Варлам Шаламов и Борис Пастернак: к истории одного стихотворения
Варлам Шаламов и Борис Пастернак: к истории одного стихотворения
Первым, к кому Варлам Шаламов обратился со своими стихами, еще с Колымы, и первым, к кому он пришел 13 ноября 1953 года, на следующий по приезде в Москву после восемнадцати лет лагерей и ссылки день, был Борис Пастернак. Кстати, в фильме Николая Досталя этот, один из решающих для Шаламова моментов показан с деликатной точностью: Шаламов звонит в дверь квартиры на Лаврушинском, дверь открывается… затемнение. И совсем другая тема.
Это был исторически важный момент – для обоих участников встречи.
Пастернак в то время весь – в своем романе. Но он понимает, кто к нему обратился, – еще в 1952-м ответил на шаламовскую тетрадь со стихами («синюю»), доставленную ему Галиной Гудзь, женой Варлама Тихоновича, обстоятельным, щедрым, развернутым письмом. В письме из дальневосточной Кюбюмы Шаламов пишет Пастернаку, что видел его один раз, в клубе МГУ, где Пастернак читал «Второе рождение», – году в 1933 или 1934-м. «Каждая Ваша строка тревожила меня»: слова «тревожила», «тревога» и производные знаковы в лексическом мире Шаламова. Значит – будили (см. рассказ «Сентенция»).
Письмо Шаламова – это исповедь и одновременно изложение своих взглядов на жизнь и искусство. Гордое изложение: «И как бы ни была грандиозна сила другого поэта, она не заставит меня замолчать». Он сознает свое право на поэзию – и при этом анализирует стихи Пастернака, утверждая его гениальность и пытаясь разгадать ее загадку и генеалогию (по Шаламову: Лермонтов – Тютчев – Анненский – Пастернак).
Письмо Пастернака Шаламову – без всякого снисхождения или, наоборот, преклонения. Письмо коллеги. С самого начала настроенного на «другого» – понимающего. Письмо поэта – поэту. Именно поэтому и начинается оно развернутым самоанализом, где Пастернак объясняет Шаламову, почему сегодня он считает те самые стихи, которые тот слушал в клубе МГУ, несостоятельными. Пастернак все, кроме ранних (двух!) стихотворений и «себя позднего», вычеркивает – и подробно аргументирует свое аутодафе. От чего отрекается Пастернак? От «футуризма» в своем исполнении. От «Тем и вариаций». От стихов и поэм, от 20-х годов «с их фальшью» – «именно тогда сложилась… чудовищная „советская“ поэзия, эклектически украшательская». В этом письме Шаламову Пастернак произносит свою ставшую знаменитой формулу: «Не утешайтесь неправотою времени. Его нравственная неправота не делает еще Вас правым, его бесчеловечности недостаточно, чтобы, не соглашаясь с ним, тем уже и быть человеком».
А дальше – строго и нелицеприятно, о «сильной» и о «слабой» сторонах стихов из «синей тетради». Вывод, который не смог бы утешить: пока не откажетесь от надуманного, пока «не расстанетесь с ложною неполною рифмовкой», отказываюсь считать предъявленное стихами. «И зачем мне щадить Вас? Вы не бездарны…»
И вот после «правильного» письма (разговора на равных) Шаламов не только не пал духом (Шаламова вообще трудно представить таким), но и приехал, и пришел, и слушал новые стихи – те, которые Пастернак ему прочитал, то есть стихи из романа (несколько из них появятся в апрельском за 1954 год номере «Знамени»).
Шаламов оставил воспоминания о встречах с Пастернаком – но это не только воспоминания, а и свидетельства о себе самом. «Разговоры наши – не интервью, не беседы репортера со знаменитостью. Я приехал учиться жить, а не учиться писать», – весело , как подчеркивает сорокашестилетний Шаламов, глядя в веселые и молодые глаза шестидесятитрехлетнего собеседника.
Пастернак целует Шаламова на прощанье.
Вторая встреча происходит наедине, в отличие от первой (в присутствии жены Шаламова, Галины Гудзь). Пастернак исповедуется: «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт» – «поэмы, которые я хотел бы забыть…».
