«Известная экзекуция»
«Известная экзекуция»
Девятого июня Анна Иоанновна повелела следствие «более розысками не производить» и подготовить «изображение о винах» преступников. Для простолюдинов дела о «непристойных словах» обычно завершались битьем плетьми и «свобождением» на волю или к прежнему месту службы — при условии чистосердечного признания вины и обычной в подобных случаях ссылки на смягчающее обстоятельство — «безмерное пьянство». Но в случае с министром и его чиновными «конфидентами» такого быть не могло — даже несмотря на то, что следствие так и не смогло ничего выяснить про заговор и не были обнаружены какие-либо связи опального с гвардией. Примечательно, что служившего под его началом в «комиссии о размножении конских заводов», участвовавшего в рассмотрении дела Жолобова и не раз бывавшего в доме Волынского капитана Преображенского полка Василия Чичерина даже формально не «следовали».
К 16 июня «обстоятельное изображение» («экстракт») дела было подготовлено и передано императрице. Следственная комиссия перечислила «вины» Волынского: «составил предерзостное плутовское письмо для приведения верных ее величества рабов в подозрение»; «осмелился нарушить безопасность государственных палат… причинением побоев Тредьяковскому»; «питал на ее величество злобу»; «отзывался с поношением о высочайшей фамилии»; «сочинил разныя злодейския разсуждения и проект»; «имел с своими сообщниками злодейские речи касательно супружества государыни принцессы Анны»; «старался в высочайшей фамилии поселить раздор», «причитался к оной свойством» и т. д. Но пристрастное следствие так и не смогло доказать обвинение в якобы готовившемся захвате власти — главный подследственный «остался при том, что такого злого умыслу не имел».
Императрица, похоже, колебалась. Волынский, безусловно, заслужил опалу. Но допустить на десятом «триумфальном» году царствования позорную казнь толкового министра? Наконец, она решилась. 19 июня по высочайшему указу следственная «бригада» во главе с Ушаковым и Неплюевым была преобразована в суд. Под началом фельдмаршала И.Ю. Трубецкого состояли генерал-прокурор Н.Ю. Трубецкой, кабинет-министр А.М. Черкасский, обер-шталмейстер А.Б. Куракин, генералы Г.П. Чернышев и А.И. Ушаков, генерал-лейтенанты В.Ф. Салтыков, М.И. Хрущов и С.Л. Игнатьев, тайные советники И.И. Неплюев, Ф.В. Наумов, А.Л. Нарышкин, В.Я. Новосильцев и еще несколько чиновников, генералов и майоров гвардии. Эта комиссия должна была ознакомиться с обвинительным заключением и вынести приговор.
Судьи принадлежали к тому же кругу, что и подсудимые, как правило, хорошо их знали и поэтому сами могли быть обвиненными в содействии или сочувствии им. 20 июня 1740 года они вынесли приговор: за «безбожные, злодейственные, государственные тяжкие вины Артемья Волынского, яко начинателя всего того злого дела, вырезав язык, живого посадить на кол; Андрея Хрущова, Петра Еропкина, Платона Мусина Пушкина, Федора Соймонова четвертовав, Ивана Эйхлера колесовав, отсечь головы, а Ивану Суде отсечь голову и движимые и недвижимые их имения конфисковать». Многими судьями руководил страх. Зять Волынского, сенатор Александр Нарышкин, после приговора сел в экипаж и тут же потерял сознание, а «ночью бредил и кричал, что он изверг, что он приговорил невиновных, приговорил своего брата». Другой член суда над Волынским Петр Шипов признался: «…мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным».
«Великодушная» императрица пожелала «жестокие казни им облегчить»: Волынскому надлежало отсечь правую руку и голову, а его главным помощникам Хрущову и Еропкину — только головы; прочим же была дарована жизнь — битье кнутом и ссылка «на вечное житье» на окраины империи; легче всех был наказан Мусин-Пушкин — всего лишь «урезанием» языка и ссылкой в монастырь. Сразу же по конфирмации приговора его сообщили главному преступнику.
