Часть третья Театр и жизнь на изломе эпох

Часть третья

Театр и жизнь на изломе эпох

I

Карточная игра. — Вновь служебные курьезы. — Балетные нравы. — А. П. Павлова и В. А. Трефилова. — Благотворительный спектакль в пользу вдов и сирот погибшего миноносца «Стерегущий». — Ужин у Лейнера. — Трагическая смерть С. Легата. — На Кавказе летом 1906 года. — Музыкальный сезон в Кисловодске. — Поездка в Тифлис

Для того чтобы бывать 6–7 раз в месяц в балете (помимо оперы, драмы и концертов) — необходимо было иметь всегда самый свежий сюртук (новый от портного или только что отутюженный), непоблекшие эполеты, рейтузы, безукоризненные лакированные сапоги с серебряными савельевскими шпорами[84], свежую портупею и легкую шашку. Необходимо было очень ловко освобождаться, а иногда и удирать со службы из окаянного Кронштадта, в снежную вьюгу для переезда по морю иметь николаевскую бобровую шинель[85] и т. д.; а чтобы делать цветочные подношения и ужинать после балета в артистической компании и вовремя попадать на батарею, конечно, нужны были немалые деньги.

Сам по себе абонемент, т. е. место в ложе, обходилось 100–120 рублей за сезон, но одежда, цветы и ужины — во много раз больше… А жалованье подпоручика было 55 рублей. Ну да еще настреляешь за дежурства на фортах рублей 35–40. Итого в лучшем случае около 100, а нужно было 300–400. И нам давали их… карты. Везло нам просто феноменально, иногда фантастически. В своем собрании макао не прекращалось почти 24 часа в сутки и можно было смело, в любое время дня и ночи, застать хотя бы один действующий стол. Хотя большинство наших офицеров были женаты на местных богатых купчихах и крупных кронштадтских домовладелицах, все же своя семейная игра не могла быть очень крупна, и единоличные выигрыши редко превышали 600–700 рублей. О таких выигрышах или проигрышах на другой день было известно чуть не всему городу. В местном Коммерческом собрании игра была покрупнее, но наше офицерство редко там бывало.

На игру в своем собрании мы смотрели лишь как на затравку и, взяв 100–150 рублей, что было и незаметно на двоих, предпочитали ехать в Питер, в Железнодорожный, а позже в Купеческий клуб, где и показывали фокусы. Играли мы в большинстве случаев сообща, пополам, довольно осторожно; очень редко сами садились метать банк, имели выдержку и силу воли, взяв нужную сумму, дальше не играть. Сами зарывались очень редко и, проиграв сравнительно немного, оставались у разбитого корыта, но, повторяю, это было очень редко. Тогда мы закладывали свои ценные вещи и лишнее платье, выкручивались, отыгрывались и снова шли по счастливой тропинке. Точно сама судьба покровительствовала нашему увлечению балетом!.. Раз Савицкий в Железнодорожном, заложив банк в 40 рублей, открыл подряд 5 д’амблэ и снял 1300 рублей. (Тогда, помню, мы заказали своему Соловьеву бобровые шубы.) Другой раз, весной, уже в ростепель, я выехал из Кронштадта в 3 ? часа с 10-ю рублями, под самым Ораниенбаумом провалился в полынью, но успел вскочить на сиденье кибитки. Чухны выпростали лошадь, и я приехал в Ораниенбаум до пояса в воде. Но шла «Жизель» с Анной Павловой и нельзя было не попасть…

Сердобольный жандарм дал мне свои синие рейтузы, сапоги и белье, оставив мое сушиться. Я выпил пару больших рюмок рома с кофе, сел в I класс, заснул, после ванны, до Питера, куда приехал в 6 часов, прямо в клуб, с 7-ю рублями. Это была уже дерзость. Однако в течение 40 минут я из 7-ми сделал 80, успел по телефону заказать в «Fleur de Nice»[86] изящную корзиночку, пообедал у Лейнера и в 8 часов был в своей ложе. В этот вечер произошел курьезный случай. Самарский офицер Сережа С. припер в ложу треногу с астрономической раздвижной трубой и установил ее. Публика, натурально, обратила внимание, многие смеялись, однако дело дошло до коменданта театра, полковника Леера, который пришел к нам узнать, в чем дело. Сережа спокойно ответил: «Я улавливаю звезды балетного небосклона». — «Это очень хорошо, а все-таки трубу свою уберите во избежание неприятной беседы с дежурным плац-адъютантом». Трубу пришлось убрать, и опыт астрономии не удался.

