Беседа с Борисом Никольским[52]

Беседа с Борисом Никольским[52]

В 1987 году в «Неве» была напечатана повесть Виктора Конецкого «Никто пути пройденного у нас не отберет…». Это была первая — после двадцатипятилетнего перерыва — публикация Конецкого на страницах «Невы». О причинах столь долгого взаимного отчуждения писателя и журнала речь пойдет чуть позже. Начиная же с 87-го года, проза Виктора Конецкого стала постоянно появляться в «Неве» — практически все написанное им за последние годы жизни публиковалось в нашем журнале. Одно время Виктор Викторович был членом редколлегии «Невы», и тогда на его имя очень часто приходили толстые бандероли, пухлые почтовые конверты — с рассказами-исповедями, с изложенными на тетрадных страницах жизненными историями, со своими впечатлениями от прочитанных его книг, — Виктор Конецкий принадлежал к тому редкому типу писателей, кто вызывает абсолютное читательское доверие. Подобным же доверием у читателей на моей памяти пользовался лишь Федор Абрамов. Виктора Конецкого я знал давно, еще со времен нашей литературной молодости, нас с ним связывали если не дружеские, то по меньшей мере товарищеские отношения — нам было что вспомнить. Так что, когда на страницах «Невы» появился раздел «Беседы у камина», я не сомневался, что одним из моих собеседников обязательно должен стать Конецкий. Хотя побеседовать, как это было задумано, возле редакционного камина (правда, неработающего) мы не могли, поскольку Виктор Викторович практически уже не выходил из дому, и потому, вооружившись диктофоном, я пришел к нему домой. Впрочем, вели меня к нему не только служебные, журнальные дела — в тот день я шел к Конецкому с каким-то совершенно особым ностальгическим чувством — словно и впрямь погружался в собственную литературную молодость, в те счастливые времена, когда еще были живы наши общие друзья-товарищи: Виктор Курочкин, Виктор Голявкин, Радий Погодин, Глеб Горышин… Я давно уже не видел Конецкого, наше общение в последнее время, как правило, велось лишь по телефону, и вот теперь наконец-то мы могли потолковать с ним обо всем, что волновало нас обоих.

Должен сказать, что в моей памяти хранились две весьма выразительные истории, связанные с Конецким, свидетелем и в некоторой степени даже участником которых я был лично, и именно о них мне хотелось поговорить с Виктором в первую очередь. Как известно, достаточно двух очевидцев, чтобы возникли две разные версии одного и того же события, так было и тут — истории эти уже успели обрасти домыслами, рассказывались по-разному, и меня интересовало, как они помнятся главному их персонажу — самому Виктору Конецкому.

История первая как раз и имела прямое отношение к «Неве». И заключалась она в следующем. Впрочем, тут самое время нажать кнопку диктофона и послушать наш с Виктором Викторовичем разговор, состоявшийся тогда, зимой 1999 года. Итак:

Б. Н.: …Я бы хотел начать нашу беседу с одного давнего, но любопытного эпизода из истории твоих взаимоотношений с журналом «Нева». Если не ошибаюсь, был момент, когда тебе пришлось судиться с «Невой». А точнее, «Нева» судилась с тобой. Так ведь?

В. К.: Самое трудное для меня — вспомнить год, когда это происходило. По-моему, середина шестидесятых. Это была, конечно, запомнившаяся мне веха в моей литературной жизни, потому что вообще тогда судебный процесс между писателем и журналом или издательством был редким явлением.

(Тут В. Конецкий, конечно же, совершенно прав: судиться с издательством или журналом тогда мало кто решался, даже если был уверен в своей правоте. Во-первых, никто из нас не был приучен отстаивать свои права в судебных инстанциях, а во-вторых, пойти на такой шаг — это значило надолго, если не навсегда, испортить свои отношения с издательством. Так что чаще всего в подобных случаях писатели предпочитали пусть и с ущербом для себя, но идти на компромисс. Конецкий этого делать не захотел — таков уж был у него характер.)