При третьей встрече – 2 января 1954 года – Пастернак говорит бывшему лагернику о предполагаемом финале «Доктора Живаго»: герой погибнет в концлагере.
Параллельно со встречами шла переписка. А в ней – постепенное признание Пастернаком ценности стихов из шаламовской «синей тетради». Когда Пастернак вновь принялся читать ее (Шаламов, между прочим, не раз возвращался в своих письмах и эссе к мысли о том, что стихи нельзя читать как прозу, – их надо обязательно перечитывать, возвращаться к ним вновь и вновь), то стал отчеркивать карандашом наиболее понравившиеся стихи, – и так «счертил сплошь, почти все страницы прочитанной половины». Признание: «Вы одна из редких моих радостей и в некоторых отношениях единственная…» От строгости оценки в первом письме Пастернак теперь уходит, хотя замечания и советы его по сути те же самые, замыкаемые признанием настоящего таланта: «настоящие стихи сильного, самобытного поэта» (в письме 27 октября 1954 г.). «Я никогда не верну Вам синей тетрадки. […] Пусть лежит у меня рядом со старым томиком алконостовского Блока».
Пастернак – в свою очередь – доверяет Шаламову свое самое сейчас главное: дает прочитать сначала первую, а потом и остальные части «Доктора Живаго». В сущности, по одному из писем Шаламову можно судить и о дате окончания работы над романом.
(Нельзя не сказать и вот о чем: Пастернак настойчиво говорит – и пишет Шаламову о необходимости для поэта писать прозу; но мы не обнаружили следов того, что Шаламов давал Пастернаку читать какие-то из «Колымских рассказов», которые тогда писал, – таился? оберегая? Нет, только стихи.)
Пастернак для Шаламова – подлинный русский писатель. Для Шаламова, которому дали новый срок за слова о настоящем писателе Бунине, это главное. Вот Алексей Толстой для него, пишет он Пастернаку, «вовсе не русский писатель». Например, в «Хождении по мукам» – «можно удивиться гладкости и легкости языка, гладкости и легкости сюжета, но эти же качества огорчают, когда они отличают мысль. „Хождение по мукам“, – продолжает Шаламов, – роман для трамвайного чтения, – жанр весьма нужный и уважаемый. Но при чем тут русская литература?»
Русская литература для обоих собеседников есть понятие сложное и дискутируемое, но в определенных пределах. Шаламов, скажем, выносит за ее пределы Сельвинского со всеми конструктивистами; резкость оценок Шаламова (под его тяжелую руку попадут многие – он весьма сдержанно относится ко Льву Толстому, в отличие от Достоевского и Чехова; отрицательно оценивает Горького, язвителен к Солженицыну) обеспечена всем золотовалютным запасом его жизни и опыта. Любопытно, что Пастернак, во многом не схожий с Шаламовым, близок к его литературным «плюсам», выставляемым Марселю Прусту, Замятину и Пильняку.
Можно сказать, что оба преклонялись друг перед другом: один, Шаламов, – перед талантом, если не гением; а другой – перед «нешуточностью и суровостью судьбы и свежестью задатков» (Пастернак). Это и послужило основой глубокого уважения друг друга – и литературной честности. Не только Пастернака в конкретных оценках стихов Шаламова я имею в виду, но и оценку Шаламовым прозы Пастернака. (Здесь конечно же важен и жизненный опыт «нескольких жизней» Шаламова.)
И вот что еще.
Шаламов, в отличие от москвича Пастернака, – из провинции, из Вологды.
Пастернак – из блестящей культурной среды, сын профессора живописи и консерваторки-пианистки. Шаламов – сын провинциального священника, говоря языком нынешним, «продвинутого», современно мыслящего, оригинального, десять лет миссионерствовавшего среди алеутов на Аляске. Последние двадцать лет жизни Шаламов вообще был лишен культуры.
