Философский факультет ЛГУ

Философский факультет ЛГУ

Действительные и титулярные философы.

Георг Кристоф Лихтенберг

Хотя по своим анкетным данным я никоим образом не подходил на роль «идеологического резерва», некоторые философы старшего поколения, прежде всего – Федор Васильевич Константинов (1901–1991), относились ко мне очень доброжелательно (положение изменилось после зарождения в стране социологии, которую эти люди никак не могли принять).

В 1952 году мне даже предложили работу в редакции «Вопросов философии», но осуществить это переводом не удалось. Меня категорически не хотел отпускать Вологодский обком, первый секретарь даже угрожал, что пожалуется Маленкову. А когда я ушел по собственному желанию, на основании решения врачебной комиссии, которая временно запретила мне педагогическую работу (все думали, что справка липовая, но мое горло в самом деле было в плачевном состоянии, потребовалось долгое лечение), в журнале «не нашлось» штатной единицы. Замначальника управления кадров Академии наук задал мне один-единственный вопрос – о национальности моего отца, фамилия которого вообще не фигурировала в моих документах. В этом не было ничего личного: конец 1952 – начало 1953-го – период максимального разгула государственного антисемитизма (дело «врачей-убийц» и т. п.).

Вернувшись в Ленинград, несмотря на острую нужду города в философских кадрах и мою профессиональную известность, я девять месяцев оставался безработным – совместный результат «неарийской» фамилии и беспартийности (в те годы преподаватели общественных наук входили в номенклатуру партийных органов и даже официально утверждались бюро горкома партии. Позже это стали делать на бюро райкомов; каждого преподавателя лично вызывали, задавали глупые и порой унизительные вопросы, но приходилось это терпеть).

Хотя мне нужно было всего полставки – с полной нагрузкой я физически не мог работать из-за больного горла, – Ленинградский горком надо мной просто издевался, посылая из одного вуза в другой, где мне отказывали то из-за молодости, то из-за беспартийности, то из-за «несоответствия профилю вуза». Не помог даже звонок из ЦК от Д. И. Чеснокова. Желаемые полставки на кафедре марксизма-ленинизма Химико-фармацевтического института я получил лишь в мае 1953 года, после смерти Сталина и отбоя по делу «врачей-убийц». Делать мне там было особенно нечего – философия занимала лишь двадцать часов в курсе истории партии, но относились ко мне хорошо и даже приняли в ряды КПСС (без этого преподавать философию было невозможно).

Там я пережил и доклад Хрущева с разоблачением культа Сталина. Это выглядело довольно страшно, потому что не было никакой психологической подготовки. Просто собрали коллектив, пришел представитель райкома и зачитал доклад Хрущева. Никаких вопросов задавать было нельзя, да и бесполезно, потому что человек, читавший доклад, знал только то, что там было написано. Между тем с некоторыми людьми делалась истерика, кому-то казалось, что это клевета на Сталина. В Ленинграде все происходило гораздо спокойнее, чем в других местах, потому что Ленинград был город пострадавший (дело Кирова и многое другое). Обком партии, во главе которого стоял стопроцентный сталинист Ф. Р. Козлов, был растерян. Где-то люди взяли инициативу в свои руки и стали снимать портреты, но указаний сверху на сей счет не поступало. А кто-то не снимал, потому что не хотел или боялся. Некоторые вещи выглядели комично. В фойе Большого зала консерватории стояла популярная скульптура «Ленин и Сталин на скамейке в Горках», пришли какие-то люди и без всяких указаний сверху, прямо при публике, ее разбили. Ленина, естественно, тоже, чтобы не имел порочащих идейных связей…

Первым человеком, который пытался людям что-то объяснить, была Анна Михайловна Панкратова (1897–1957). Она была академиком, автором школьного учебника истории, честным человеком, но, по-видимому, не очень далеким. Когда у нее репрессировали мужа, она все приняла, была вполне ортодоксальна, получила все чины, премии и так далее. В 1950-х она была членом ЦК, и ее прислали в Ленинград с докладом о вреде культа личности – вроде как на разведку. Я был с ней знаком, поскольку печатался в «Вопросах истории», меня позвали на ее лекцию. Мне было ее по-человечески жалко. На лекции в Центральном лектории, аудитория была настроена крайне враждебно. Объяснить Панкратова ничего не могла. К тому же она не понимала некоторых нюансов речи. Когда она сказала: «Я старый человек, поэтому у меня больше опыта, мне много раз приходилось перестраиваться», раздался громовой недружественный хохот. Она получила несколько сот вопросов. Вопросы злые. Потом я встретил ее в гостинице, она вернулась из Дома учителя в совершенно невменяемом состоянии, я видел, как она рыдала. Учителя, которых тоже можно понять, устроили ей бог знает что. Учителя ей кричали: «Вас Сталин сделал академиком, а вы теперь говорите, что все было неверно. Кто фальсифицировал эту историю? Вы ее фальсифицировали. Вам-то что, на все наши вопросы вы отвечаете: “Я не знаю, надо подумать”, а нам завтра идти в классы – что мы скажем детям?» То есть на Панкратову, которая взяла на себя эту неблагодарную миссию, видимо, не совсем понимая, что она делает, вылилось… А партийные руководители – ни секретари обкомов, ни более высокопоставленные чины – с народом не встречались. Каждый, в меру своей испорченности, понимал, что происходит, но с самого начала было ясно, что если ты зайдешь чуточку дальше, чем положено, ты сильно рискуешь. Тем более что доклад Хрущева не был опубликован, ссылаться на него было нельзя.