После балета мы ужинали с А. П. Павловой у Кюба, проводили ее домой на такси и поехали опять в клуб, где взяли уже около 400, вовремя бросили игру и остались в «запасной комнате» ночевать, а утром с первым поездом проехали в Ораниенбаум, где я переоделся в свое высохшее платье, и в 9 часов мы были в своих батареях. Везло нам и не только в картах. Офицеры знали о нашем увлечении (многих и мы туда же увлекли), добродушно злорадствовали, когда было ясно, что мы неизбежно должны были не попасть в театр. Раз мы за какой-то фортель влипли оба на 7 суток на гауптвахту. Офицеры потирали руки, приговаривая: «Ну вот, теперь ни Лешков, ни Савицкий не попадут ни в воскресенье, ни в среду в свой балет». Но в этот день в Москве Каляев ухлопал Сергея Александровича[87], и на казенные театры наложен был траур на 2 недели!.. Другой раз я попал в караул, в рунды[88], в воскресенье. Я объехал все форты днем на катере и приказал фельдфебелям вечером на телефонные запросы отвечать, что я только что был и уехал на другой форт. Так оно, как я потом узнал, и было. Телефоны были плохие, дозваниваться надо было по часу, и комендантский штаб-офицер так и не уловил меня, как летучего голландца, а я решил проверить еще несуществующий караул в Ораниенбауме. Шкипер был преданный нам старик и ужасно любил изображения царя на желтых кружочках. Он терпеливо ждал меня в Ораниенбауме, не на военной, а на коммерческой пристани, пока я прорундовал «Корсара»[89]. (Явно подсудное дело.) Савицкий пришел в ужас, когда я появился в ложе. Но на этот раз без всякого клуба (запас был). И я на последнем поезде, поужинав уже в Ораниенбауме, приехал ночью на форт «Константин», где хорошо выспался и утром сменился.

Так продолжалась наша развеселая жизнь до 1907 года, когда я вышел в отставку, и далее с перерывами до 1915 года, когда война уже была в разгаре. Само собой, что при таких условиях нас в балете считали за богатых рантье, что отчасти было и хорошо, ибо иначе нам не удалось бы проникнуть в самую гущу актерской среды и изучить ее. Строго говоря, балетная семья с ее нравственными устоями и внутренним бытом мало чем отличается от быта оперной труппы или драматической. Та же адская погоня и зависть к лишнему хлопку, то же соревнование и смертельная ненависть к счастливой сопернице, будь то большой успех ее на сцене или новый богатый поклонник. Лишь образовательный уровень в балете несколько ниже, чем в драме, и потому все эти страсти выражаются в более наивной и грубоватой форме. Здесь нет драматического, с отравленным кончиком, тонкого стилета, но зато пол авансцены часто оказывался натертым теплым вареным картофелем. (Падение неизбежно.) Зато здесь на одной из репетиций «Талисмана», где мужчины заканчивают воинственный танец, втыкая свои копья остриями в пол, один артист «нечаянно» воткнул свое копье не в пол, а в ступню Елены Корнальбы, проткнув ее насквозь. Было целое следствие, сохранившееся в архиве, но «злого умысла» доказать не удалось, а бедная Корнальба вместо дебюта пролежала месяц в кровати…

А нравы здесь были вот какие: 30 апреля 1906 года одновременно были произведены в балерины А. П. Павлова и В. А. Трефилова, но обе они были в разном роде. Павлова была подлинная трагическая актриса, которая своей мимикой достигала потрясающего драматизма. Она была высокая, тонкая, худенькая брюнетка, была прекрасной классической танцовщицей и обладала редкой элевацией (воздушностью). Когда она делала прыжок, то казалось, что это нечто неземное, как это старые театралы видели 70 лет тому назад у М. Тальони. Павлова была очень низкого происхождения. Отец ее был городовым, позже писцом в полиции, а мать прачкой. (Злые языки говорили, что это подлинная дочь фараона.) Но девочка выросла с незаурядным природным умом и была самолюбивой артисткой, прекрасно понимая свой талант. Лучшие ее роли были, где сильная драматическая игра или бесплотный дух. Это были «Жизель», «Наяда и рыбак», «Баядерка», «Дочь фараона», «Пахита» и «Армида», а позже неповторимая Вереника в «Египетских ночах».

В. А. Трефилова была полной противоположностью. Вся terre-a-terre[90], живая, бойкая, миловидная, необыкновенно изящная, прекрасная партерная классичка, но без тени мимики. Она была прелестна в «Коппелии», «Тщетной предосторожности», «Грациэлле», «Спящей красавице» и особенно в прелестном балетике Байера с костюмами Бакста «Фея кукол». Казалось бы, им нечего делить; даже поклонники у каждой были свои, и весьма солидные. Однако вражда между ними была свирепая. Я бывал у обеих и прямо изумлялся тому яду, который они изливали друг на друга. Хотя успех они имели почти одинаковый и каждая имела свой огромный круг публики и ярых, преданных поклонников. Но партии «павловистов» и «трефилитиков» также воевали между собой чуть не до рукоприкладства и частых протоколов. Казалось, что если бы они встретились на нейтральной почве, то вцепились бы друг другу в шевелюры.

Однажды я с Павловой поехал в фотографию Фишера, помещавшуюся на 5-м этаже Мариинского же театра, где Павлова должна была сняться в десятке ролей. Только мы успели подняться на лифте вверх, как из фотографии выходила Трефилова. Они бросились друг другу в самые нежные объятия: «Аничка», «Верочка», — и посыпались восторженные поцелуи. Я буквально остолбенел. И когда наконец они расстались со слезами радости на глазах и Павлова пошла сниматься, то я спустился двумя этажами ниже и буквально отпивался в буфете моэтом от такого реприманда[91]. Павлова снималась, т. е., вернее, переодевалась, часа 2 ?, и когда мы поехали обратно на Свечной, то она спокойно заявила: «Как я рада, что встретила сегодня эту милую Веру!» Я только искоса на нее поглядел и не нашелся ничего ответить.