А разговаривают они друг с другом – на равных (а не кто-то выше, кто-то ниже: будь то по опыту или по объему сделанного). Более того, Шаламов, живший стихами Пастернака в течение двадцати лет (и каких лет – см. признание в первом же письме, 22 февраля 1952 г.), разговаривает с Пастернаком как с поэтом и человеком близкой судьбы, все понимающим с полузвука-полуслова. За первым письмом – полторы тысячи километров в морозы больше 50 о Шаламов едет – за тем, что ему кровно необходимо (испытавший то, что он испытал, – за виньеткой не поедет и за километр). И с самых первых слов они оба «сигнализируют» друг другу именами поэтов и названиями книг. Определяют родство в поэзии. И, определив родство, Пастернак тоже открывает Шаламову самое важное, самое ценное – роман. Поражаешься, кроме прочего, смелости, если не бесшабашности и того и другого, и передающего и получающего.
Но не будем торопиться, вернемся чуточку назад, к первым встречам и даже первому знакомству через присланные с Колымы стихи.
Задача перед получившим их на суд Пастернаком стояла очень сложная. Не обидеть, не оскорбить, не «убить» автора – и судить по серьезным профессиональным меркам. Пастернак сделал невозможное – он суров, но, если можно так выразиться, вдохновляющ в своем ответе, в своем анализе, в своем разборе.
Шаламов, к которому, в свою очередь, обращены ожидания Пастернака (после присылки рукописи романа), тоже нелицеприятен, некомплиментарен в оценке и разборе прозы любимого поэта. Хотя – «Я никогда не думал, не мог себе даже в самых далеких и смелых мечтах представить, что я буду читать Ваш не напечатанный, не оконченный роман, да еще полученный в рукописи от Вас самих» (20 декабря 1953 г.).
А ведь между первым письмом и этим пролегло не просто почти два коротких года, пролегла целая эпоха: не стало Сталина, арестован и расстрелян Берия. Пастернак пишет об этом в письме Г. И. Гудзь (для передачи и Шаламову, конечно), – и неслучайно (рифма – орудие поисков! и смысловая тоже) «рифмуя» в письме эту новость с тем, как он узнал о февральской революции… Так что события произошли, повторяю, эпохальные, вполне революционные (Пастернак – между строк – говорит, конечно, о смене режима ).
И о чем же писал недавний з/к в письмах – сразу же, в марте 53-го – Пастернаку?
О стихах. О поэтической «работе», о помарках, о словесных рядах, о рождении стихотворения. И – ни слова, ни намека на «эпохальные события». Событиями и для Пастернака, и для Шаламова с тех пор, как он обретает себя в слове, – являются стихи.
И – проза.
Так вот, получив и прочитав черновую рукопись незаконченного романа, Шаламов пишет Пастернаку письмо с подробнейшим изложением своих впечатлений и предварительных соображений. Зорко подмечая сюжетные провисания (и «потери» героев), он останавливается на недостатках текста. Но перед своей «аналитической запиской» Шаламов – как пророк и провидец – предсказывает (в 1953!) судьбу романа: «роман… может быть, и будет разодран изголодавшейся на казенных романах критикой в куски, но все разорванные части, как в русской сказке, срастутся и роман будет снова жить».
Особо Шаламов отмечает то в романе, «о чем, – пишет он, – мне хочется думать, и все это живет во мне отдельно от романа, окруженное душевной тревогой, поднятой этими мыслями». Душевная тревога, душевная честность, душа – ключевые слова Шаламова, адресованные Пастернаку. Поражаясь художественности литургических богослужебных текстов, он называет их алгеброй души .
Чуток Шаламов и к особому христианству Пастернака («В самом христианстве все дело в пришествии, в явлении Бога в быт», «Конечно, верно, что христианство было предложением жизни Человеку, а не обществу», – после этого заявления об «атеизме» Шаламова следует пересмотреть как поверхностные и неадекватные сути дела), и к отсутствию «иронии», и к « спокойствию » повествования.
Шаламов подробен.
Он радуется открытиям, художественной точности Пастернака.
И бескомпромиссен в критике, особенно когда касается речевого «лубка», языка крестьян и рабочих.Данный текст является ознакомительным фрагментом.