В Химфарминституте я спокойно проработал два года, писал докторскую диссертацию и ни на что не жаловался. В отделе науки ЦК такое положение считали ненормальным и настаивали, чтобы я перешел на философский факультет ЛГУ. Но когда в 1955 году по личному приглашению декана В. П. Тугаринова я подал на конкурс, меня провалили большинством 10:1. На Ученом совете ЛГУ это вызвало удивление. В мою защиту выступили незнакомые мне ректор А. Д. Александров, знаменитый матлогик член-корр. А. А. Марков и заведующий кафедрой дарвинизма К. М. Завадский, с которым мы встречались в Академии наук. Было публично сказано, что на философском факультете просто боятся и не хотят сильных работников. Чтобы оправдать беспринципное голосование совета факультета, декан вынужден был озвучить вздорные сплетни на мой счет, что якобы я плохо работал в Вологде, но когда партбюро Химико-фармацевтического института потребовало у парткома ЛГУ разобраться в этом деле, все сплетни рассыпались. Передо мной извинились и предложили вторично подать на конкурс в следующем году. Я не хотел этого делать, но в ЦК сказали «надо, Федя, надо!» В 1956 г. на факультете меня снова провалили, но на сей раз Тугаринов отмежевался от своего совета, «большой» совет меня избрал, и до 1968 года я работал в ЛГУ.

По правде говоря, это было мое настоящее место и призвание, я любил студентов и преподавательскую работу. Сначала я читал курс истмата на историческом факультете и спецкурс по истории западной философии истории у философов. Потом мне поручили читать на философском факультете весь курс истмата (диамат ведущие профессора читали по частям), который я постепенно превратил в курс общей социологии. Затем к этому присоединился курс истории западной социологии. В 1959 году я защитил на философском факультете (с тремя московскими оппонентами) докторскую диссертацию на тему «Философский идеализм и кризис буржуазной исторической мысли». В иные годы по просьбе коллег и для собственного развлечения – было интересно посмотреть на студентов других факультетов – я читал также курсы у математиков и у физиков. Мои книги «Позитивизм в социологии», «Социология личности» и «Дружба» – фактически выросли из лекционных курсов.

Я имел возможность брать хороших аспирантов (М. А. Киссель, С. Н. Иконникова, Э. В. Беляев, И. А. Голосенко, С. И. Голод, Р. П. Шпакова, П. Н. Хмылев, В. Н. Орлов и др.), многие из них стали в дальнейшем известными учеными.

Михаил Антонович Киссель, который писал у меня диссертацию о Коллингвуде, – один из самых глубоких в стране историков философии, почти во всех воспоминаниях о философском факультете 1960—70-х годов (я просмотрел Интернет) о его лекциях говорят с восхищением.

Светлана Николаевна Иконникова создала собственную научную школу и лучшую в стране кафедру культурологии, где работали такие замечательные философы, тоже бывшие аспиранты философского факультета, как Эльмар Владимирович Соколов и Сергей Николаевич Артановский. Среди ее любимых учеников – ректор Санкт-Петербургского гуманитарного университета профсоюзов Александр Сергеевич Запесоцкий (он был аспирантом Артановского). Руководить творческими мужчинами так, чтобы они не срывали занятий, не ссорились и не обижались, да еще ограждать их от нападок до стороны партийного начальства – не легче, чем управлять группой дрессированных львов или балетной труппой. У Светланы это получается…

Сергей Исаевич Голод – родоначальник, в буквальном смысле этого слова, советской социологии сексуального поведения и автор широко известных работ по социологии брака и семьи. В моих книгах по этим сюжетам – он самый цитируемый автор.

А вот экзамены я принимал плохо. На философском факультете требовательность была крайне низкой, в ученом совете ЛГУ даже иронизировали по поводу нашей рекордно высокой успеваемости, на этом фоне я сильно выделялся и даже перебирал. Однажды студенты устроили по этому поводу отличный розыгрыш. На банкете во время выпускного вечера кто-то предложил тост «за самого строгого экзаменатора Виктора Александровича Штоффа». От неожиданности Штофф спросил: «Как? А Игорь Семенович?» На что сразу же был дан заранее заготовленный ответ: «Игорь Семенович вне конкурса». Что формальный устный экзамен проверяет только свойства памяти, которые не так уж важны, я понял позже.

Философский факультет ЛГУ конца 1950 – начала 1960-х годов был одним из лучших философских учреждений страны. Хотя таких блестящих молодых философов, как Зиновьев и Ильенков, в Ленинграде не было, уровень преподавания по тем временам был неплохим. Василий Петрович Тугаринов (1898–1978) обладал природным философским мышлением, сам мыслил нестандартно и ценил это в других. Хотя его взгляды не всегда отличались постоянством (он мог сначала обругать работу, а потом вдруг расхвалить ее, так было с Ядовым и с Каганом), он первым в стране инициировал разработку ряда философских категорий и теории ценностей, которую тогда считали буржуазной[3]. Многие профессора и доценты также разрабатывали новые проблемы. В. И. Свидерский (1910–1997) обладал непререкаемым авторитетом в вопросах философии естествознания и вырастил целую плеяду талантливых учеников вроде В. П. Бранского. Л. О. Резников (1905–1970) был крупнейшим специалистом в области теории познания и философии языка. В. А. Штофф стал одним из родоначальников отечественной философии науки. М. С. Каган заслуженно считался самым выдающимся советским эстетиком (недаром его постоянно «прорабатывали»). Ленинградская кафедра этики и эстетики, которой заведовал Владимир Георгиевич Иванов (Кагана не могли назначить из-за национальности), считалась сильнейшей в стране. Очень сильной была история русской философии, находившаяся в те годы почти под запретом. На факультете успешно развивалась математическая логика (И. Н. Бродский, О. Ф. Серебрянников). На психологическом отделении, которое возглавлял Б. Г. Ананьев (1907–1972) (в дальнейшем оно отпочковалось в самостоятельный факультет), трудились такие выдающееся ученые, как В. Н. Мясищев (1893–1973) и Л. М. Веккер (1918–2001). С некоторыми из этих людей у меня сложились дружеские отношения.

