Эпилог

Эпилог

Оно выпорхнуло как-то неожиданно и долгое время оставалось приметным и модным — шелестящее и несколько тяжеловесное, возможно благодаря длине своей, слово «ностальгия», русский вариант французского «ностальжи», что означает попросту — «тоска»; перевод, конечно, есть перевод, всего лишь вариант, потому что более объемно это слово по-русски, французское же — изящнее. Выбросили это слово в обиход неожиданные и столь долго ожидаемые перемены в нашей жизни. Строительство стартовой площадки для них началось в середине восьмидесятых, а через пару лет со старта ушла ракета, взяв курс не вперед ввысь, в малоизведанное, а с точностью до наоборот — назад, в хорошо знакомое — в прошлое. Топливом для этой ракеты было наше нетерпение, желание поскорее сорвать знакомые маски, чтобы увидеть за ними незнакомые лица, а в наш век для этого пригодна только ракета, а не старомодная машина времени: полный вперед, газуй в историю, круши гранитные памятники вождям, отправляй в переплавку бронзовые бюсты героев со следами ночевки голубей.

Прошло еще немного времени, и зашелестело это слово «ностальгия». Душа у нас нараспашку, и она заболела, простудилась от ветра перемен. А ностальгия — как лекарство, если уж не вылечит окончательно, то, во всяком случае, уведет от возникших проблем во временную даль, где было все проще, и проблем — никаких, и сомнений — никаких, и никаких тебе ненужных, нежелательных находок. Иди себе по прямой дорожке и не замечай, что она — в ухабах, не твое это дело. Она ведет в темный лес, а ты закрой глаза и представь, что перед тобой — райский сад, в котором не соловей-разбойник, а птаха соловей.

Газеты немо кричали и наотмашь били статьями, роясь, по выражению гениального поэта, в «окаменевшем дерьме» советского плюсквамперфекта; голубой экран, давно уже потерявший голубой цвет — цвет, кстати, безмятежного спокойствия, — стал контрастным, красное сменилось черным, но притяжение к нему от этого только усилилось. Все завораживало волшебной силой открывшейся возможности поговорить с правдой на «ты», и от нее уже не было спасения, а правда никогда не бывает одна, всегда ходит под руку с ложью, опираясь на нее всей своей немощью. Лозунг масс Древнего Рима «Хлеба и зрелищ!» в России зазвучал иначе: «Хлеба и правды!»

А ностальгия ждала своего часа, своих дней и даже лет. Слово это еще покоилось в тяжелых фолиантах словарей.

Но вскоре пришла усталость. Докопаться до правды — все равно что вручную и в одиночку вырыть котлован. Потом все сменилось разочарованием. А когда приходит разочарование, и вслед за ним — очередная усталость, и все вокруг видится уже безнадежно серым, а не голубым и зеленым, прошлое, как поется в знаменитом романсе, кажется сном, легким и розовоцветным, — вот тогда-то и наступает время ностальгического пришествия.

И ностальгия вышла на свет божий именно тогда, когда стала необходимостью, точно почувствовав свое «время Ч».

Ракета восьмидесятых врезалась в толщу тридцатых годов, стиснутую каменными подвалами Лубянки и в то же время прикрытую белыми халатами продавцов в «Елисеевском», которые должны были свидетельствовать благосостояние всего народонаселения одной шестой части планеты. Стрекотали камеры — для истории, на черно-белой пленке угадывалась красная икра в неизмеримых количествах; колбаса самых разных калибров, как биты в популярных в довоенные годы городках, покоилась на прилавках, ее штабеля таяли и вновь пополнялись, являя собою образец микояновского благополучия. А на прилавках винных отделов среди бутылок хереса, мадеры и невостребованной водки (ведь не пьет счастливый человек!) красовались пузатые «гусыни» «Советского шампанского» («гусынями» заалкоголенный народ спустя сорок лет нарек эти же вместилища, но уже с надписью «Кавказ»). А шампанское было для простого люда в тридцатых новинкой, его когда-то пили еще не забытые господа, оно пенилось, искрилось, и нежные брызги его летели в лицо из бокалов, а то и просто граненых стаканов.