Часто бывали и смешанные спектакли всех трупп, главным образом устраиваемые Русским театральным о<бщест>вом в пользу своего «Убежища»[92]. Но в 1905 году мне довелось быть на таком спектакле, на каком ни прежде, ни позже я никогда уже не был. Это был спектакль в пользу вдов и сирот погибшего миноносца «Стерегущий», и программа его хранится у меня до сих пор. Присутствовали царь, царица, все великие князья и дипломатический корпус. Ложи 1-го яруса стоили по 250 рублей. Весь театр был продан, и попасть было невозможно, но когда увидела меня и Н. В. Савицкого Н. А. Бакеркина в коридоре, с растерянными лицами, то сразу поняла, в чем дело, и повела нас в свою ложу 1-го яруса, где она сидела вдвоем с каким-то конным гвардейским артиллеристом. Само собой, мы в первом же антракте притащили огромную коробку конфет от Иванов[93]а и таким образом присутствовали на этом замечательном спектакле. Шли «Корневильские колокола» в таком составе: Серполетта — Кузнецова-Бенуа, Монетта — Липковская, герцог Корневиль — Собинов, Гаспар — Ф. И. Шаляпин, а оркестром дирижировал Э. Ф. Направник. Говорить об исполнителях просто не приходится. После оперетты шел одноактный водевиль в исполнении лучших сил балета, а далее разнохарактерный дивертисмент. Первым номером шел галоп в исполнении М. Г. Савиной и В. П. Далматова, а далее последовало pas de deux в исполнении В. В. Стрельской и К. А. Варламова. Стрельская появилась в балетных тюниках и вышла на носочках. Но когда появился «дядя Костя» в виде Зефира в голубом трико с крылышками за спиной и сделал первое jete[94], то императрица зажала рот платком и вышла из ложи. В публике с дамами делались обмороки и стоял такой гомерический хохот, какого я не слыхал еще в стенах Мариинского театра. Николай II буквально валился от хохота с кресла, и когда они дотанцевали до конца, то в театре просто стон стоял. Потом исполнил лихого трепака И. В. Ершов, а Давыдов и Васильева исполнили входивший тогда в моду негрский кекуок. Да, это был спектакль шиворот-навыворот, но все эти первоклассные артисты показали себя так, что этот спектакль не может выпариться из моей памяти до сих пор.

Однако балерины далеко не каждый раз ездили с нами ужинать в рестораны, а страшно усталые после спектакля ехали домой и валились в кровать. Мы же стали ездить после каждого спектакля к излюбленному Лейнеру, где у нас был свой стол, который по воскресеньям и средам никому не отдавался. В эти дни к 11 часам на белоснежной скатерти стояли уже 2 больших графина водки в ведерках со льдом, масло, икра, провесной балык, 5 десятков устриц и неизбежный «монастырский» салат. Компания наша обычно состояла из меня, Савицкого, студента В., дальневосточного прапорщика, крупного коммерсанта А. С. С., вице-директора страхового о<бщест>ва «Жизнь» Ф. Ф. Л. и кого-нибудь из наших абонентов. Часто бывал и товарищ управляющего Гос<ударственным> коннозаводством, граф Ростовцев, а из артистов были неизменно: старик Бекефи, оба брата Легаты, И. Ф. Кшесинский, Георгий Кякшт и кто-нибудь из «начинающей молодежи» — часто М. М. Фокин.

Мы весело закусывали, обмениваясь мыслями о сегодняшнем спектакле, заказывали себе горячее (я почти неизменно борщок и слоеные пирожки с мозгами и котлеты «марешаль» или «варвара», действительный шедевр поварского искусства). Шампанского почти никогда не пили, но выстраивали 8–10 автоматических спиртовых кофейников, строго проверяли одинаковость уровня кофе и спирта, зажигали их одновременно и устраивали тотализатор. Ставки не могли превышать трех рублей и быть менее одного рубля. Когда над одним из кофейников показывался легкий парок — это называлось «вышел на прямую». Первый закипевший и перевернувшийся на коромысле кофейник считался пришедшим к финишу. Ставившие на него обирали все ставки и заказывали ликер по своему вкусу. В 3 часа Лейнер закрывался, и мы с Савицким ехали в клуб, где играли, всегда удачно, до 5 ?, и в 6, когда уже из Новой Деревни отходили первые «кукушки», спали до Лисьего Носа, где садились на паршивый ледорез «Звезда», и в 8–8 ? были уже в Кронштадте.

Когда мы высыпались — я и сам не понимаю, ибо в 1 ?часа уже завтракали в собрании, где тоже очень хорошо и изысканно кормили.