Виктор Александрович Штофф (1915–1984)

[4]

Наше знакомство с Виктором Александровичем началось в 1953—55 годах, когда мы оба работали по совместительству на кафедре философии Академии наук. После моего перехода на философский факультет наше общение стало постоянным и скоро переросло в прочную дружбу, хотя, как это нередко бывает у вузовских преподавателей, мы с ним так и не перешли на ты и называли друг друга по имени-отчеству.

Если брать сугубо научные интересы, то они у нас были разными. Я в те годы занимался преимущественно истматом, философией истории и историей социологии, а Виктор Александрович – главным образом, теорией познания, с опорой на естественные науки. Этот раздел философии в те годы был представлен на факультете очень хорошо, пожалуй, лучше, чем в большинстве философских учреждений. Достаточно вспомнить В. И. Свидерского и Л. О. Резникова. Их ученики и ученики Штоффа в дальнейшем заняли заметные места в отечественной философии. Теоретические интересы Штоффа были весьма широкими, его докторская диссертация и книга «Роль моделей в познании» (1963) явились во многом новаторскими, причем его идеи были применимы также к общественным и гуманитарным наукам, где подобные проблемы в конце 1950 – начале 1960-х годов только-только начинали обсуждаться, прежде всего в контексте теории ценностей и веберовских идеальных типов. Хорошая историко-философская подготовка и знание естественно-научной конкретики позволяли Виктору Александровичу ставить вопросы глубже и профессиональнее, чем это делали более традиционные авторы.

Очень важным для меня было личное общение с Виктором Александровичем. Штофф был по самой сути своей глубоко интеллигентным человеком, в котором нравственная порядочность и принципиальность органически сочетались с человеческой мягкостью и доброжелательностью. Положение еврея-философа, которому разрешали работать на идеологическом факультете в условиях жесткого государственного антисемитизма, было чрезвычайно деликатным и уязвимым. При малейшей провинности, которую русскому преподавателю простили бы, он мог лишиться партбилета и работы. Не говоря уже о постоянной дискриминации в том, что касалось заграничных поездок. Страх потерять положение и место заставлял некоторых ученых-евреев симулировать гораздо большую ортодоксальность, чем это было им свойственно или объективно необходимо. Но кто может оценить обоснованность чужих страхов? У нас с Виктором Александровичем был один хороший общий знакомый, даже друг, чрезвычайно способный и образованный философ, который настолько поднаторел по части идеологического угождения начальству, что не только не реализовал свой, в самом деле значительный, интеллектуальный потенциал, но и стал вызывать к себе ироническое отношение коллег и собственных студентов. Виктор Александрович никогда не позволял себе малодушия и беспринципности.

Особенно ярко это проявилось в деле Асеева. Юрий Алексеевич Асеев (1928–1995) был доцентом философского факультета, очень способным и знающим человеком, которому эти положительные качества не мешали входить в официальную партийную обойму, одно время он даже был замсекретаря парткома ЛГУ. В 1963 г. его послали на годичную стажировку в Гарвард, и там он, к всеобщему изумлению, внезапно попросил политического убежища, потом передумал, попал в больницу, пытался покончить с собой, а как только оправился – вернулся на родину. В этой истории многое так и осталось непонятным. По-видимому, у человека просто сдали нервы. Ректор А. Д. Александров рассказывал мне, что каждый, получавший в те годы длительную загранкомандировку, одновременно получал какое-то задание от КГБ. Выполнение этого задания могло быть не особенно сложным, это не был настоящий шпионаж. Но командировка Асеева пришлась на весьма драматическое время (убийство Кеннеди), Юра чего-то сильно испугался, что и вызвало его странные и непоследовательные действия. Просить убежища ему было незачем, но возвращаться после этого на родину для идеологического работника было явным безумием, советская власть таких вещей не прощала.

Поскольку никаких антисоветских заявлений Асеев не делал и сразу же вернулся домой, уголовных обвинений ему не предъявляли, но начались разборки по партийной линии. Психиатрическая экспертиза, проведенная в Институте им. Бехтерева под руководством В. Н. Мясищева, пришла к заключению, что Асеев болен шизофренией и попросил убежище в США, находясь в состоянии невменяемости. Экспертиза, проведенная КГБ, согласилась с тем, что Асеев сейчас действительно болен, но сочла, что заболел он уже после того, как попросил убежища, и поэтому должен быть исключен из партии. Друзья и коллеги Асеева по философскому факультету, которые хорошо знали его лично, приняли первую версию (я и сейчас убежден, что она была правильной), но обком партии потребовал, чтобы партбюро его исключило. Спорить с обкомом в то время никто не смел. Тем не менее наше партбюро, секретарем которого был удивительно смелый и порядочный человек Владимир Георгиевич Иванов, а одним из членов – В. А. Штофф, отказалось выполнить указание. Это был очень необычный и смелый акт.