В. К.: А суть дела такова. У меня был такой рассказ «Невезучий Альфонс». В нем в довольно смешных тонах рассказывалась судьба флотского офицера. Рассказ этот входил в повесть «Соленый лед», на которую «Нева» и заключила со мной договор. Я спокойно отдал рукопись в журнал, получил аванс, продолжаю работать. Вдруг меня вызывает Попов Александр Федорович, тогдашний главный редактор «Невы», и говорит, что вы, мол, должны вернуть аванс, что рукопись порочная, они разобрали ее на редколлегии и пришли к такому выводу. Ну а я, естественно, как это у нас водилось, аванс уже давным-давно спустил, возвращать мне нечего, и потом, я вообще был не согласен с тем, что там есть что-либо порочное. У меня, вообще-то, отрицательных героев в моих вещах — раз, два и обчелся, я не умею писать, если не люблю своего героя, у меня плохо тогда идет. И своего невезучего Альфонса я тоже любил. Ну что ж? Я думал, все будет как-то через Союз писателей решаться, оказывается — нет. Вскоре я получаю повестку в суд, причем не в районный, а в городской, на Фонтанку. Я, значит, пребывал в очень расстроенных чувствах, без всяких дураков, нанял адвокатшу, как сейчас помню, платил ей 600 рублей, для меня это были большие деньги, как раз был период, когда я не плавал. Кроме всего прочего, сам факт судебного разбирательства для моряка загранплавания — это чрезвычайно неприятная биографическая деталь, которую ты обязан упоминать в анкетах. По ходу разговора с судьей, которая вызывала меня еще раньше, и с адвокатом я понял, что дело я проиграю. А дальше уже происходит неожиданное стечение обстоятельств. Вдруг приходит мне бандероль. А тогда мы обменивались с Соединенными Штатами — там выходил журнал «Советский Союз», естественно на английском языке, а у нас выходил журнал «Америка». Прекрасное издание, глянцевая бумага, большой формат. И вот там, в бандероли, оказывается журнал «Советский Союз» — мне его прислали из редакции просто как автору, там — огромная фотография моего главного героя, этого лейтенанта по прозвищу Альфонс, и весь этот рассказ, который в «Неве» посчитали порочным. Здесь я дико воспрял. Издатель этого журнала «Soviet Government» — советское правительство, то есть журнал этот идет по абсолютно официальным каналам, можно сказать, на правительственном уровне. Когда я на обложечке его все это увидел, я понял, что дела мои будут лучше. А дальше уже театральные эффекты пошли. На судебное заседание явился весь ВААП, всем было страшно интересно, как этот спор журнала с писателем будет разрешаться. Полный зал был народа. А я сижу и жду, когда я буду торжествовать. Судья там что-то высказалась и прочее, и прочее, я встаю и говорю: разрешите, чтобы приобщили к делу… что вот советское правительство этот рассказ, из-за которого все разгорелось, например, считает возможным печатать в Соединенных Штатах Америки… И кладу на стол этот журнал. Судья объявляет перерыв. Кривцов Владимир Николаевич, который представлял «Неву», — он тоже в довольно растерянном состоянии. Короче говоря, я суд выигрываю, никаких последствий для меня не возникает, аванс я, конечно, могу не возвращать, но Попов при этом, ясное дело, печатать меня больше не стал. Пока он был главным редактором, я больше ни одной строчки в «Неве» не напечатал…

Б. Н.: Интересно, что у меня об этом суде есть свое воспоминание, потому что там я был кем-то вроде наблюдателя от Союза писателей… И мне, должен признаться, казалось, что резкий поворот в судебном заседании произошел по другой причине. Вот что мне запало в память. Кроме судьи, там ведь были и заседатели, двое, по-моему, их было. И эти заседатели, и судья сидели с каменными, суровыми лицами — у них, по-моему, было такое впечатление, что вот, дескать, какой-то крохобор и сутяга писатель хочет с государства получить незаработанные деньги! Тогда вообще у части общества было такое мнение о писателях — как о людях, получающих баснословные гонорары, живущих по-барски, тем более что время от времени и фельетоны такие в печати появлялись, — если помнишь, про Николая Вирту, например…