У Лейнера бывали и неприятные инциденты, когда являлась Мария Мариусовна Петипа, здоровалась с нами лишь царским кивком, брала за руку Сергея Легата и грубо уводила его, точно он сидел в публичном доме с девками. С. Легат был красавец мужчина в полном смысле слова, первоклассный танцовщик и артист, незаурядный скрипач и очень талантливый художник-акварелист, выставлявший свои жанры с успехом на весенних выставках и оставивший по себе широкую память изданием совместно с братом альбома «Русский балет в карикатурах». Это был живой, интересный собеседник, жизнерадостный, но безвольный человек. М. М. Петипа женила его на себе, когда ему было 27, а ей 50 лет, когда она уже испытала все розы жизни. Очень красивая в молодости, блестящая характерная танцовщица, М. М. прожила бурную молодость, имела десяток любовников, до градоначальника Грессера включительно, а к старости держала Сергея Легата под своим «характерным» башмаком, а он подчинялся безропотно, как овца, но не выдержал и осенью этого памятного 1905 года, запершись в кабинете, перерезал себе горло бритвой с такой силой, что голова держалась лишь на позвонках. Дверь взломали и нашли его в луже крови мертвым. Эта жуткая трагедия облетела в какой-нибудь час весь город. Похороны его были торжественны и многолюдны и живо напомнили мне, как я 10-летним мальчиком, изорвав свое платье, пробился все-таки в Казанском соборе до гроба Петра Ильича Чайковского, поцеловал его ледяную руку и 3 часа двигался в процессии, голова которой въезжала в Александро-Невскую лавру, а хвост был еще у Казанского собора. Вспомнил я и похороны Антона Григорьевича Рубинштейна из Троицкого собора также в Лавру.

Да, не стало нашего милого Сергея Легата. Это так на нас подействовало, что у Лейнера нам было тяжело смотреть на его пустое кресло и мы перекочевали к соседнему итальянцу Альберу[95], где ели ослиную колбасу в ? аршина диаметром и «лозанну милянезе», запивая это итальянскими крепчайшими ликерами.

В самом начале 1905 года случился в Кронштадте веселый эпизод. Был мороз в 18°, мы с Савицким приехали с утренней стрельбы промерзшие, так что я не мог расстегнуть пальто и снять башлык. Мы подошли к стойке и потребовали по большой рюмке водки. «Ваше б<лагороди>е, так что водки нет», — ответил буфетчик. «Ну, давай коньяку». — «И коньяку нет». — «Да почему же?» — «Так что приехали новые господа прапорщики, что на Дальний Восток, и изволили завтракать…» — «Да сколько же вы запасаете на день водки?» — «? ведра»[96]. — «А сколько же прапорщиков?» — «12 человек!» Это даже и нас, видавших виды, изумило. «Да вот послали еще уже за 1 ? ведрами, потому что будут обедать». Нам пришлось удовольствоваться каким-то паршивым доппель-кюммелем и съесть по бифштексу. Надо посмотреть на этих прапорщиков-живоглотов! Это оказались 12 молодцев, начиная с юного возраста и до 50 лет, как инженер-технолог Хвостов. Были люди самых различных профессий. Тут был уже упомянутый мною коммерсант А. С. Стрекачев — сразу попавший в балет, в одну из наших лож, был полудикий казак Шавринов, трактирщик Митя Бровкин, какой-то Костя Ершов, бывший помощник начальника станции Гриша Перийский, пожилой уже Николин, который был вечно пьян и представлялся при знакомстве: «Николин, день такой есть!» Эта ватага формировалась у нас 2 месяца. На Масленице мы вдвоем со Стрекачевым ели блины, и нам подали в собрании счет за 86 рюмок водки… Я не помню, как очутился с перевязанной разбитой головой в своей постели и пролежал целые сутки.

Мы продолжали посещать балет, я хранил и переплетал все программы и по ним могу насчитать, что к 1923 году я просмотрел «Спящую красавицу» 210 раз, «Конька-Горбунка» — 184 и т. д.

Трогателен был уход прапорщиков, когда перед фронтом, невзирая на все высшее начальство, явились все девицы кронштадтских публичных домов 1-го ранга с живыми цветами!..

Эти 4 батареи попали прямо через Харбин во Владивосток, пороху не понюхали и вернулись после Портсмутского мира на прекрасных германских пароходах через Шанхай, Сингапур, Суэц и Бриндизи в Одессу, откуда Стрекачев посылал матери категорические телеграммы: «Стреляюсь. Немедленно 600. Покойный сын Александр».

Весной 1906 года на меня напали такие ужасные припадки суставного ревматизма (расплата за грехи молодости), что меня отправили, само собой по закрытии сезона, на казенный счет на Кавказские Минеральные Воды. Я приехал туда калекой, которого возили в кресле, но, по счастью, попал в руки знаменитого профессора Гейслера. В Колонии Красного Креста прекрасно содержали; я 2 месяца не видел ни водки, ни вина, пил массу чудного молока и какао и после 40-ка ужасных горячих грязевых ванн, доходивших до 42°, когда одновременно поили малиной и закутывали в ватные одеяла, я оставил в Железноводске добрых 2 ведра пота, но в первых числах августа, после 20 ванн нарзана, исхудавший, как скелет, я ел за троих и дирижировал в Ессентуках танцами на 2-х балах. Кисловодск я застал в самом лучшем сезоне, но крошечный номер в 4-м этаже гостиницы стоил 10 рублей в сутки; сахарный песок 75 копеек фунт, а ветчина 2 рубля. Обед в 3 блюда в курзале стоил 4 рубля, но зато я попал на редкий концерт, в котором кресло 1 ряда стоило 25 рублей. Я сидел в 10-м ряду и прослушал тогда свежую 5-ю симфонию Глазунова под управлением автора, 1-й его скрипичный концерт в исполнении феноменального скрипача Цимбалиста. Последнее отделение состояло из Иосифа Гофмана, Федора Шаляпина, Дмитрия Смирнова и божественной колоратуры Олимпии Баронат, этой невероятно полной женщины, про которую местные остряки говорили: «Ну и певица — кругом обойдешь, паспорту срок выйдет». Еще в одном концерте повеяло могилой, когда появились старушка Патти, Зембрих, Баттистини… Загладил все молодой блестящий Карузо. Такие концерты могли быть только в Кисловодске, этом земном раю, куда стекались в сезон все богатейшие люди России и многие иностранцы.