Конечно, Смольный все равно убрал Асеева с факультета, и преподавать философию он уже до самой смерти не мог. Спустя какое-то время, благодаря Ларисе Ивановне Новожиловой, он нашел убежище в Русском музее, где создал уникальный по тем временам информационный центр. Кроме того, он был отличным переводчиком, перевел весь мой сборник «Философия и методология истории» (1977), «Идею истории» Коллигвуда (1980) и книгу «Культура и мир детства» Маргарет Мид (1988). Но чего стоило каждый раз «пробивать» его кандидатуру! А в 1964 году ситуация была гораздо труднее, люди, не поддавшиеся выкручиванию рук, проявили настоящее гражданское мужество. Штофф рассказывал мне, что в момент решающего голосования он вспомнил мою лекцию об экзистенциализме в курсе социологии личности на физическом факультете, на которой он присутствовал и где речь шла о личной ответственности, и это подкрепило его в принятии рискованного решения. Для философа рефлексия всегда имеет личностный смысл. Этот рассказ Виктора Александровича был для меня исключительно ценен.

В числе многих других вещей, которыми я обязан Штофу, – горный туризм. Самого Виктора Александровича горы буквально спасли от смерти. После войны у него развился тяжелый туберкулез, ничто не помогало (это затормозило и его профессиональную карьеру), и кто-то посоветовал ему лечиться горным воздухом. Превозмогая болезнь и слабость, Виктор Александрович стал каждое лето ездить в горы, в результате чего полностью выздоровел, а потом втянул в это дело и меня. Несколько раз мы вместе с его друзьями-физиками (Л. А. Слив, Л. С. Кватер) ходили в горные походы, это одно из самых приятных воспоминаний моей жизни.

Дружеские отношения с Виктором Александровичем сохранились у меня и после ухода из ЛГУ. Иногда я советовался с ним по теоретическим вопросам. Но главное – это был исключительно умный, надежный и порядочный человек, который оставил по себе добрую память и способных учеников (один из них – профессор Ю. М. Шилков).

Моисей Самойлович Каган (1921–2006)

Другой замечательный человек, которого я встретил на философском факультете, – Моисей Самойлович Каган. Это был удивительно цельный и творческий человек. Вся его жизнь была связана с Ленинградским университетом. Он поступил туда в 1938 году семнадцатилетним первокурсником, оттуда ушел на фронт, туда же вернулся после тяжелого ранения и до последнего дня оставался почетным профессором. Свое последнее интервью «Альтернатива сего дня: духовное самоуничтожение нашего общества или развитие интеллигентности» умирающий ученый дал корреспонденту журнала «Санкт-Петербургский университет» в январе 2006 г.

Рассказывать о жизни и работе Кагана можно долго. Выдающийся философ, искусствовед и культуролог лучше всего это сделал сам[5]. Его научные интересы были исключительно широки и включали эстетику, историю и теорию искусства, проблемы человека и личности в самом широком смысле этих слов. В настоящее время выходит семитомное собрание его сочинений. В профессиональной среде его труды хорошо известны, а широкому читателю я бы в первую очередь порекомендовал книгу «Град Петров в истории русской культуры» (2004) и уникальную по замыслу и материалу монографию «Се человек… Жизнь, смерть и бессмертие в “волшебном зеркале” изобразительного искусства» (2003). На мой взгляд, эти книги интересны каждому.

Мы познакомились и подружились с Микой, как его называли друзья, в годы совместной работы на философском факультете, и эти отношения сохранились навсегда. У нас было много общих научных интересов, в частности теория личности и общения (наши книги на эти темы печатались в одной и той же политиздатовской серии «Философы спорят»), общие друзья, а отчасти и общие враги. Каган всегда был и считал себя марксистом, даже тогда, когда это стало немодно. Но его марксизм был не догматическим, а творческим, поэтому почти все его книги в советское время подвергались нападкам и идеологическим проработкам.

Этому способствовали жуткие нравы, царившие в советской эстетике. В ней было больше свободы мысли, чем в других отраслях философии, там работали такие талантливые люди, как Л. Н. Столович, Ю. Н. Давыдов, Ю. Б. Борев, зато и борьба была более жесткой и часто велась без правил. Несколько раз Каган буквально чудом избегал увольнения с работы. Тем не менее он никогда не шел на идейные компромиссы, смело отстаивал свои взгляды и не жаловался на жизнь. Эти качества ему удалось передать и некоторым своим ученикам, которых у него было значительно больше, чем у всех остальных моих знакомых.

Мика был очень жизнелюбивым и веселым человеком. О его остроумии рассказывали легенды. Он бывал тамадой даже за грузинским столом, о наших застольях и говорить нечего. Когда праздновали защиту кандидатской диссертации Светланы Иконниковой, он сказал: «Ну чего вы, дураки, радуетесь, плакать надо! Кем Света была вчера? Аспиранткой. Какой при этом слове возникает образ? Очаровательной молодой девушки, что вполне соответствует реальности. А кем она станет завтра? Кандидатом философских наук, КФН. Какой это вызывает образ? Старой недоброжелательной грымзы, от которой лучше держаться подальше. Тут надо не поздравлять, а сочувствовать!»

Когда в 1986 году Кагана хотели уволить, отправить на пенсию по старости, он предложил секретарю парткома ЛГУ, который был вдвое его моложе, соревнование по четырем позициям: кто лучше прочтет лекцию студентам, быстрее пробежит дистанцию на лыжах, выпьет больше водки и сексуально удовлетворит женщину. Партсекретарь от соревнования отказался, а Кагану разрешили еще раз участвовать в конкурсе. В самые трудные времена он был для других источником оптимизма.