В. К.: Ну, вообще-то, применительно к некоторым писателям это было справедливо… Если взглянуть на некоторые тогдашние дачи в Переделкине, например, ермиловскую…

Б. Н.: Да, но большинство-то писателей, мы знаем, жили совсем не так. Но взгляд такой на писателей был. И вот потому, наверно, эти каменные лица у заседателей. И то ли судья, то ли кто-то из них сурово спрашивает: «А скажите, товарищ Конецкий, что вы вообще написали? Перечислите ваши произведения». Ты, я помню, начинаешь отвечать: «Кто смотрит на облака», «Заиндевелые провода», «Завтрашние заботы»… Я вижу: выражение лиц не меняется, ни один мускул не дрогнет, то есть ясно, что они ничего не читали и для них все это пустой совершенно звук. И тут ты произносишь такую фразу: «А еще я написал сценарий кинофильма «Полосатый рейс»…» И вдруг лица мгновенно меняются, оживают, расцветают улыбками… Так что если у тебя было ощущение, что процесс оказался выигран, когда ты положил на стол журнал, предназначенный для Америки, то, по-моему, переломным моментом стала эта твоя фраза о «Полосатом рейсе»… Судьба процесса была решена, как только они услышали, что ты автор сценария этого фильма.

В. К.: Да, это, конечно, так. Это так, потому что фильм этот действительно все видели. Да и вообще, полтора часа смотреть на тигров, даже без всяких сценариев, — одно удовольствие. Так что это неудивительно — фильм этот был очень известен.

Б. Н.: Хорошо, не столь уж важно, что именно тогда сыграло решающую роль: вовремя подоспевший экземпляр журнала «Советский Союз», или фильм «Полосатый рейс», или то и другое вместе, — существенно, что судебный процесс ты выиграл. Но ведь мы не случайно сегодня вспоминаем с тобой тот давний эпизод, потому что его подоплекой была не денежная сторона…

В. К.: Конечно нет.

Б. Н.: Главная проблема, разумеется, была не в авансе, проблема была гораздо глубже. Истинная причина происшедшего заключалась в извечной российской боли, в извечном российском позоре — в цензуре…

В. К.: Не только в цензуре, но и в самодурстве главных редакторов…

Б. Н.: В самодурстве? А может быть, все же в перестраховке, в страхе?

В. К.: Ну а как же!

Б. Н.: Ведь и самодурство, о котором ты говоришь, и перестраховка имели одно происхождение — стремление приноровиться к вышестоящему, официальному мнению, предугадать его. У редактора словно бы в крови уже было ощущение, что можно, а чего нельзя. Между прочим, ты в своем письме по поводу известного обращения Солженицына к съезду писателей очень верно замечаешь, что цензура губительна не только своими запретами, она еще развращает и самого писателя, даже честного писателя, поскольку он уже невольно, подсознательно ощущает, что пройдет, а что не пройдет… И невольно, незаметно даже для себя начинает подстраиваться. А уж тем более редактор. Но и редакторы, конечно же, ты это знаешь, были разные. И Александр Федорович Попов являл собой верх этакой чуткости, готовности учитывать мнение, исходящее сверху…

В. К.: Из обкома партии…

Б. Н.: Да, конечно. Хотя понять тогдашнее состояние редакции «Невы» было можно. Ведь совсем недавно, перед этой твоей историей, была практически разогнана вся редколлегия «Невы», вынужден был уйти с поста главного редактора Сергей Воронин — так «Нева» расплачивалась тогда за публикацию очерка Федора Абрамова «Вокруг да около», статьи ученых-биологов Ж. Медведева и В. Кирпичникова в защиту генетики, рассказов самого Сергея Воронина. Урок редакции был преподан суровый. Я думаю, подобные показательные разгоны устраивались как раз для того, чтобы держать журналы в трепете и послушании. На этой волне в «Неве» и появился Александр Федорович Попов. То есть если копнуть глубже, за этой частной историей с авансом — проблема противостояния с цензурой, проблема писательской свободы… Я, кстати, вспоминаю сейчас еще более давнюю историю. Я тогда работал в журнале «Костер», и нами был принят к печати твой рассказ «Петька, Джек и мальчишки». Казалось бы, вполне безобидный рассказ — о мальчишке, попавшем в эвакуацию, о его дружбе с собакой, о его сложных отношениях с местными подростками…