И вскоре «брызги шампанского» превратились в танго и осели на самой популярной, пожалуй, пластинке того времени. Ее привезли откуда-то с Запада, и никто не знал, как именно она к нам попала. В СССР пластинку переписали вполне официально, правда, по западным меркам это называлось «пиратством», разрешения ни у кого не спрашивали. Пластинка стала реликвией в домах, где хранилась другая реликвия, более основательная, — патефон, его крутили на вечеринках и семейных торжествах. И когда игла в мембране касалась первого желобка диска, вступал без всяких предисловий аккордеон, предлагая гостям выйти из-за стола, встать парами и целомудренно прижавшись друг к другу, плыть по убаюкивающим волнам танго, и этот обособленный мирок в коммуналке становился на несколько минут вожделенной танцплощадкой.

И тогда же к вылетающим из патефона музыкальным «брызгам» присоединялись мелодии другого свойства, и вместе они составляли ароматный букет, в котором можно найти цветы на все вкусы. Из Европы были завезены танго «Дождь идет», «Цыган», забирающие душу такой печалью, что, казалось, «склеены» были из осколков разбитой хрустальной вазы, именуемой любовью.

Но в привечаемые довоенные времена одним лишь танго не ограничилась ностальгическая атака из восьмидесятых. Вдруг всплыли песни, которым уготовано было место на глубоком илистом дне Леты. Когда-то они были не просто заметны, их истово любили, и не только потому, что сами по себе были хороши эти песни. Они отличались от тех, где любовь была безоблачной, а влюбленные и не помышляли о расставании. «Вам возвращая ваш портрет, я о любви вас не молю, в моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю», — обволакивал слушателя всегда тоскующий, с мягчайшими, редкими на эстраде обертонами тенор Георгия Виноградова. Он же пел и другую песню, обращенную к женщине; женщина звалась «Счастье мое», но исполнение Виноградова словно бы ставило под сомнение бесповоротность этого счастья. К слову сказать, автор этих песен вместе с ними из Леты не вынырнул, исчез бесследно, во всяком случае для широких масс.

Георгий Виноградов же пел еще долго и после войны, сначала был ведущим солистом Краснознаменного александровского ансамбля, но чем-то подпортил себе певческую карьеру — то ли неучтиво обошелся с одним из наших видных дипломатов на банкете после одного из концертов, то ли так же неучтиво высказался о КГБ, истину сегодня найти трудно; пел он потом только на радио. О его «грехах» можно и нужно забыть, а вот голос его забыть невозможно.

Годы тридцатые были покорены решительной атакой ностальгии без всякого сопротивления, они сдавались, выбрасывая флаг, однако не белый, а красный. С серпом и молотом в верхнем углу. Другого флага и быть не могло.

И уже в ход пошли и марши с красноармейской выправкой. «Если завтра война, если завтра в поход» или «Красная Армия всех сильней» (когда-то было и так) были все же отброшены, не поддавались ностальгии, однако по дороге к «восьмидесятникам» зашагали песни-марши, которые наизусть знает брусчатка Красной площади. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля» — а в Кремле, согласно песне, не Горбачев бодрствует в ранний час, а Сталин. Его нет в песне, но он все же незримо присутствует; в таких песнях не бывает иначе… «Москва майская», «Марш энтузиастов» («Здравствуй, страна героев, страна мечтателей, страна ученых…»), «Марш веселых ребят» («Легко на сердце от песни веселой…») — самые советские из всех советских песен, самые любимые из всех любимых, они глубоко вселились в души каждого москвича, отправляющегося на Красную площадь вместе с длиннющими, тянущимися по всей улице Горького и всем прочим улицам, упирающимися в Манежную колоннами с шарами, бумажными цветами, а главное — с портретами «вождей» числом с десяток. И «основным» портретом — «отца всех народов», человека во френче, смотрящего на колонны добрыми глазами, как и подобает мудрому из мудрых. А пойти было необходимо не только для того, чтобы продемонстрировать свое единство и солидарность с жаждущим поддержки, забитым трудовым людом планеты, а с тем чтобы глазами отыскать его на темно-коричневой трибуне Мавзолея, крикнуть «ура!» в ответ на громовой голос, ухавший над площадью: «Великому Сталину — слава!» А он, великий скромник, будто и не замечал этих слов.