Не могу не рассказать одну связанную с Каганом смешную историю. В конце 1980-х годов, будучи в командировке в Париже, я случайно встретил там Кагана с женой Юлией Освальдовной, выдающимся искусствоведом, заведующей отделом камей в Эрмитаже. При советской власти Кагана за границу почти не выпускали, а теперь супруги получили частное приглашение от своего швейцарского кузена и заодно решили съездить на неделю в Париж. Моисей Самойлович свободно владел французским, однако внимательно прочитать, что написано в его визе, не удосужился. Мы все тогда думали, что единственная трудность – выехать из СССР, а на Западе – свободный мир и безусловный здравый смысл, какие там могут быть проблемы?! Между тем бюрократия имеет свои выраженные национальные особенности (первым их исследовал еще в 1960-х годах французский социолог Мишель Крозье), порою абсолютно абсурдные. Это касалось и визовых документов. Немцы задавали понятные и разумные вопросы: где и на какие деньги ты будешь жить, нет ли у тебя опасных болезней и т. п. Для французов же и итальянцев главным почему-то было место пересечения границы, причем изменить «место встречи» было нельзя.

В паспортах Каганов был указан Парижский аэропорт, а они решили проехаться из Берна поездом. Все шло отлично, проходили контроли, никто ничего не говорил, а в полутора часах езды до Парижа появились вооруженные полицейские, сняли Мику и Юлю с поезда, составили акт о нарушении ими государственной границы, посадили, как в детективных фильмах, в машину с вооруженной охраной и вывезли обратно в Швейцарию. Для 99,9 % советских людей путешествие на этом бы закончилось, но Каганам очень хотелось все-таки побывать в Париже, а швейцарский кузен дал им достаточно денег. Поэтому они не стали долго раздумывать, купили билет на самолет и прибыли куда положено (это было еще до компьютерной эры, так что отметок о совершенном ими серьезном правонарушении нигде не зафиксировали, и в Париж их впустили беспрепятственно).

Зато теперь началась вторая серия фильма. Мы все знали, что визы имеют определенную длительность, но разницы между одно– и многоразовыми визами не знали. Кагановская швейцарская виза была, естественно, одноразовой. Когда им сказали, что с этим могут возникнуть проблемы, они пошли в швейцарское консульство, где им любезно объяснили, что их виза истекла, вернуться в Швейцарию они не могут, поезжайте обратно в Ленинград и оформляйте новую визу. «В крайнем случае, – сказал консул, – я могу оформить вам однодневную полицейскую визу, но для этого вы должны предъявить мне ваши обратные билеты Берн – Ленинград». Но билеты остались в чемодане в Берне… Каган попытался, пока суд да дело, продлить французскую визу, но в этом ему тоже отказали.

В итоге двое пожилых интеллигентных людей, непричастных ни к какой преступной деятельности, оказались в положении Фернанделя из знаменитого фильма «Закон есть закон»: они не могут ни вернуться в Берн, ни остаться в Париже, ни вернуться в Ленинград.

В тот вечер Дом наук о человеке организовал для меня обед с помощником французского министра иностранных дел. Я думал, что, когда я расскажу эту историю, все посмеются и вопрос будет решен. Но дипломат даже не улыбнулся. «Конечно, – сказал он, – это выглядит нелепо, но таков закон. Швейцарский консул не может дать им новую визу самостоятельно, без документов». – «Ну, а продлить французскую визу вы не можете?» – «Вообще-то, это не по моей части, но вот мой приватный телефон, если вопрос не разрешится иначе, я постараюсь это уладить».

Вопрос решился иначе. Микин швейцарский кузен был адвокатом и знал порядки. Он позвонил в свой МИД, там подняли документы и по телефону разрешили своему парижскому консулу выдать Каганам новую визу. Но какая нервотрепка! С тех пор я очень внимательно читаю все визовые документы. И правильно делаю, однажды во французском консульстве в Москве мне поставили подряд четыре (!) неправильные визы.

Помимо многих других человеческих достоинств, Моисей Самойлович был замечательным семьянином, особенно отцом. Для своих детей он был не только опорой и защитой, но в буквальном смысле другом и наставником. Такое сочетание требовательной заботы и терпимости встречается крайне редко. Если бы не дружба и интеллектуальное общение с Каганом, хотя их взгляды не всегда совпадали, его пасынок Александр Эткинд вряд ли стал бы тем знаменитым культурологом, которого все знают.

Моисей Самойлович умирал трудно. Рак легких обнаружили на той стадии, когда уже ничего нельзя было сделать, кроме как снимать боль. Каково болеть, лечиться и умирать в российских условиях – все знают. Юлия Освальдовна совершила подвиг, на который способна только любящая женщина. Находить нужных врачей и недоступные лекарства, принимать решения и поддерживать жизненный тонус и моральный дух слабеющего, но все еще сильного, с ясным умом человека, было невероятно трудно. И все это нужно было делать, невзирая на собственный возраст, болезни и серьезную научную работу. Достойно проявили себя и дети. Последние месяцы жизни Моисея Самойловича – пример мужества и нравственного служения, субъектом которого была вся их семья.

Сменивший Тугаринова на посту декана Василий Павлович Рожин (1908–1986) не был столь яркой личностью, но последовательно поддерживал развитие новых направлений в философии и смежных науках. Исключительно усилиями Рожина на факультете была создана первая в СССР социологическая лаборатория, возглавивший ее В. А. Ядов, который в дальнейшем стал одним из самых выдающихся советских социологов, взялся за это дело по настоянию и под нажимом декана.