Волынский держался стойко: разговаривал с караульным офицером, пересказывал увиденный накануне вещий сон — явившегося к нему для исповеди прежде незнакомого священника. Потом он сказал: «По винам моим я напред сего смерти себе просил, а как смерть объявлена, так не хочется умирать». К осужденному несколько раз приходил священнослужитель, с которым он беседовал о жизни и даже шутил — рассказал батюшке соблазнительный анекдот об исповедовавшем девушку духовнике, который ее «стал целовать и держать за груди, и та де девка, как честная, выбежала от него вон». Но и перед лицом смерти Артемий Петрович не желал прощать старой обиды давно покойному канцлеру Головкину и грозил «судиться с ним» на том свете{456}. 25 июня он позвал к себе Ушакова и Неплюева, вновь покаялся «в мерзких словах и в предерзостных и в непорядочных и противных своих поступках и сочинениях» и просил избавить его от позорного четвертования и не оставить в беде детей… Но царская воля была неизменна.
Ушаков, остававшийся «на хозяйстве» в столице во время отъезда двора в загородные резиденции, запиской сообщил Бирону для передачи императрице в Петергоф о точном времени казни: «Известная экзекуция имеет быть учинена сего июня 27 дня пополуночи в восьмом часу». Поутру преступников доставили из крепости к близкорасположенному месту казни — на Сытный рынок. По прочтении высочайшего указа бывшему министру отрубили правую руку и голову, а его товарищам Петру Еропкину и Андрею Хрущову — головы. Трупы казненных в течение часа оставались на эшафоте «для зрелища всему народу»; затем «его (Волынского. — И. К.) мертвое тело отвезли на Выборгскую сторону и по отправлении над оным надлежащего священнослужения погребли при церкви преподобного Сампсона Странноприимца».
В приговоре подробно описывалось, как надлежит поступить с родственниками Волынского: «Детей его сослать в Сибирь в дальние места, дочерей постричь в разных монастырях и настоятельницам иметь за ними наикрепчайший присмотр и никуда их не выпускать, а сына в отдаленное же в Сибири место отдать под присмотр местного командира, а по достижении 15-летнего возраста написать в солдаты вечно в Камчатке».
Утвердив жестокий приговор, Анна Иоанновна проявила и некоторую милость к жертвам, распорядившись вернуть женам Хрущова, Соймонова и Мусина-Пушкина их недвижимое приданое; детям первых двух (у Соймонова их было пятеро, у Хрущова четверо) оставалось по 40 душ, дети же Мусина-Пушкина получали всё имение деда — графа Ивана Алексеевича{457}.
После казни отца дети Волынского, каждый в особой повозке с провожатым, были отправлены в ссылку. Привезенная в Енисейск четырнадцатилетняя Мария Артемьевна 4 ноября была пострижена в Рождественском монастыре под именем старицы Мариамны. 26 ноября та же участь постигла Анну — она стала монахиней иркутского Знаменского девичьего монастыря Анисьей. Петр был доставлен в Селенгинск — крепость на русско-китайской границе и 12 января 1741 года сдан ее коменданту бригадиру Ивану Бухгольцу, под чьим «крепким присмотром» он должен был состоять, «не смея вступать в разговоры с посторонними людьми».
На этом преследования не закончились: «генералитетская комиссия» была преобразована в следственную комиссию для разбора финансовых злоупотреблений Волынского и его «конфидентов», которая работала, по крайней мере, до июля 1742 года.
Вслед за казнью последовала уже отработанная процедура конфискации и перераспределения движимого и недвижимого имущества — этим занималась уже третья по счету комиссия по «описи пожитков» преступников. За «жилплощадью» опальных, как это обычно бывало в «эпоху дворцовых переворотов», немедленно выстроилась очередь. В июле 1740 года родственник Остермана камергер Василий Стрешнев выпросил себе «двор с каменными палатами» Волынского на Неве; барон и вице-президент Камер-коллегии лифляндских и эстляндских дел Карл Людвиг Менгден получил его «двор деревянного строения» на Мойке, но без обслуги — было решено отправить «всех имеющихся в доме Артемия Волынского девок в дом генерала, гвардии подполковника и генерал-адъютанта фон Бирона» (Густава, брата фаворита){458}. Из мужчин восемь человек были взяты в Измайловский полк, трое — в Конную гвардию, девять — в придворную Конюшенную контору.