И в сороковых, уже не роковых, а победных, и в пятидесятых, и дальше эти песни оставались жить, но уже сильно постаревший москвич не старался отыскать глазами на трибуне Мавзолея ни одного из новоявленных вождей, кому доставался руль тихо сползавшей в кювет державы, и шел мимо в «красные» дни уже не в охотку, а по воле тех, кого с легкой руки Штирлица стали называть «партайгеноссе»; плелся, норовя отделиться от колонны, чтобы прильнуть в ближайшем подъезде к горлу бутылки с дешевеньким портвейном.

И песни стали тускнеть, их на глазах приспособили к фальшиво-громогласным донесениям об исторических победах в стране невероятно развитого социализма. Фальшь была песням противопоказана. Они звучали искренне в годы, когда появились, когда вождь говорил «надо», а народ, по взмаху его руки, отвечал «есть!» и никто не видел (или не хотел видеть) спрятанную за спиной другую руку с увесистым кулаком.

Песни эти с годами угасли, но вспыхнули вновь, возглавив песенный список, предъявленный ностальгией. И не у стен древнего Кремля они зазвучали — там теперь реденькие колонны маршировали без песен, «ура» не кричали. Песни же, как символ времени, которое, вопреки логике казалось удивительно светлым, времени, когда побежденный народ стоял перед своим властелином на коленях и до хрипоты пел ему аллилуйю. Человека ещё понять можно, понять массы — трудно, если возможно вообще…

Я убежден — ностальгию в восьмидесяти родила песня. Именно она бросила первый камешек в мутную водицу нашего времени, и круги не замедлили расползтись по воде. Мы стали зорче всматриваться в прошлое, поняли, что утрачено многое из наработанного двумя предыдущими веками, что сгоряча предано анафеме и то лучшее, что оставила наша горемычная эпоха. И вот, с благословения мадам Ностальгии — бабушки с непременным носовым платочком, который она то и дело прикладывает к глазам, вытирая слезы умиления от встречи со старыми друзьями — ведь ровно полвека не виделись! — появилось еще одно, знакомое, но хорошо забытое слово «ретро». Оно прижилось и расцвело. Мы давно не обращали на него внимания, его вытеснили из нашего обихода правила игры в светлое будущее, где не должно быть места прошлому. Появились канотье, старинная мебель стала вдруг раритетом, который разыскивался в комиссионных магазинах, на каналах множественного ныне телевидения стали вдруг покорять нас своей чистотой старые фильмы. Ретро имеет одну особенность: оно — живое отражение ушедшей эпохи.

И опять впереди соловьем залетным понеслась песня. Именно она и повлекла нас в мир ретро.

Ностальгия выбрала из сотен песен — в тридцатых счет на тысячи не шел — самые достойные, ее вкусу можно позавидовать. Выбрала и прикрепила к ним нечто вроде охранной грамоты: «Не трогать!

Поощряется государством!» Конечно, государству не до песен. Его дело — налоги. А вот песня — она все равно остается с человеком. Теперь — так.

И они посыпались, ретро-песни. Да еще какие — настоящие шлягеры. Одни мы и не забывали, нет-нет да и промурлычем при случае. Другие слушали и думали: как же так? Где мы раньше были?

Спасибо, песня, что ты умеешь долго жить!