Владимир Александрович Ядов – мое самое ценное приобретение на философском факультете, его имя будет появляться в этой книге часто. Началось наше знакомство крайне неприятно. В одном из первых своих выступлений на партсобрании философского факультета я, между прочим, упомянул, что в юности увлекался комсомольской работой. И вдруг поднимается аспирант, он же – секретарь Василеостровского райкома комсомола, и заявляет, что выступление товарища Кона идейно ошибочно, комсомольская работа – серьезное дело, относиться к нему как к «увлечению» непозволительно. Мне сразу стало ясно, что комсомольский функционер глуп, фанатичен и недоброжелателен и к тому же является орудием людей, пытавшихся воспрепятствовать моему приходу на факультет, так что нужно держаться от него подальше. Вскоре этот наглый парень попросил меня прочитать его диссертацию (или это сделал его руководитель Тугаринов, точно не помню), но в деловых вопросах я абсолютно безличен. Работа оказалась (по тем временам) превосходной, умной и самостоятельной, на таком уровне понятие идеологии у нас никто не анализировал. Я не только дал положительный отзыв, но мы стали серьезно разговаривать. Выяснилось, что Ядов – очень интересный, творческий и порядочный человек, с развитым чувством социальной справедливости, на его комсомольские закидоны просто не следует обращать внимания. Его импульсивность вредит ему самому. Вскоре мы стали близкими друзьями и единомышленниками. Когда у меня были проблемы с жильем, Ядов старался мне помочь, идеологически мы тоже были близки.

Поскольку Володя плохо разбирался в людях, его истинным ангелом-хранителем была его жена Л. Н. Лесохина (Люка), бдительно охранявшая их семейный очаг от всякой шушеры, которую Ядов туда опрометчиво допускал. Позже, когда у него появились ученики и сотрудники, он общался с ними на равных, посторонние этого не понимали (у физиков резкие споры всегда считались нормой, а гуманитары, у которых оценочные критерии более размыты, любят чинопочитание и обид не прощают). Когда Ядова перевели в Москву на должность директора-организатора Института социологии, ко мне началось форменное паломничество обиженных им, притом вполне приличных людей. Одного он публично, на Ученом совете, назвал дураком, точнее, сказал, что его проект – глупость, другому еще что-то в том же роде. Я им объяснял: «Ребята, не обращайте внимания, если не согласны – отвечайте ему в том же тоне, он не обидится, для него важно дело, а не форма». Тем не менее он нажил немало лишних врагов. Зато сотрудники его обычно любили.

Прямота и отсутствие необходимой дипломатичности – главные факторы, которые помогли врагам и завистникам намертво заблокировать Ядову возможность избрания в Академию наук. Впрочем, там нет и большинства других родоначальников советской социологии. Татьяну Ивановну Заславскую избрали экономисты по Сибирскому отделению, а в отделении философии, социологии и права не было ни Ю. А. Левады, ни Б. А. Грушина, ни В. Н. Шубкина.

Активную помощь оказал Рожин и возрождению отечественной социальной психологии, как в психологическом (Е. С. Кузьмин), так и в социологическом варианте. Это благоприятствовало развитию междисциплинарных связей. Кроме того, на факультете часто бывали ведущие философы из других вузов и научных учреждений (И. А. Майзель, А. И. Новиков, А. С. Кармин и др.).

Важную роль в становлении ленинградской социологической школы сыграл Анатолий Георгиевич Харчев (1921–1987), который возродил отечественную социологию брака и семьи и создал на базе кафедры философии Академии наук исследовательский социологический центр. Если мне не изменяет память, я был одним из официальных оппонентов по его докторской диссертации и, это уж точно, рецензировал его книгу «Брак и семья в СССР». По всем принципиальным вопросам мы с ним обычно выступали единым фронтом. Очень важной была и его роль как главного редактора журнала «Социологические исследования». Вообще, ленинградская социологическая школа (А. Г. Здравомыслов, О. И. Шкаратан, А. С. Кугель и другие) 1960—70-х годов была сильной и достаточно сплоченной.

Новую исследовательскую проблематику всемерно поддерживал ректор университета, выдающийся математик Александр Данилович Александров.

Александр Данилович Александров (1912–1999)

Александров – исключительно яркий и необычный человек. Он был не только великим геометром, но и мастером спорта по альпинизму. Вероятно, последнее имело для формирования его демократизма не менее важное значение, чем хорошее дворянское воспитание. Когда висишь с кем-то на одной веревке, не будешь считаться степенями и званиями. Как его угораздило стать ректором ЛГУ в самое мрачное время послевоенной истории, мне непонятно. Мы познакомились уже в период оттепели, в 1956 году. Могу засвидетельствовать, что он делал все возможное для оздоровления обстановки в университете.

Студенты и вообще молодежь его любили, хотя некоторые его поступки выглядели пижонскими. На матмехе о нем ходила частушка:

Служил Данилыч на матмехе,

Вставал он рано поутру.

Читал Данилыч для потехи

Студентам всякую муру.

Рассказывали, что однажды, еще до своего ректорства, Данилыч на пари взялся прокатиться на трамвайной колбасе по Невскому. У Казанского собора его снял милиционер: «Гражданин, что вы делаете? Предъявите документы». А. Д. предъявил служебное удостоверение и ответил: «Ставлю научный эксперимент». Милиционер сказал: «Товарищ профессор, можете продолжать свой эксперимент». Данилыч сел на следующую колбасу и поехал дальше. Я спрашивал Александрова, правда ли это, он ответил: «Нет, но характер схвачен правильно».