В. К.: Дело происходит во Фрунзе, в Киргизии, во время эвакуации…

Б. Н.: И вот, представляешь, вокруг этого рассказа развернулись в цензуре настоящие сражения… Выдвигались требования убрать то один эпизод, то другой, утверждалось, что картина, нарисованная автором, не типична, что не могли местные мальчишки дразнить парнишку, эвакуированного из Ленинграда, автор, мол, искажает действительность и так далее и тому подобное… Сегодня даже смешно вспомнить, какие страсти вокруг этого кипели, как нам казалось, что мы то одерживаем победы, сумев отстоять какие-то фрагменты рассказа, то терпим поражения, будучи вынужденными соглашаться и резать текст, как мы все это согласовывали с тобой, с автором, — причем мы ведь не имели права говорить, что эти требования исходят от цензуры, в этом была унизительность нашего положения…

В. К.: Да, у нас ведь официально цензуры не было…

Б. Н.: Конечно, все это было секретом Полишинеля, поскольку, если возникали какие-то новые требования к автору на уровне последней корректуры, при подписании в печать, и дураку было ясно, откуда исходят эти требования — либо от цензуры, либо от обкома. Одним словом, мне совершенно понятно, как и почему в твоей душе зародилась ненависть к цензуре, стремление с ней бороться. Это проявлялось по-разному. Было письмо, о котором я уже упоминал, по поводу требований Солженицына отменить цензуру. Это был настоящий гражданский поступок, насколько я знаю, не так уж много нашлось тогда писателей, готовых поступить так же…

В. К.: Ты знаешь, когда мне пришло «Письмо съезду» Солженицына (Александр Исаевич, как известно, направил это письмо целому ряду писателей), письмо, как ты помнишь, очень резкое, его и читать-то было страшно, я думаю: ну все, если я его поддерживаю, если я принимаю такое решение, с моим писательством будет покончено. Пошел к матери, даю ей письмо, вот, мать, решай, что будем делать. Мы с ней тогда вдвоем жили. Она письмо просмотрела — старенькая уже была — и говорит: я не понимаю, что ты со мной советуешься? Иди и пиши ответ! Я-то боялся, что если со мной что произойдет, то и ее это саданет — как-никак, а я единственный был кормилец… А она с каким-то даже недоумением — мол, что ты раздумываешь…

Б. Н.: Да, было это письмо. Кстати, я его только что перечитал в твоей новой книге «Эхо», письмо это и сейчас, спустя тридцать с лишним лет, производит впечатление. Но я помню и другое. Я помню, например, твое горячее, эмоциональное выступление в обкоме партии. В те времена, если помнишь, нас после выборов нового правления обычно собирали в обкоме, точнее говоря, партийную группу нового правления, и вот тут перед нами выступал тогдашний первый секретарь обкома — Григорий Васильевич Романов, все обставлялось очень серьезно, очень значительно. И вдруг берет слово писатель Конецкий. И выступает с очень резкой, горячей речью — по тем временам сам тон этой речи уже был необычен. И говорил ты о цензуре, о том, что цензура душит писателей, уродует литературу…

В. К.: Я помню, как мы шли на это заседание с Федором Александровичем Абрамовым, царство ему небесное, и он меня подзаводил немного — ты, мол, такой лихой моряк, мореман и прочее, прочее… Я ему говорю: ты что меня заводишь? Сам-то ты — вокруг да около… Подшучивал я. Ты помнишь, тогда вокруг этого его очерка «Вокруг да около» был скандал…

