время от времени попадал на вахту рулевым или сигнальщиком. Это, по крайней мере, было собственно морским делом.
Однажды я оббивал ржавчину на дымовой трубе. Закуток был тесным и низким. Я стоял на коленях и стучал молотком по коричневому слою ржавчины и остаткам краски.
Тут надо мной раздался голос бича:
— Ты что, до белого металла хочешь добраться?
Я молча продолжал свою работу. Он нагнулся ко мне вплотную:
— Вот что я давно хотел тебе сказать. Я ничего не имею против того, что ты строишь из себя прилежного юношу перед теми, наверху. И, по мне, ты можешь первому хоть сапоги лизать. Я хотел бы только спросить, ведь ты это все делаешь лишь как кандидат в офицеры?
Это было подлой ложью. Я всегда делал свою работу так хорошо, как только мог. И ни перед кем не ползал. Этот бич, он это знал точно так же, как и я.
Я встал и посмотрел на него. Молоток был у меня в руке. Ухмыляясь, он смотрел на меня сверху вниз, с высоты своего роста, на полторы головы больше моего.
— Не чванься, — продолжал он. — По мне, ты можешь делать все, что хочешь. Но я хотел бы вот что тебе сказать: я уже по горло сыт замечаниями: «Быстрей работай, Мэйлунд», — он передразнивал первого офицера, — «Прин сделал вдвое больше». Я сыт этим по горло, понял ты? И другие тоже. Нас тошнит от этого. Мы все — свободные члены профсоюза, все — на борту этой посудины. И мы не позволим этой банде наверху вить из нас веревки.
Он смачно сплюнул мне под ноги табачной коричневой жвачкой.
Я оставался совершенно спокойным. Было ясно, что он подстрекал меня. Только спокойствием и разумом можно было пробить стену его ненависти.
— Ну, ладно, — сказал я. — Но ты сам-то подумай своей пустой головой: ты требуешь полной зарплаты, но всячески уклоняешься от требуемой работы. Это грязный обман, мой дорогой. И если вы сами начинаете с грязного обмана, то как вы можете жаловаться на работодателей?
Он уставился на меня немигающим взглядом. До него явно не доходило то, что я ему сказал. Это было совершенно очевидно.
Ворча что-то себе под нос, он удалился. Но отныне он оставил меня в покое.
Все шло своей чередой, пока мы не прибыли в «пекло». «Пекло» — это западное побережье Южной Америки. Сорок пять градусов в тени! И в эту жару сплошные погрузки и выгрузки, днем и ночью. Иногда за сутки мы посещали до четырех гаваней.
Свободная вахта больше не существовала. Каждая пара рук была на учете. Я редко смотрел на ландшафт побережья. Когда выпадали полчаса на отдых, мы как мешки, падали на свои койки и тут же засыпали.
Однажды ночью в Сан-Антонио я был вахтенным по внутренним помещениям. Часть команды сошла с борта и пьянствовала где-то в городе. Я охотно последовал бы за ними, но вахта есть вахта.
Я стоял внизу в трюме, освещенном яркими лучами прожекторов. Портовые рабочие, коричневые метисы с блестящими от пота спинами, гуськом поднимались на борт, нагружались бутылками с вином и исчезали в темном проеме люка грузового трюма.
Эти парни были ловки на руку, и приходилось держать ухо востро, чтобы они не прихватили что-нибудь с собой. Тем более, что у нас на борту было много самых разнообразных товаров, и грузовой трюм выглядел как универсальный магазин: ватерклозеты, иконы, бритвенные лезвия, ремесленный инструмент и многое другое, одно рядом с другим.
В полночь был объявлен перерыв для приема пищи. Рабочие сидели внизу на набережной, а я поднялся на верхнюю палубу.
Здесь было тихо и прохладно. Я смотрел на город, который сверкал в ночи тысячами огней. Он располагался на возвышенности, и за ним высились темные силуэты гор. Это выглядело, как будто о темные стены гор билась искрящаяся волна.
Внизу на набережной возник шум. Это возвращались члены экипажа, уволенные на берег. Они здорово нагрузились и теперь с грохотом сыпались со сходни на палубу.
Шествие возглавлял бич. Увидев меня, он подошел, покачиваясь на нетвердых ногах:
— Ну, ты, дерьмо! Ты снова подвизаешься на нижней вахте? Снова выслуживаешься перед начальством, ты, таракан?
— Сам таракан, — ответил я.
Мгновение он непонимающе смотрел на меня:
— Что ты сказал?
— То, что ты слышал.
Он тяжело дышал, сопя носом. Он придвинулся ко мне вплотную, а остальные образовали полукруг. В тусклом свете палубных фонарей лица были почти неразличимы. Но я чувствовал, что все были настроены ко мне враждебно.