Иногда его выходки были не спонтанными, а разыгрывались умышленно. Однажды на общеуниверситетской партконференции Александров начал кричать на собравшихся, в результате чего его не избрали в состав парткома – это был серьезный афронт. При встрече я спросил его, как такое могло случиться. «Понимаете, – сказал Александр Данилович, – у меня не было выбора. На собрании некоторые ораторы начали критиковать общество значительно резче, чем это допустимо. Две недели назад я был на приеме у Молотова и знаю, что в ЦК кое-кто только и мечтает о том, чтобы найти повод для репрессий против интеллигенции. Объяснить это публично я не мог, но когда я стал кричать, люди на меня рассердились, зато тон их выступлений стал мягче. Я просто спас университет от возможных неприятностей. Ну, а прожить год, не будучи членом парткома, не так уж трудно».

Иногда он позволял себе и довольно рискованную фронду. Например, он рассказывал мне, что, будучи депутатом Верховного Совета РСФСР, однажды при голосовании какого-то не слишком серьезного вопроса воздержался, однако этого никто не заметил и было сказано, как всегда, что решение принято единогласно. Когда после заседания Данилыч сказал председателю, что он воздержался, тот просто онемел от удивления. Непосредственных неприятностей это не вызвало, но отношений с начальством не улучшало. Советская власть требовала безоговорочной лояльности.

Пижонские манеры, не соответствовавшие статусу ректора, не мешали Александрову оперативно решать конкретные вопросы. В каком-то году на нашем факультете был удачный выпуск, и я хотел взять в аспирантуру сразу троих студентов. Реальных мест было меньше, декан обещал, что постарается найти дополнительные места, но уверенности в этом не было. Случайно встретив на улице А. Д., я без всякой задней мысли рассказал ему об этом. Данилыч отступил на шаг, встал в позу и сказал: «Профессор, о чем вы говорите? Все знают, что аспиранты – товар штучный, сегодня есть трое способных парней, а потом два года может не быть ни одного. Если вы хотите взять троих аспирантов, вы просто должны сказать об этом ректору, и если тот не сумеет найти для них мест, такого ректора нужно гнать поганой метлой!» «Хорошо, – сказал я. – Считайте, что я такое заявление сделал». Через день в отделе аспирантуры мне сказали, что проблем с местами нет, все трое ребят поступили.

Как подлинный русский интеллигент, Александров ненавидел антисемитов. Как-то раз он раздумчиво сказал: «В каком-то смысле все мы евреи». А однажды, когда зашла речь о заграничных поездках, он рассказал мне, что они неофициально обсуждали эту тему у себя в отделении и пришли к выводу о неизбежном отставании советской математики. Мне это показалось странным. Наша математика занимала ведущие позиции в мире, академиков за границу периодически выпускали, да и что вообще нужно математику, кроме собственной головы, карандаша и листа бумаги? «Ошибаетесь, – сказал А. Д. – По сравнению с вами, я действительно много езжу, то на всемирные конгрессы, то на разные ректорские совещания, но к моей науке это никакого отношения не имеет. Чем дальше продвинулся ученый, тем уже круг его профессионального общения, порой его понимают два-три человека в мире, и обсудить с ними проблему иногда остро необходимо. А возможности поехать туда, куда тебе нужно, без долговременного предварительного планирования и оформления, у нас не имеет никто. Современная наука, даже такая абстрактная, как математика, с нашими условиями работы органически несовместима».

Ленинградские партийные власти независимого ректора, естественно, ненавидели. Даже своих «позвоночников» (абитуриенты, которых зачисляли по телефонным звонкам) им приходилось устраивать в обход ректора (впрочем, для этого были другие люди). В конце концов ему пришлось уйти и переехать в Новосибирск, где его избрали академиком. У него были планы возглавить Новосибирский университет, превратив его в вуз нового типа, но это не осуществилось. Кстати, он мне рассказывал, как ему удалось не подписать коллективное письмо с осуждением Солженицына. Многие известные люди подписывали верноподданнические письма исключительно из страха – член КПСС на руководящей должности не мог открыто выступить против ЦК. Когда Александр Данилович отказался присоединиться к общему хору, его вызвал первый секретарь обкома и спросил: «Что это значит? Вы не согласны с линией партии?» – «Что вы! Но как я могу высказываться о книге, которой не читал? Я ученый, и меня просят высказаться не о линии партии, а о конкретной книге». Секретарь обкома опешил, но не мог не признать основательность довода. «А если мы дадим вам ознакомиться с книгой?» – «Тогда будет другой разговор». Секретарь тут же велел принести запретную книгу, но оказалось, что даже в обкоме ее нет, все осуждали ее не читая. А так как «подписная компания» была срочной, пришлось им обойтись без подписи Александрова.

Интерес к философии был таким же постоянным свойством Александрова, как альпинизм, он указан даже в энциклопедических статьях о нем. Он говорил, что не знает ни одного великого естествоиспытателя, который не был бы в той или иной степени философом. Великий ученый, в отличие от просто выдающегося, неизбежно покушается на базовые основы мировоззрения, а это и есть философия. По его инициативе сложилось нечто вроде неформального философского семинара, участники которого (А. Д. Александров, Ю. А. Асеев, М. С. Козлова, В. А. Ядов, В. Г. Иванов, С. Н. Иконникова и я) собирались по очереди друг у друга дома и обсуждали какие-то философские темы, новые книги и т. п. Ничего политического в этих разговорах, разумеется, не было. Впрочем, нередко темперамент Данилыча подводил. Прочитав первые три страницы книги, он думал, что все дальнейшее ему уже ясно. Может быть, в геометрии оно и так, но в философии важны нюансы. Из-за этого мы с ним, собственно, и разошлись.