Б. Н.: Не знаю, возможно, в этом была и заслуга «заводившего» тебя Абрамова, но твое выступление на этом заседании было настолько сильным, что оно до сих пор мне помнится. Правда, его тогда сразу же попытался дезавуировать Холопов…

В. К.: Совершенно точно. Он тут же вскочил с места…

Б. Н.: Да, потому что Романов сказал: «Ка-ак?» — он вроде бы разыграл такое деланое удивление и сказал: «Как? Неужели цензура действительно себе такие вещи позволяет?» И тут вскочил Георгий Константинович Холопов, главный редактор «Звезды», в общем-то он человек неплохой был, и я всегда к нему неплохо относился, но в данном случае он поторопился воскликнуть: «Нет, нет, Григорий Васильевич, у нас нет никаких претензий к цензуре, цензура, наоборот, нам помогает разглядеть наши промахи, предотвратить…»

В. К.: Ведь выступая тогда, я сказал, что цензура таким образом втягивает в свою орбиту главных редакторов, хороших писателей… Вот тогда Холопов и вскочил и сказал: «Мы знать не знаем никакой цензуры…»

Тут я опять хочу несколько отвлечься от диктофонной записи. Дело в том, что этот эпизод — выступление В. Конецкого по поводу цензуры, своего рода этакий демарш перед партийным начальством, — сегодня вспоминают многие, воздавая должное его смелости и бескомпромиссности, но вот о поспешной попытке его дезавуировать, о стремлении некоторых литераторов выглядеть святее Папы Римского, продемонстрировать свою верноподданность, как правило, не упоминает никто. А ведь это весьма показательный момент, я бы сказал, принципиальный. Говоря о негативных явлениях недавнего прошлого, мы часто — и вполне справедливо — клеймим партийные органы, цензуру и т. п., но при этом словно бы забываем, что многое из того, что вызывало и вызывает теперь наше негодование, вершилось руками самих же литераторов.

Б. Н.: Итак, что же происходит дальше? Дальше — спустя двадцать с лишним лет — мы добиваемся отмены цензуры. Мы, по-моему, сами до конца не верили, что это когда-нибудь произойдет. Но вот произошло. Я, конечно, горжусь тем, что это было сделано не без моего участия, потому что и в разработке, и в обсуждении, и в принятии первого нашего Закона о печати, точнее, закона о свободе печати, поскольку в первых его строках говорилось: «Печать свободна. Никакая цензура не допускается», есть доля и моих усилий. Итак, был принят Закон о печати, цензуры не стало, печать свободна, но… К чему в результате пришли? Что получили? Не оказались ли мы, победив, в роли побежденных? Потому что тогда многие из нас по наивности, как мне кажется, рисовали себе такую картину: вот стоит только отменить цензуру, и сразу начнется расцвет свободной, яркой, честной литературы, будут торжествовать те писатели, которые талантливы…

В. К.: Которые пишут правду…

Б. Н.: Да, вот именно. Но оказалось — ничего подобного. Сразу хлынула так называемая массовая агрессивная культура, реклама, причем иной раз уже, глядя на телеэкран, перестаешь понимать, где рекламный клип, а где фильм, все сделано на одном эстетическом уровне, все пропитано одним духом…

В. К.: Поскольку я теперь в основном человек лежачий, телевизор я включаю часто, и телевидение, должен сказать, не только не помогает жить, оно меня глубоко травмирует… Если я органически не приемлю порнографии, если меня голые женские задницы крупным планом на экране раздражают… не привык я… мне даже трудно употреблять матерные слова, а мне все это навязывают…

Б. Н.: Но тебе же скажут: не нравится — выключи. Нажми кнопку, у тебя свобода выбора…