Перефразируя классику, опустимся перед песней на колени. И вспомним, поднимаясь с колен, что в тридцатых годах на эстрадные подмостки поднялись те, кто обеспечил ей не только безбедное существование, но и долгие годы жизни. Память человеческая — этот великолепный фильтр в искусстве — вместила имена певцов и названия песен, спаяв одно с другим. Вместе они шагнули в следующее десятилетие, затем — еще в три, где были с благодарностью приняты новыми поколениями, и несли, оберегая от чужих рук, свои песни, а каждую из них — без преувеличения каждую! — можно причислить к лику «священных». Пустых песен быть не могло, исполнители точно знали, где находится тот колодец, из которого можно черпать свежую и вкусную влагу.

Большое искусство никогда не остается незамеченным. У больших талантов — армии поклонников, именно они и завоевывают им славу. А она, как давно замечено, штука неблагодарная. Сталин как-то цинично заметил: «Есть человек — есть проблемы, нет человека — нет проблем». Вот так же и со славой. Когда нет человека, она стихает, переходит к другим претендентам на ее руку, бывшие фанаты прославляют уже другого кумира — что поделаешь, жить надо дальше, а без почитания жизнь становится скучной…

Бог с ней, со славой, главное — чтобы не пришло забвение. А это тоже свойство человеческой памяти.

У Концертного зала «Россия» в Китай-городе, самого престижного ныне эстрадного зала Москвы, сменившего на этом посту Колонный, выложена из плит Аллея звезд. «Звездность» ныне в почете, особенно в кино и на эстраде, «театральная звезда» почему-то не звучит, а вот «кинозвезда» или «эстрадная звезда» — это привлекает сразу, заостряет внимание, хотя заезженный ярлычок «звезда» слишком уж примелькался. И все же есть памятная Аллея звезд, по которой можно пройтись, остановиться у каждой из мраморных плит, аккуратно уложенных в ряд. И прочесть:

Леонид Утесов

Клавдия Шульженко

Вадим Козин

Сегодня уже много плит с именами, но эти были первыми. С них и начинается аллея. Звезды, как известно, бывают разной величины, есть покрупнее, есть помельче, и свет у них разный. Вот так и на эстраде, увеличенной сегодня телеэкраном.

Крупных звезд на кем-то превосходно придуманной аллее — немного. Первые три — самые крупные. А ведь настанут времена, когда на плитах будут выбиты имена, ну, скажем, Лады Денс или Влада Сташевского — секс-символов свалившейся нам на голову «попсы». Или всей целиком «Полиции нравов». Тоже ведь звездочки, но на лейтенантских погонах. А генералы — Утесов, Шульженко, Козин. Не просто имена — легенды. И может быть, их стоит отнести к самому высшему комсоставу эстрады — маршальскому. Козина, кстати, еще до войны назвали «генералиссимусом песни». Если правительство не торопится присвоить звание, народ на него не поскупится.

У первых двоих были счастливые судьбы. Правда, не без полагающихся для судеб превратностей. Фотоаппарат Утесова — награда за фильм «Веселые ребята» вместо ордена или звания, какими были обласканы другие участники фильма, — вызвал недоумение чуть ли не всей страны и немой вопрос самого актера: за что? Версий здесь немало, сам Утесов делал вид, что доволен и фотоаппаратом, согласуясь с пословицей об овце и клоке шерсти. А одна из версий упиралась в сплетню, дошедшую до властей предержащих: якобы Утесов вместе с семьей собирается бежать из СССР в Турцию. Черное море переплывут беглецы… на автомобильных шинах. Нелепость? Безусловно. Но чиновники поверили. Значит, хотели поверить.

А Шульженко? Неожиданный провал в Москве на первом эстрадном конкурсе — провал певицы, которую обожал любимый ею Ленинград. Человечный мир ее песен, который никак не вписывался в общепринятый стандарт, утвержденный в Кремле, — разве не пытались его расширить до героического? Певица, неслыханно популярная в стране после войны, звание народной артистки СССР получила лишь в шестьдесят пять.