Спереди к нам приблизились шаги. Это был третий офицер, который совершал обход судна.
— Приходи в кормовой кубрик, если ты не трусишь, — рявкнул бич.
Он перебросил через плечо свою куртку и пошел в корму. Остальные последовали за ним.
На мгновение я задумался: чему быть, того не миновать. И уж если решать этот вопрос, то лучше сразу, сейчас.
У входа в кормовой кубрик собралось столько народа, что я должен был пробираться внутрь, как боксер к рингу. Все столпились в узком проходе, превратив его в зрительный зал. Ощущалась атмосфера ожидания захватывающего зрелища.
В самом кубрике было только двое: Мартенс, который спал на своей койке, и бич. Он стоял с засученными рукавами и играл мышцами предплечий.
Я подошел к своей койке, медленно стянул с себя куртку и повесил ее на перекладину.
Затем повернулся к бичу. Мы стояли друг перед другом: сто девяносто фунтов против ста тридцати.
— Покажи ему, Билли! — выкрикнул юнга из прохода. Остальные молча ждали.
Я принял боксерскую стойку, согнул руки и начал упруго покачиваться на ногах. Бич стоял неподвижно, как колода, опустив вниз руки с тяжелыми, как пудовые молоты, кулаками. Он показывал полное пренебрежение к моим приготовлениям.
— Ну, давай, подходи, — глумился он.
Я шагнул вперед и нанес ему удар прямой правой в челюсть. Нокаутирующий удар не получился, так как в кончик подбородка я не попал. Он встряхнул головой, как будто бы хотел освободиться от воды в ушах, и затем стал медленно надвигаться на меня. Проход между койками и переборкой был узок и недостаточен, чтобы отскочить или уклониться.
Он размахнулся и бесхитростно ударил. Я видел направление удара и сумел уклониться. Однако его кулак прошелся по моему уху. Вспыхнула острая боль, и я почувствовал, как горячая кровь потекла по моей шее.
Теперь он хотел меня схватить и двинулся на меня с раскинутыми руками. Я отпрыгнул. Осталось только одно: хватка за большой палец руки.
Я схватил большой палец его правой руки и, что было силы, заломил его назад. Бич упал на колени и застонал:
— Отпусти, ты, собака!
Если я освобожу его сейчас, он добьет меня. Это я знал точно. Поэтому я продолжал удерживать его палец изо всех сил.
Пытаясь освободиться, он натужно пыхтел. На лбу выступили капли пота.
— Пусти!
Но я рывком нажал, как только мог. Раздался хруст… Большой палец был сломан.
— А-у-у! — заревел он. Потом изменившимся, жалобным тоном:
— Отпусти, Прин, отпусти же! Я больше не буду!
Я освободил его палец. На всякий случай сделал шаг назад… Но он остался сидеть на полу, обхватив свой палец и раскачиваясь от боли. Как и все физически сильные люди, он не был упорным в борьбе.
Зрители стали входить внутрь и располагаться на своих койках. Говорили мало.
Я подошел к зеркалу. Ухо было надорвано. Я прижал его носовым платком и побежал к вахтенному, чтобы сделать перевязку.
— Как это случилось, — спросил меня третий офицер.
— A-а, ящик свалился, — пробормотал я.
Сразу вслед за мной вошел бич и показал свой сломанный большой палец.
— Вот, упал, — сказал он жалобно.
Третий офицер ухмыльнулся:
— Не странно ли? Прину падает на голову ящик и надрывает ухо, а ты падаешь сам и ломаешь палец. До утра придумайте-ка что-нибудь другое. Если вы расскажете это капитану, вас ждет серьезная головомойка.
Когда я с перевязанной головой вернулся в кубрик, все встретили меня недоброжелательными взглядами. Я сделал вид, как будто бы ничего не заметил, и молча переоделся.
Спустя десять минут вошел бич. Его перебинтованный большой палец торчал кверху, как восковая свеча.
— Прин, держись теперь от меня подальше, — сказал он громко.
Так было установлено перемирие. В последующие дни мы обходились друг с другом с взаимно подчеркнутой вежливостью.
Спустя четырнадцать дней в Тальтале он ночью сошел с судна вместе с двумя друзьями. Якобы его внезапно охватила страсть к путешествиям, причем такая, что ей не мог противостоять никакой бич. И он ушел, хотя потерял при этом свое месячное жалование. Он намеревался отправиться в Диамантину.
Зато я обрел теперь покой, хотя меня и недолюбливали матросы. Ведь в их глазах я был и оставался одним из «О.А.». Однако при этом я был еще тем, кто отважился вступить в единоборство с самим бичом, и это, по крайней мере, вызывало у них ко мне уважение.