В петербургский дом Мусина-Пушкина на Мойке перебрался генерал-прокурор Трубецкой. Дача Платона Ивановича «близ Петергофа» отошла фельдмаршалу Миниху; «Клопинская мыза» — опять же Густаву Бирону. Московский дом Волынского на Рождественке после смерти императрицы Бирон во время своего недолгого регентства при Иване Антоновиче пожаловал новому кабинет-министру А.П. Бестужеву-Рюмину, но тот воспользоваться им не успел, поскольку вместе с покровителем попал под следствие. В итоге этот дом остался в дворцовом ведомстве, как и большинство «отписных» земель и крестьян опальных. Туда же в 1740 году отошла и загородная усадьба Волынского. В ней расположился «егерский двор» и покои были переделаны для размещения придворной псовой охоты в составе 195 собак и 63 служителей.
Наличные «пожитки» нестеснительно выгребались из домов арестованных и свозились для оценки и распродажи в «Италианский дом» на Фонтанке, где при Анне Иоанновне был устроен театр. Опись имущества Волынского упоминала неловкие и тут же пресеченные попытки его дочерей скрыть некоторые ценности: «По объявлению девки Авдотьи Панкиной сыскано у дочери Волынского Анны, которое она от описи утаила…» (далее шел перечень бриллиантовых серег, перстней и колец). «По объявлении девки калмычки» в сундуке Прасковьи Волынской нашлись алмазные и другие вещи, которые «положены были для утайки меньшою Волынского дочерью Марьею», в том числе «трясило» с яхонтом и семнадцатью бриллиантовыми «искрами», серьги, старинная золотая пуговица с финифтью, 13 «бурмицких» жемчужин, медаль золотая «о мире с турками», портрет за стеклом в золоте, три золотых кольца и перстень.
Тридцать первого июля Анна указала оценить имущество опальных, что и было сделано с помощью опытных «ценовщиков» из Канцелярии конфискации. Движимое имущество Волынского имело стоимость 27 450 рублей, Мусина-Пушкина — 14 539 рублей; Соймонов и Хрущов по сравнению с вельможами выглядели бедняками — их вещи стоили соответственно 565 и 496 рублей{459}. Продавалось, однако, не всё. Значительная часть золотых и серебряных вещей из «пожитков Волынского и Мусина-Пушкина» общим весом 11 фунтов 58,5 золотника по указам была отправлена в ноябре 1740 года в Монетную канцелярию, а «золотыя медали, червонные» и старинные монеты сначала попали в Кабинет министров, а оттуда были переданы в Академию наук.
К дележу в первую очередь допускались избранные. Из вещей Мусина-Пушкина императрица взяла себе в «комнату» четырех попугаев; в Конюшенную контору переехали «карета голландская», «берлин ревельской», две «полуберлины» и четыре коляски. Породистые «ревельские коровы» удостоились чести попасть на императорский «скотский двор», а дворцовая кухня получила целую барку с 216 живыми стерлядями. Бирон не смог удержаться от личного осмотра конюшни Мусина-Пушкина, однако не обнаружил там ничего интересного и распорядился передать 13 лошадей графа в Конную гвардию. Цесаревна Елизавета отобрала для себя оранжерейные («винные» и «помаранцевые») деревья, кусты «розанов» и «розмаринов». А вот библиотека Мусина-Пушкина в эпоху, когда чтение являлось подозрительным занятием, так и осталась невостребованной.