Третий же, брошенный в середине сороковых на «магаданский ветерок». — «трагический тенор эпохи», как назвала Козина одна из московских газет, — так никогда и не ступил на Большую землю.

Сходства в их судьбах нет. Сходства в песнях — тоже. У каждого был свой голос в песне, своя неповторимость. Да иначе и невозможно. Ни один настоящий художник не позволит себе копировать полотно другого великого художника. Мастер на холсте оставляет только себя.

Так и в песне. Шедевры Утесова и Шульженко принадлежат только им, и никто не подаст их так, как они. Хотя не исключено, что кто-то, взявшись, предположим, за песню «Одессит Мишка» или «Пароход» или шульженковские «Руки», споет их иначе и даже тронет наши сердца, но мы-то будем сравнивать с оригиналом, а он оставляет в памяти неизгладимый след.

Это бывает только в том случае, если исполнитель накладывает на песню «табу» не своей волей, а своим творчеством.

Но вот песни Козина…

Их поют сегодня, а начали петь в конце восьмидесятых. Они не были слышны много лет, звучали разве что в домах, где сохранились старые козинские пластинки, новые же не выпускались — на имя Козина был наложен запрет. Молва причислила его чуть ли не к врагам народа. Время было такое: раз сидит — значит, враг. А он не был врагом, он был и оставался любимцем народа, до войны за его пластинками выстраивались длинные очереди в Москве на Кузнецком и в Ленинграде на Невском, а тиражи пластинок были выше, чем у Лемешева и Утесова. Залы, где он выступал, осаждались несчастными любителями козинского «эстрадного» бельканто, не сумевшими достать билет. А на концертах первые ряды напоминали меховой и ювелирный магазины: там сидел московский чиновный истеблишмент, вернее, жены из истеблишмента.

Концерты ушли в историю, а Козин — в холодный барак Магаданлага.

И вдруг, через сорок лет, запрет сняли. И пошли пластинки. Цены на них росли, как доллар на валютной бирже. Однако спрос был высок, и песни Козина зазвучали по радио, по ТВ. Но — не только в его исполнении. Их запели многие известные певцы во главе с Кобзоном.

«Когда простым и нежным взором ласкаешь ты меня, мой друг…» — его знаменитая «Дружба».

«Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…» — его знаменитая «Осень», «Сияла ночь, в окно врывались гроздья белые, цвела черемуха, но как цвела она…» — его знаменитое «Забытое танго».

Козин возвращался.

Потрепанный студийный «газик» трясся по шершавой бетонке, валил сухой снег, сыпался на переднее стекло, «дворник» скрипел и метался изо всех сил, а снег все летел и летел. Я всматривался в квадрат очищенного стекла и на несколько секунд мог различить серую гладь бетонки с пляшущей метелью. КамАЗы, несущиеся навстречу, казались привидениями, бесцветное солнце то и дело выпрыгивало из-за сопок, поросших чахлым, тонконогим ельником.

Еще час назад самолет кружил над Магаданом, потом — трап, стужа негостеприимно саданула в лицо, сразу же после теплого салона ИЛа спуск по трапу и дорога до аэровокзала длиной в сто метров показались не столь уж студеными, но в зале ожидания было промозгло, — и вот полутеплая машина, крытая брезентом, мчится по Колымскому тракту, за брезентом минус 35 градусов, до Магадана около часа езды, тихо начинаю мерзнуть — сквозь щели в машине рвется холод, но ничего не поделаешь, знал, куда еду и по какой дороге меня катит обветренный здешними буранами «газик».