В это же лето я был свидетелем того, как в Ессентуках талантливый скрипач М. А. Вольф-Израэль, один из тех 100 человек, на руках которых скончался бедный П. И. Чайковский, преподнес в свой бенефис Патетическую симфонию при оркестре в 18 человек. Впрочем, было еще пианино. Это был скверный фокус, которого не следовало повторять, но неустрашимый Миша исполнил еще и «Франческу».

На курорте я встретил товарища по училищу подпоручика А. Шапкина[97]. Он служил у отца, который командовал дивизионом во Владикавказе и посылал сына в командировку и за покупками в Тифлис. Он соблазнял меня ехать вместе. Мне и на Кавказе везло: я накануне в большом кабаке у Питоева снял в лото 450 рублей, и мы с Сашей поехали. Хотя уже функционировали автомобили, но были очень дороги, и мы во Владикавказе сели по старинке в почтовую карету с рожком. По Военно-Грузинской дороге мы перевалили Мцхет — родину моих дядей, видели величественный Казбек с белой снеговой шапкой, знаменитую висячую скалу «Пронеси, Господи», и нас пронесло благополучно до Тифлиса. Я испытал все тифлисские удовольствия. Шлялся по десяткам духанов, поедая шашлыки и запивая их «кахури хвино».

«Катался» на конке по Головинской ул., слышал национальный оркестр «Сазандари», видел подлинную лезгинку и узундару. Пока Шапкин покупал свои седла и бурки, я попал как раз на открытие сезона в Тифлисской опере. Оркестр и хор оказались слабенькими, артисты посредственные, кроме наших же питерских и московских гастролеров. Я прослушал «Фауста» и «Кармен», и, ввиду тяжелого и крупного багажа у Шапкина, <мы> вернулись железнодорожным путем через Баку, Дербент, Петровск. Я вернулся в Кисловодск, где получил свои бумаги, и на прямом экспрессе беспересадочно в чудном международном спальном купе вернулся в Петербург.

II

Уроки гармонии и котрапункта у Ихильчика. — Музыкальный Павловск. — Постановки М. М. Фокина. — А. Л. Волынский. — Журфиксы В. А. Трефиловой. — «Игорное» несчастье банковского клерка. — Выход в отставку. — Спектакли Александрийского театра. — Гастроли Московского Художественного театра. — Постановочные эффекты и промахи. — Вторичное пребывание на Кавказских Минеральных Водах. — На московских гастролях А. П. Павловой, М. М. Фокина и В. А. Трефиловой. — «Чистенькое» дело по изданию «Истории русско-японской войны». — Авантюрное распространение «Истории» в российских губерниях. — Начало работы в «Ежегоднике императорских театров». — Театральный сезон 1908/09 года. — Высшие достижения русского оперного и балетного искусства. — Революционная «переоценка ценностей»

Соседом моим от Минеральных Вод оказался аккуратный, чистенький, кругленький, седенький старичок лет 60. Поезд мчался сломя голову по выжженной жаркой степи на Ростов. Мы почти сразу разговорились. Он долго рассматривал мои жилки на висках, линии на ладони руки, заставил меня написать в своей записной книжке пару фраз и — рассказал мне чуть не всю мою жизнь! Что родился я где-то на севере, вероятно в Финляндии, что отец мой был полувоенным, полуученым, что потерял я его, будучи ребенком, и плохо помню, что я наследовал по женской линии большую музыкальность, что я пережил много болезней в детстве, наконец, что я люблю выпить и счастливо играю, вероятно в карты, увлекаюсь театром и даже именно не то цирком, не то балетом. Последнее обобщение мне не очень понравилось, однако я охотно уступил старику свое нижнее место, ибо наверху было прекрасно читать и спать. Он оказался профессором Харьковского университета Листопадовым[98] и уверил меня, что он совсем не хиромант и не звездочет, а заключения свои вывел чисто научным методом, по психологии и графологии.

Хотя при поезде и должен был быть вагон-ресторан, но его прицепляли только в Лозовой, а по Владикавказской линии приходилось столоваться на редких больших станциях: Глубокая, Зверево, Лихая, Миллерово. Помню, как в Таганроге поезд по расписанию должен был стоять ? часа, но перрон оказался длиной в ? версты, и мы только успели дойти до буфета, как объявили 2-й звонок кисловодскому экспрессу, и мы, схватив по жареной курице, бежали как сумасшедшие обратно и едва успели вскочить в последний вагон уже на ходу. Мы с проклятием покинули этот городишко, где кончил свои дни горемыка Александр I, и, добравшись до Лозовой, более за курами не бегали, а таганрогских, при участии моей дорожной фляги с ромом, съели, как голодающие индусы. Мы с Листопадовым много беседовали, он сообщил мне интереснейшие казусы из своей ученой жизни. Он ехал в Москву по делам, где мы и расстались, обещав друг другу обмениваться изредка письмами.