Прочее имущество по именному указу от 6 сентября 1740 года выставлялось на публичные торги «аукционным обыкновением при присяжном маклере», которым стал «аукционист» из Коммерц-коллегии Генрих Сутов за гонорар в две копейки с каждого полученного рубля. Распродажа проходила в несколько приемов в сентябре—декабре и привлекла множество покупателей. «Сщетная выписка пожиткам Артемья Волынского, которые имелись в оценке» рассказывает, как расходилась по рукам обстановка одного из «лучших домов» столицы{460}.
Вице-президент Коммерц-коллегии Иван Мелиссино приобрел яхонтовый перстень за 76 рублей, сенатор и генерал-майор И.И. Бахметев — 15 «лалов» за 227 рублей, тайный советник В.Н. Татищев — серебряные подсвечники за 88 рублей и щипцы за 45 рублей. Бриллиантовые перстень за 150 рублей и серьги за 234 рубля достались обер-гофкомиссару Исааку Липману; отечественные купцы Корнила Красильников, Афанасий Марков, Потап Бирюлин предпочли жемчуга министра.
Фельдмаршал Миних деньгами не сорил и брал по мелочи — три «цветника синих с каровками» за 4 рубля 40 копеек, две «польские чашки» за 2 рубля 80 копеек; чайник, сахарницу и две чашки за 3 рубля 20 копеек — но всё же и он приобрел для души приглянувшегося «китайского идола» за 12 рублей 50 копеек. А врач цесаревны Елизаветы, впоследствии знаменитый Арман Лесток, покупал всё, что нравилось: две трости, тарелки, «детскую шпагу», кортик, два ружейных ствола, серебряные часы, хотя и не самые дорогие — за 15 рублей 25 копеек. Брат фаворита генерал-лейтенант Карл Бирон купил пять чашек за 30 рублей, а камердинер герцога Фабиан просто шиковал — взял (по заказу хозяина?) шесть зеркал, английский и зеркальный шкафы и кабинет — всего на 226 рублей 50 копеек.
Вслед за важными персонами отовариться на распродаже старались офицеры, профессиональные ювелиры и торговцы-иноземцы. Последние интересовались драгоценностями и всякими дорогими вещицами; первые же охотно скупали обстановку, посуду, оружие, «конские уборы» и «съестные припасы». Капитан князь Волконский за 15 рублей стал обладателем дубовой кровати министра, бывший подчиненный Волынского по егермейстерской части полковник фон Трескау приобрел семь бочек английского пива за 14 рублей; мичман Хомутов за восемь рублей взял клавикорды, а капитан Тютчев — весь запас кофе (5 пудов 31 фунт) за 29 рублей 74 копейки; десять фунтов более дорогого чая за 15 рублей с полтиной купил ценитель китайского напитка прапорщик Насакин.
Императрица и здесь сделала поблажку верным слугам. Без наценки и торга шут Пьетро Мира получил большой кубок за 105 рублей 45 копеек, а обер-директор Сергей Меженинов — самый дорогой из имевшихся парчовый кафтан министра за 160 рублей и еще один, с золотым шитьем, за 120. Но найти нужные вещи можно было на любой вкус и карман; так, артиллерийский капитан Глебов разжился парчовым серебряным камзолом за 31 рубль, а капитан Выборгского гарнизона Филимон Вейцын, заплатив всего четыре с половиной рубля, стал носить зеленые «штаны суконные» Волынского. Господа офицеры скупали для своих дам «робы», юбки, «исподницы» и «балахоны» дочерей министра, а священник Никифор Никифоров приобрел (неужели для попадьи?) дорогую «парчовую робу с юпкою и шнурованьем» за 121 рубль.
Продавались нужные в хозяйстве инструменты, ведра, ножницы, чубуки; разошлась по рукам покупателей провизия — даже бочонок тухлых лимонов и «негодной» виноград. А вот живопись еще не нашла отечественных ценителей. Полотно с изображением «жеребца Волынского буланого, грива стрижена» досталось «торговому иноземцу» Ивану Гроссу; иностранцы купили и остальные картины. Выставленное на продажу имущество Артемия Петровича было оценено в 27 540 рублей, но в итоге казна выручила за него 33 524 рубля. Едва ли участники этой распродажи думали о судьбе опального министра.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.