Легенды, были и преданья…

В России нет земли святей,

Колымский тракт до Магадана

Весь выстилался из костей,

— приходят на память чьи-то стихи. Стынут ноги. Снег продолжает валить, как будто в небе висят за готовленные сугробы. И вдруг… Снегопад оборвался — резко, мгновенно, «тормознул» на полном ходу. Солнце выскочило из-за сопки уже не квадратное, а обычное, круглое. Впереди начали выплывать пятиэтажки. Магадан. А на другой день шла съемка в теплой обшарпанной квартирке с зачерненной от копоти кухней, с туалетом, в котором почему-то не было двери, с узенькой прихожей, заставленной некрашеными стеллажами с какой-то картотекой поликлинического вида. Одна комнатка, тоже уменьшенная стеллажами с книгами в потрепанных переплетах и с круглым столом, накрытым клеенкой с большой дырой (похоже, прожжена утюгом); старый магнитофон, заваленный катушками с пленкой, пианино, а на нем фотокарточки нескольких кошек с бантиками — а две живые, без бантиков, забились под аккуратно прибранную кровать, когда вносили съемочную аппаратуру.

Хозяином квартирки был Вадим Алексеевич Козин, человек с громким именем и громким прошлым. Он-то и снимался, сидя за столом в потертом пиджачке, который обвис на старческих плечах, под пиджачком была застиранная клетчатая рубашка. Снимался Козин для московской телепередачи — первой по его появлении после сорокалетнего отлучения.

Зачем я пишу обо всем, увиденном мною в богом проклятом Магадане (да простят меня его жители), городе на морозном и сыром океанском ветру, вдохни глубоко — легкие разорвет; зачем рассказываю о раздавленном человеке, когда-то элегантном, улыбчивом, заласканном девицами? Теперь он превратился в ядовитого, неряшливого старичка со все еще карими цыганскими глазами…

Пишу не только потому, что увидел такое, что не дано было увидеть многим, но и потому, что в далекую патефонную эпоху Козин был любимцем и Майечки Кристалинской, пластинки его она слушала в доме тети Лили, в котором было все, что музыкальной душе угодно, и эстраду здесь любили не меньше, чем оперу. И Майечку, тогда еще не мечтавшую о певческом будущем, поразил красавец голос Козина, ничего подобного на пластинках она не слышала. Да, были Лемешев, Козловский, Печковский, но это были оперные певцы, и не пели они песни так, как умел Козин. Хотелось и самой петь, а еще хотелось верить, что скоро, очень скоро — ведь ей уже пятнадцать — придет и любовь, о ней она тоже мечтала — «Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, то в нем цветет весна…». Будет весна и в ее жизни, и в сердце, как и в гитаре, зазвенит каждая струна.

…Перерыв. Погас маленький, слепящий прямоугольник осветительного прибора на тонкой ножке штатива. Комната сразу погрузилась в полумрак. Две огромные кошки вылезли из-под кровати и уселись на стуле, пяля на меня четыре испуганных глаза.

— Спасибо… Меня, кажется, припекло. — Козин положил ладонь на макушку. — Даже одурел. Вот сижу и думаю, а куда делась моя бриллиантовая звездочка, — он дотронулся до лацкана пиджака, — а ее-то отобрали при аресте.

(Была у Козина такая звездочка, подарок какого то богатого негоцианта из Америки. Звездочка о пяти каратах, и во время концерта на нее специально наставляли осветительный «пистолет», чтобы бриллиант сверкал, переливаясь синим огнем.)

— Отдохните, Вадим Алексеевич, — ласково сказал я, опасаясь, что старик закапризничает и откажется от съемки, он уже это сделал накануне, когда увидел, что одна из его кошечек недомогает, но, к счастью, все обошлось. — Нам торопиться некуда. Самолет только завтра, — пошутил я.

Комната постепенно остывала. Козин уже пришел в себя, улыбнулся:

— Это вы меня до завтра мучить будете?

— Не будем, Вадим Алексеевич. Снимем еще один кусок. Поговорим о вашем взгляде на эстраду сегодня. Кто вам запомнился?