На Кавказе, во время курса, я от нечего делать брал уроки гармонии и контрапункта у некоего Ихильчика, образованнейшего музыканта с консерваторским образованием, но догнивающего на курортах в качестве капельмейстера пластунского батальона. Я чуть не попался в сети его хорошенькой племянницы, но вовремя ретировался и вез теперь в Петербург составленный нами совместно «Учебник инструментовки для духовых оркестров»[99]. Ихильчик был прекрасный теоретик, но совершенно безграмотен в русском языке. Теоретическая часть и нотные клише принадлежали ему, а литературное изложение было все мое. Отделение Юргенсона в Петербурге немедленно же приняло наш учебник в печать, издало его в Москве, в своей громадной нотопечатне. Оно разошлось с изумительной быстротой, и через год уже потребовалось 2-е издание. Ихильчик выслал мне целую дополнительную главу о саксофонах, я проредактировал ее, написал предисловие и завернул 2-е издание в 3000 экземпляров. Как это ни странно, а в России была такая уйма военных оркестров и совсем не было подобных руководств. Этот учебник в течение 3-х лет давал нам неплохой доход, главным образом благодаря благородству и честности Бориса Петровича Юргенсона, который при цене <книги> в 2 рубля 50 копеек взимал с нас лишь 18 %. Это был, кажется, первый мой коммерческий заработок не на зеленом поле.

Я застал еще в Павловске конец сезона и наслаждался пьяными Галкиным[100] и Вержбиловичем, скрипачом Смиттом, двумя концертами парижского Эдуарда Колонна. Приехал еще из Брюсселя замечательный виолончелист Э. Жакобе, который извлекал из своего инструмента подлинные звуки глубокого патетизма и отчаянья. <Великая> княгиня Елизавета Маврикиевна[101], сама очень музыкальная, пригласила как-то Жакобса в свою ложу и задала ему вопрос: откуда столько неизжитого горя в его прекрасной игре, — и он поведал ей трагедию своей жизни. Будучи уже профессором Брюссельской консерватории и в средних летах, он женился на сироте, красавице 18-ти лет, которую безумно любил. Но жизнь его не склеилась. Над письменным столом в его кабинете висел дивный поясной портрет его жены в натуральную величину, и вот, возвратясь с одного из концертов, он вместо портрета нашел висевшей в петле свою обожаемую жену. Да, такая трагедия могла дать элегические стоны в его игре…

Галкин не дирижировал иначе, как после бутылки крепкой мадеры, а почтенный А. В. Вержбилович «пускал слезу» лишь после обильного возлияния коньяку. Балакирев и Мусоргский были горькими пьяницами, да и А. К. Глазунов любил изрядно выпить, особенно сухое шампанское со свежими огурцами. Уже в первые годы революции, когда ни водкой, ни вином нигде и не пахло, А. К. Глазунову, ввиду его особых заслуг, советская власть через Кубуч[102] отпускала 4 литра чистого спирта в месяц. А. К. в театре добродушно говорил, что это все равно что слону дать один подсолнушек! Это напомнило мне один курьезный эпизод еще в 1904 году. В оркестре Мариинского театра был один хотя и рядовой оркестрант, но чудный виолончелист Логановский. Трезвый, он положительно ничем не выделялся от своих семи товарищей, но, пьяный, давал такой тон в своих solo, что у публики навертывались слезы. И вот в прощальный бенефис Кшесинской, где шла 2-я картина «Лебединого озера» со знаменитым дуэтом Ауэра и Логановского, Кшесинской сообщили, что Логановский трезв, как стеклышко монокля. Кшесинская вызвала к себе в уборную Р. Дриго и умоляла его, ради ее бенефиса, дать Логановскому нужную дозу коньяку. Дриго, сам трезвенник, преследовавший пьянство в оркестре и нещадно штрафовавший музыкантов, был в крайнем затруднении, но мольба самой Кшесинской была слишком реальна, и Дриго послал оркестрового курьера в буфет за бутылкой мартеля и плиткой шоколада. Когда Логановского привели в маленькую дирижерскую, то он попятился от Дриго как от черта. И бедному маэстро, такому врагу пьянства, пришлось уламывать Логановского, как ребенка, выпить за здоровье бенефициантки. Логановский взъерошил свою громадную шевелюру, посмотрел на Дриго и мрачно выпил один за другим 3 чайных стакана, закусывая их крошечными кусочками шоколада… и играл в этот вечер как бог. Случай этот рассказал мне впоследствии сам Дриго, с которым я, несмотря на большую разницу в летах, дружески сошелся и был в течение 7-ми лет, по его отъезде в Италию, его полномочным представителем в России.

Сезон 1906/07 годов был особенно удачным в балете и также удачным в клубах. В эту зиму заблистала звезда молодого М. М. Фокина. Его изумительные постановки «Ацис и Галатея» (в школе)[103], «Евника» и «Павильон Армиды» открыли новую эру в балете, а «Шопениана» и «Египетские ночи» показали уже могучего художника, нашедшего новое русло для обмелевшей реки хореографии. Это была лучшая пора первого, робкого еще экспрессионизма, никого не шокировавшего, лишь позже вылившегося в «Мир искусства», породивший уже безобразные формы «0,01» и «Ослиный хвост»[104] — предвестники кубизма, футуризма и других тяжких психических болезней искусства. Фокин и в позднюю эпоху своего творчества не пошел дальше Анисфельда, на котором чутко, но решительно остановился.