Когда в «Вопросах философии» появилась статья Бориса Грушина о массовом сознании, Александров счел ее антимарксистской и написал в журнал ругательную статью. Там ее отклонили. Александров рассердился и послал статью в другой журнал. Вся наша питерская философская команда дружно объясняла ему, что он неправ, что о социологической теории нельзя так самоуверенно судить со стороны, что он должен хотя бы прислушаться к нашему мнению. «Если бы мне что-то не понравилось в математике, например абсурдное понятие “иррациональных чисел”, но вы сказали бы, что я неправ, я бы не полез в публичную полемику. Кроме того, – говорил я, – есть старое мальчишеское правило: если кого-то бьют стаей, даже за дело, порядочный парень не станет в этом участвовать, а Грушина бьют именно стаей, причем заведомые подлецы». Никакие аргументы не действовали. Тогда мы сказали: «Если вы напечатаете этот текст, наше общение прекратится». Так оно, к нашей общей скорби, и произошло.

Кроме интеллектуальной ценности, общение с Александровым, как и со Штоффом, способствовало моему приобщению к горам. По его протекции я побывал в замечательном лагере Алибек и познакомился там с новыми интересными людьми. Среди советских альпинистов было много выдающихся ученых. Сейчас, когда в связи с проблемами маскулинности меня заинтересовала психология экстремального спорта, старые воспоминания мне пригодились. А такого ректора, как Александр Данилович, я больше никогда не встречал. Думаю, что это в принципе невозможно.

Работавшие на факультете талантливые преподаватели (М. С. Козлова, Н. В. Рыбакова, Л. И. Новожилова, Д. А. Гущин и другие) заражали своим энтузиазмом даже студентов других факультетов. Однажды ко мне на кафедру пришел студент физического факультета и спросил, что можно прочитать по какому-то довольно сложному вопросу. Я сказал, что по этой теме на русском языке ничего нет, могу предложить английскую статью. Молодой человек поежился, но согласился ее читать. «А зачем вам, собственно, это нужно?» – спросил я. Оказалось, что для выступления на семинаре у Тамары Витальевны Холостовой, которая вела у них курс философии. Каким же огромным интеллектуальным и моральным авторитетом нужно было обладать, чтобы для выступления на обычном учебном семинаре по философии студент-физик стал разыскивать специальную литературу на стороне! Впрочем, это был исключительный случай. Тогдашние студенты читали больше сегодняшних, но лишней информацией свои умные головы особо не забивали, а думают нынешние ребята значительно самостоятельнее прежних.

В этой книге я сознательно вспоминаю преимущественно хорошее, в целом же моральная атмосфера на философском факультете была скорее плохой. Наряду с блестящими учеными и порядочными людьми существовала мощная камарилья догматиков и интриганов, рассматривавших все новые проблемы и веяния как идеологически подрывные. Это имело и антисемитский подтекст. Мне ставили палки в колеса где только могли. Хотя я был всего лишь шестым доктором философских наук в Ленинграде и читал на факультете основной курс, профессорское звание я получил лишь после того, как подал заявление об уходе и в дело вмешался секретарь горкома партии Ю. А. Лавриков (один из немногих приличных людей на этой должности). Все время приходилось опасаться подвохов и провокаций. Популярность моих лекций не только усиливала зависть некоторых коллег, но и вызывала подозрения партийного начальства, которое не верило, что студенты могут ходить на лекции по философии добровольно. Мои «новомирские» статьи, которые читала вся тогдашняя интеллигенция, также вызывали раздражение. Курс социологии личности обошелся без особых неприятностей только потому, что кроме явных и тайных надсмотрщиков его посещали многие уважаемые профессора с разных факультетов, а книга готовилась к печати Политиздатом.

Впрочем, «съесть» меня было не так просто. Почти все мои книги печатались не в Ленинграде, а в центральных издательствах. Мои профессиональные контакты также не ограничивались городом. Весной 1956 г., когда Константинов готовил (несостоявшийся) пленум ЦК КПСС по идеологическим вопросам, меня неожиданно вызвали в Москву и включили сразу в две рабочие группы: по философии (во главе с П. Н. Федосеевым, которого я тогда увидел впервые) и по пропаганде на зарубеж (во главе с Ю. П. Францевым). Для человека моего возраста там было много удивительного.

Прежде всего, меня поразил готовивший пленум секретарь ЦК по пропаганде, будущий «и примкнувший к ним» Д. Т. Шепилов. Два часа он отличным русским языком, без бумажки, говорил приглашенным (почти все они были видными партийными учеными), что партии нужен совет, как снять сталинистские «наслоения», и закончил призывом к смелости и искренности. Мне это очень понравилось. В рабочих группах атмосфера тоже была раскованной, но уже другой. В комиссии Францева было сообщено, что наши партийные документы на Западе не печатают не только по идеологическим мотивам, но и потому, что они слишком длинны и написаны ужасным языком. «Так давайте скажем об этом!» – предложил я. «Что вы! Дмитрий Трофимович взбесится!» – «Так он же сам просил сказать правду?» – «Эх, молодо-зелено! От него это не зависит. Документы составляются так, как у нас принято, и сказать, что наш стиль документов неправильный, невозможно. Это выходит за пределы компетенции Шепилова. Поэтому вне зависимости от того, какие слова он говорит, этого мы писать не будем», – улыбнулся Францев.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.