Козин помолчал и вдруг сказал — раздраженно — Я вам вот что скажу, молодой человек. Я вот телевизор давно смотрю, слава богу, работает он у меня исправно. И много кого видел. Но — не запомнил. Кобзона запомнил, он хорошо поет. А вот то что он мое «Забытое танго» взял, — напрасно. Это моя вещь. Вы послушайте, как я его пою. Вот так и надо петь. У меня на пластинке есть — американцы в пятьдесят шестом выпустили.

— И хорошо, — сказал я, — что Кобзон его поет. — Не мог не вступиться я за Иосифа Давыдовича, хотя бы потому, что он пел песню в моей передаче. — А то ведь «Забытое танго» стало и впрямь забытым. Кто еще на примете, Вадим Алексеевич?

Он снова замолчал, видимо собираясь с мыслями Он не уходил от разговора, но продолжил его вяло Козин почти не называл имен. Говорил только о Гуляеве, Зыкиной, Пугачевой — они нравились ему. И еще Лещенко — он был на гастролях в Магадане, снялся вместе с Козиным, старику это польстило. Кто еще нравился? — не унимался я. И вдруг Козин оживился.

— Кто еще… А вот еще есть такая певица черненькая… Майя…

— Кристалинская?

— Да, Кристалинская. Что-то редко вижу.

— Ее уже нет, Вадим Алексеевич.

Видимо, Козин не расслышал моих слов, уйдя в себя, раскапывая в своей памяти заносы времени. В восемьдесят четыре года такие раскопки делать непросто, память иной раз напоминает стену, о которую можно расшибить лоб.

— Майя вот… Так в мои годы никто не пел у нас. Голос у нее небольшой, большой-то зачем на эстраде? Если его Бог дал, умей не орать, а петь. У Майи всегда песня… теплая. И голос — теплый. Только скромница она большая, по глазам видно. Напористей надо. — И, подумав, вдруг не согласился с собой: — А может, ей и не надо…

Вот такой разговор состоялся в Магадане в декабре 1987 года.

А передачу мы сняли, она называлась «Два портрета на звуковой дорожке» и часто крутилась под «охи» и «ахи» всех, кто помнил Вадима Алексеевича Козина молодым, процветающим и самоуверенным. Магаданский Козин их тоже устраивал — все же он был их любовью, а каждый из нас прекрасно понимает и что такое время, и что за старость нельзя казнить, нужно только миловать. А вот за что советская власть так сурово обошлась с певцом, толком никто понять не мог. И, несмотря на давно уже размотавшийся клубок сплетен и догадок, никто не может понять и до сих пор.

То, что Козин говорил о Кристалинской, вспомнилось сейчас. Козин — «классик», и, куда бы его ни упрятали, никакая власть сбросить генералиссимуса эстрады с пьедестала, в отличие от другого генералиссимуса, не могла. И даже эти несколько слов о Кристалинской сегодня для меня стоят того, чтобы лететь за ними на край земли…

Автор благодарит всех, кто своими воспоминаниями о Майе Кристалинской содействовал появлению этой книги.

Особая благодарность Григорьянц Нине Нерсесовне, Котелкиной Валентине Ивановне, Кристалинской Лилии Ильиничне, Кристалинской Ренате Ильиничне, Кристалинской Анне Владимировне, Касаеву Чермену Владимировичу, Ольховской Элле Львовне, Голуб Гуне, Авербаху Юрию Моисеевичу, Рымшевич Терезе Владиславовне, Райновой Татьяне Григорьевне, Петренко Владимиру Николаевичу, Мульяш Марии Борисовне, Гридунову Джону Ивановичу, Колесник Талине Тимофеевне, Барклаю Игорю Максимовичу, Авруцкому Марку Яковлевичу, Савину Серафиму Дмитриевичу, Лобачевой Елизавете Алексеевне, Таривердиевой Вере Гореславовне, Пахмутовой Александре Николаевне, Добронравову Николаю Николаевичу, Смирницкой Анне Николаевне, Аксентьеву Борису Анатольевичу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.