В. К.: Это так, конечно, хотя… Я включаю телевизор, хочу посмотреть хороший фильм, но мне через каждые десять минут вдалбливают в голову какую-то белиберду… эти ощущения у меня умножаются на то, что я-то считаю: все это отражает современную Россию. Пускай в какой-то уродливой форме, но все равно это отражение той действительности, которая нас окружает. Правда, я, как человек, который уже почти не выходит из дому, получаю представление об этой действительности главным образом при помощи газет и телевидения, но все равно этот «сумбур вместо музыки», то есть сумбур вместо литературы, которой сегодня практически не существует, он, вероятно, отражает тот сумбур, который происходит нынче на гигантских просторах от Чукотки до Калининграда. И думаю, если Россия когда-нибудь преодолеет весь этот кошмар, который сейчас творится, вероятно, и литературой отражаться будет нечто более жизнеутверждающее. А сегодня, когда сама окружающая действительность столь безысходна, о чем говорить? Ну, вот мы с тобой рвались к тому, чтобы была отменена цензура, практически ее сейчас нет, ну и что? Для меня сейчас это никакой роли уже не играет, потому что у меня угнетено сознание от кошмара происходящей вокруг жизни. Короче говоря, ты сейчас имеешь дело с зашедшим в духовный тупик человеком.

Б. Н.: Я думаю, это касается не только тебя, это касается многих из нас. Потому что надежды наши, которые пробудились тогда, в конце восьмидесятых…

В. К.: Я помню, я помню все это, я тогда был членом вашей редколлегии и помню, как все это светилось буквально, казалось, что прорвались мы к какому-то свету, года полтора, по-моему, это длилось… Я помню эту эйфорию, эти надежды…

Б. Н.: Меня сегодня, должен признаться, во многом удивляет, а то и отвращает позиция нашей творческой интеллигенции. Хотя сам этот термин мне кажется странным — получается, есть творческая интеллигенция, а есть нетворческая. Ну ладно, раз уже определение принято, будем его придерживаться. И вот сегодня многие представители этой самой творческой интеллигенции из тех, кто находится на виду, в центре внимания и телевидения, и прессы, усиленно поют хвалу богатству, богатым — дескать, чем больше будет у нас богатых, тем богаче будет страна, — сомнительный, на мой взгляд, тезис! — и вроде бы совсем не замечают страданий людей, обездоленных, обнищавших, униженных этой своей нищетой. Отсюда и разного рода так называемые тусовки в элитных клубах, заискивание перед спонсорами, перед властью, бесчисленные презентации и так далее, и так далее. Я не могу понять, как можно на фоне той далеко не счастливой жизни, которая нас окружает, быть столь цинично самодовольными!

В. К.: Ох, как мы с тобой старомодны! Ну, уж наверно, горбатого только могила исправит. Но действительно, Москва этими тусовками отличается особенно. Определенные группы составились и из писателей, которые беспрерывно мелькают в этих клубах, в этих шикарных ресторанах московских, и из актеров — конечно, все это не может не раздражать, диким кажется… Однако я говорю: для меня лично все уже позади, я могу лишь наблюдать, писать сегодня художественную прозу, я считаю, я вообще не имею права, потому что убежден: и мой возраст, и хвори, недуги, то есть мое состояние, оно ведь непонятно каким образом передается читателю… Даже если я попробую написать нечто юмористическое и у меня получится, все равно где-то в подтексте все это негативное, тяжелое проявится. У меня вообще есть такое ощущение, что литература — это не только написанные слова и буквы, там что-то мистическое в литературе есть, и это мистическое передастся тебе, читателю. И ту черноту, тот тупик, который ощущаю я, я незаметно буду распространять на своих читателей. Поэтому в последней моей книге — она ведь не случайно названа «Эхо» — лишь немного моих эссе, в основном же она возникла за счет моих корреспондентов…

Разговаривали мы с Виктором Конецким в тот день очень долго. И конечно, далеко не все, о чем мы говорили, я воспроизвожу сейчас. Когда я принимался за этот очерк, я намеревался построить его как воспоминание о той, теперь уже отделенной от нас несколькими годами, встрече. Но чем дольше я вслушивался в старую диктофонную запись, тем больше приходил к убеждению, что именно эта запись наверняка и представляет и наибольшую ценность, и наибольший интерес для читателя. И мне хотелось, чтобы читатель вместе со мной еще раз вслушался в голос Виктора Конецкого. Тогда я еще не знал, что этот наш разговор станет последним…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.