IV. Человек и рояль

IV. Человек и рояль

В доме на Большой Бронной, в своем зале на шестнадцатом этаже Рихтер передвигал рояль. Всего их было два — и оба были загнаны в угол — в глубину зала. Потом рабочий «Стенвей» переместился к «Портрету Веригиных» работы П.П. Кончаловского. К нему были приставлены два стула, торшер. И было сказано: «Нет, ему тут не место!» Тогда мы перекатили рояль к противоположной стене. Там уже был заготовлен «Портрет Таты Вишневской»[28] — и вскоре ее демонический профиль «пронзал» клавиатуру.

Я чувствовал себя монтировщиком сцены, конструктором которой был Рихтер. Он часто менял «декорации» — сегодня они должны были пробудить в нем «демонические силы».

Утомившись, Рихтер, наконец, опустился в кресло и с равнодушным видом оглядел «сцену».

Театр — мое первое увлечение. Настоящее. Я написал драму и сам же ее поставил — в своем дворе. Было и музыкальное оформление: подвешенные кружки и наждачная бумага… Помню, на Бриттена мой рассказ произвел впечатление… Потому что он тоже использовал кружки и еще, кажется, рельсы, трещотки.

Я очень волновался, когда читал с ней (переводит взгляд на Тату Вишневскую) ибсеновского «Росмерсхольма». Тата — дочь мхатовского актера Александра Леонидовича Вишневского, и в жизни еще больше была похожа на врубелевского «Демона», чем на портрете.

Это было на квартире Анны Ивановны Трояновской, на Масленицу. Кажется, мы с Татой имели успех. У нас еще был приготовлен дуэт Оберона и Титании. Я долго «зубрил» текст. Перевод был не очень удобный, хоть и Щепкиной-Куперник.

Пробует читать и делает это с неподражаемой мимикой, очень распевно — в духе Малого театра.

«Ведь я прошу немногого: отдай /Ты только Пака мне в пажи!»

А знаете, почему не стали читать? Захотели театрализовать! Персонажи-то нереальные… Мне тут же захотелось, чтобы они ездили на велосипедах и сталкивались лбами — ведь у них ссора! У нас с Ниной Львовной это иногда случается… Вот вчера я «вскипятился» и разбил тарелку. Не разговаривали три часа. Конечно,

из-за пустяка…

А в пианизме? Очень многое от театра. Возьмите сонату Листа, первое «пам». Надо выйти на сцену и не начинать, пока не досчитаешь до тридцати. Тогда можно «пам». Тут уже не только театр, но и мистика. В Италии было очень жарко, я нервничал и досчитал только до двадцати семи. И все полетело в тартарары.

В Тридцать второй сонате Бетховена, наоборот, на рояль надо наброситься, не успев сесть, — как оглашенный!

Человек и рояль — неразрешимый конфликт. Шекспировский! Помните портрет Игумнова за роялем[29]? Он был у меня на выставке. Адская машина с акульими челюстями! Эта крышка напоминает мне обезглавленную птицу. А в ней отражается твоя физиономия или, что еще хуже, какой-нибудь любитель музыки. Сюда очень подходит пушкинское выражение: «и всех вас гроб зевая ждет». Зевающий гроб — это про рояль, когда я не хочу на нем заниматься.

Струны — это вынутые человеческие жилы.

А ножки? Кажется, что сейчас отвалятся и придавят вам колено.

Дали я недолюбливаю именно за его рояли: за Ленина на клавиатуре, за то, что обращаются с ним, как с яичницей.

Это «двойной портрет» — человек и рояль. По другую сторону — ранимая человеческая душа. Если Игумнов — то очень ранимая, нежная.

У Юдиной[30] — полная противоположность. Уже при ее выходе рояль как бы вздыбливался, сжимался. Она не спешила к нему подходить — начинала читать Пастернака[31], про «чистый как детство немецкий мотив». И потом уже играла вереницу интермеццо Брамса. Когда доходила до b-mollного, возникало ощущение неспокойного моря, неприступных скал. У Нейгауза — штиль, почти колыбельная. У нее же, если не девятый вал, то шестой — я гарантирую.

Подходит к инструменту и воспроизводит несколько тактов интермеццо: подчеркнуто остро, одинаково громко и в правой, и в левой руке.

Примерно вот так… Очень талантливо, но в конце должна обязательно заболеть голова! Еще не болит? Значит, плохо показал.

Рояли, конечно, бывают и белые, но я никогда не сяду за белый рояль!

Какой цвет более похоронный — белый или черный? «Земля мертва и белый плащ на ней» — это из шекспировского сонета. Белый всегда считался траурным цветом. А черный — цвет влюбленных, цвет постоянства, цвет тишины. Я ночью больше люблю заниматься.

В «Аппассионате» все происходит ночью. То ближе, то дальше раскаты грома. Ненадолго все успокаивается, над горным озером зажигаются звезды… Как-то я забрел в Планетарий и узнал, сколько нам до Луны. Оказывается, всего один тон! Еще меньше — полтона — от Луны до Меркурия. Так, по пифагоровой теории я добрался до Сатурна. Это — октава! По его кольцам я и вращаюсь в финале «Аппассионаты». Обороты надо наращивать с каждым повторением, а потом сгореть в атмосфере!

Давайте подышим… (Открывается дверь балкона). Чем вам не Планетарий? Отсюда Москва как с птичьего полета. Листовские «Блуждающие огоньки»!

В театре главный цвет — черный. Когда в детстве я играл оперные клавиры, то часто рисовал декорации. Всегда на черном фоне!

Запомните, в вердиевском «Макбете» декорации должны быть из папье-маше. Никакого металла! И пожалуйста — выполняйте авторские указания, кто откуда выходит. Антрактов должно быть столько, сколько у автора!

Возвращается с балкона в зал. Рихтер подходит к роялю и ставит перед собой ноты квинтета Дворжака. Не замечает, что вверх ногами.

Вы не перелистнете? На концерте бы вас не просил. Есть категория, к которой можно с этим обратиться, есть — к которой нельзя. Нельзя — к личности, а можно — к маленькой или совсем никакой. Маленькая личность — это ведь не обидно? Иногда я это правило нарушаю: вот мы с Гавриловым переворачивали друг другу. Я играю Генделя — он переворачивает. И наоборот. В общем, это — театр.

Нет, заниматься передумал. «Долг» уже 637 часов. Значит, будет 638!

О театре очень интересно разговаривать. У вас ведь отец — драматический актер? Это он играл в кино Мусоргского? (Видит мое застывшее лицо). Не он??? (Закрывает лицо руками. Долгая выразительная пауза). Это что, другой Борисов? А мы с Гавриловым уже успели вас окрестить. И знаете, как? «Сыном Мусоргского»! Значит, поторопились.