Такие гибкие артисты, как А. Павлова, Т. Карсавина, П. А. Гердт[105] и В. Ф. Нижинский, давали в руки Фокина мягкую, эластичную глину, из которой он лепил свои яркие образы Петрония, Евники, Актеи, Армиды, Вереники, Арсинои, раба Армиды, маркиза де С., Амуна, Клеопатры и Марка Антония. Трескучий провал легатовских «Кота в сапогах» и «Аленького цветочка»[106] довольно недвусмысленно показал тупик «классики без стиля», и, сохранив, конечно, лучшие шедевры Петипа и Льва Иванова, Фокин — первый и единственный автор, который нашел новый и верный выход на девственное, не вспаханное еще поле.

Публика лишь в ничтожном меньшинстве брюзжала, но старцы вымирали, а действительно культурная часть публики и молодежь горячо приняли Фокина, и один лишь ныне покойный Флексер-Волынский изрыгал свою ядовитую слюну в дурацком наборе бессмысленных слов своих фельетонов.

Дело же это произошло вот как. М. Ф. Кшесинская, хотя официально и покинула сцену в 1904 году, но de facto выступала в качестве разовой гастролерши по 10–12 раз в сезон. Хотя Фокин, высоко ценивший ее талант, и предоставил ей роль Евники на премьере, но Кшесинская этим выступлением ограничилась, ибо очень хорошо понимала, что в новом репертуаре ей делать нечего. И вот для разумной защиты принципов старой классики потребовался человек, хотя бы и не с театральным, но с литературным именем, и в большом редакторском кабинете Проппера[107], где в уголке, за маленьким столиком под низко опущенной лампой сидел упоминаемый мною маленький Дрейден, который уже был городским хроникером, — он слышал такой диалог: «Итак, Вы будете писать о преимуществах старых классических балетов и изыскивать ахиллесову пяту у Фокина, но это осторожно, ибо у него много друзей». — «Да, но я же никогда не бывал в балете и не имею о нем понятия…» — «Да, но Вы и Савонаролу лично не знали[108], а вон какую книгу завернули. Вот Вам кресло 4-го ряда, идите, привыкайте и пишите, а о материальной стороне помимо построчных договоритесь непосредственно с М. Ф.». Этот литературный подлец начал ковырять свои цереброспинальные статьи и душить Фокина, что, впрочем, ему плохо удавалось. Два года спустя П. Н. Владимиров, ставший своим человеком в доме М. Кшесинской, сам лично мне рассказывал, как он, поднявшись в будуар М. Ф., видел Волынского, отступавшего задом через зеркальный тамбур, а М. Ф. кричала: «Мне надоело за Вашу белиберду платить по 300 рублей в месяц. Вы не поняли своей простой задачи и лезете в разбор дела, в котором свиного пупа не понимаете. Если Вы будете продолжать Ваш дурацкий, вызывающий хохот набор слов — то уже за счет Проппера».

Вот кто такой был Волынский, продажная сволочь русской балетной критики. Он исчез на 4 года в Одессу и, вернувшись уже после революции, расцвел махровым цветом на столбцах «Жизни искусства», где и вообще все писали непонятным «блатным» языком. Полемика моя с этим прохвостом вся напечатана в «Театре и спорте» за 1920/21 год[109].

В этот сезон 1906/07 года мы стали часто бывать на журфиксах В. А. Трефиловой. В ее квартире на Мастерской около Екатерининского канала было как-то замечательно уютно и свободно. Каждый делал что хотел. В гостиной до ужина был чайный стол с тортами и ромом, я сидел за роялем, молодежь иногда танцевала. В. А. покровительствовала нескольким юным танцовщицам, которых «пристраивала» весьма удачно тут же. В ее гостиной устроился брак Лидии Кякшт с семеновским офицером А. Рагозиным. Она выдала замуж и Веру Петипа за фарсового артиста С. В столовой до ужина разложено было зеленое сукно, и на конце <стола> стояла входившая тогда в моду рулетка. Сукно было разграфлено на rouge, noire, дюжины и пр. Шарик обычно пускала сама В. А. или Николай Легат, а ставки собирал лопаточкой Медалинский или Женя Пресняков. Помимо нас бывало много молодежи: студенты А. Медников, Ральф, Мурашко, жирный боров Крузе, Виленкин, Кауфманн, сын министра Ермолов и необычайно глупый кавалерист князь Кантакузин, граф Сперанский. Тут изредка бывал и старик издатель «Петербургской газеты» Худеков, спортсмен Петрококино. Рулетка не была очень крупной, Вера Александровна доставала «николайдоры»[110] из какого-то вязаного бабушкиного чулка, чем всех очень смешила. Однако я раз все-таки снял на зеро 160 рублей и чуть не сорвал банк. Ровно в 12 часов рулетка прекращалась и накрывался стол для ужина, всегда вкусного и пьяного. Как-то в один из вторников В. А. сказала Н. Легату, что я могу по слуху на рояле сыграть по заданию любое место из любого балета. Легат, хотя и знал меня давно по ужинам у Лейнера, не поверил, и вот было заключено формальное пари в присутствии всех гостей, записанное на бумагу по пунктам. Я обязан был сыграть 10 любых заданных Легатом мест из репертуарных балетов, прошедших за последние 10–16 лет, за исключением лишь «Кота в сапогах», прошедшего лишь один раз. Ставка была: ? дюжины шампанского, сотня устриц и большая коробка в 5 фунтов шоколада для В. А.

Ассистентами были скрипач Ланге и Е. Е. Мурашко, сам знавший наизусть все балеты. Был 2-й час ночи, и нужно было торопиться. Я сыграл все 10 заданий Легата, весьма ехидных, так, например: уход со сцены охотников в «Лебедином озере», то место сна Дон Кихота, где появляется паутина и паук, танец воспитанниц из последнего акта «Раймонды», аллегро Града из «Времен года» Глазунова, появление призрака Дроссельмейера во время битвы мышей и пряничных солдатиков и пр. Пари было выиграно, и бедному Легату пришлось в половине второго ночи в снежную вьюгу будить старшего приказчика от Смурова и привезти проигрыш. В память этого случая он нарисовал на моей визитной карточке лишь несколькими штрихами мой профиль, но так талантливо, что ни одна фотография не схватывала так моей пьяной рожи с хохлом. Рисунок этот хранится у меня до сих пор.

В эту зиму я был свидетелем эпопеи несчастного В. Семичева. Этот маленький банковский клерк, в скромном сереньком пиджачке, выиграл в Купеческом клубе в какие-нибудь 1 ? месяца 240 000 рублей. Он обыграл, и весьма чувствительно, таких тузов, как В. И. Соловьев (сам выигравший некогда в карты «Северную гостиницу» и ресторан Палкина), Рябушинский, Баранов и муж Л. Б. Яворской, князь Барятинский. Баранов приезжал в клуб с фибровым глобтроттером с деньгами, который держал за его креслом лакей. Коннозаводчик Лазарев ставил в банк 10 000-е чеки, а Семичев ежедневно уносил в салфетке громадную кучу кредиток и золота. Когда приезжал Семичев и давал ответ, открывал подряд по 12-ти девяток и ухлопывал страшные комплекты, то на других столах игра замирала и вокруг собиралась сотенная толпа. Семичев, бледный, как Германн в «Пиковой даме», трясущимися холодными руками собирал свои тысячи. С ним стали ездить в клуб его 2 брата, которые сидели позади него. Говорят, что он поставил себе целью ? миллиона, но не доиграл всего 10 000, когда фортуна повернулась к нему задом. Он все до копейки оставил на тех же столах и застрелился в уборной. Эта поучительная история подействовала на нас потрясающе, и мы, взяв на понте 500–600 рублей, уезжали поскорее из клуба.

В этот сезон я, от нечего делать, ухаживал за молоденькой, кончившей в этом году училище Л. А. К. Отец ее был комендантом Александрийского театра. У них была постоянная ложа в бельэтаже с правой стороны, ближняя к сцене. Там мы с ней встречались почти ежедневно (кроме балетных дней), и я пересмотрел массу драматических «образцовых» спектаклей с участием всех «столпов» Александрийского театра. Я ухитрился получить двухмесячное, потом продленное еще на столько же, так называемое амбулаторное лечение при Военно-медицинской академии, куда ездил 3 раза в неделю по ? часа на электризацию ног, и жил в Петербурге, совершенно наплевав на окаянный Кронштадт. Там уже был новый начальник артиллерии, пролаза и выскочка, некий полковник Маниковский, политический авантюрист, бывший впоследствии при правительстве прохвоста Керенского военным министром (так ему и надо!..). Этот Маниковский сам втихомолку пил у себя на квартире, а ходил вокруг собрания, подглядывал в окна и заносил в свою записную книжку фамилии офицеров, пивших у стойки. Однажды он привязался к герою Дальнего Востока, кавалеру двух Георгиев и Золотого оружия, подполковнику Соломонову, который самого черта не боялся. Маниковский сделал ему как-то замечание: «Очень уж Вы здорово пьете, Соломонов». На что последний ответил: «Да, но это ведь у меня полосами: то пью, то совсем не пью. Вот теперь полоса питья — 29-й год продолжается, а вообще, отстаньте от меня к черту!» В Кронштадт я ездил только за жалованьем, и сценка эта произошла как раз при мне, ибо я стоял с Соломоновым и пил с ним.

Весной истекал срок моей обязательной службы за училище, и я уже подал о выходе в отставку. Маниковский пытался еще меня и Савицкого назначать в особые экспедиции для присутствия при повешенье на Лисьем Носу экспроприаторов, ограбивших на 700 000 почту на Екатерининском канале и <осужденных> за грабеж в Дворянском поземельном банке. Я от такого удовольствия просто отказался (Савицкий вовремя заболел). Маниковский хотел предать меня суду, но вынужден был ограничиться лишь арестованием меня при Петербургском комендантском управлении на 30 суток. Был Великий пост, балеты не шли, и я 30 суток резался с арестованными в винт по сотой, ел скверные обеды из трактира Карамышева и пил водку, т. е. спирт, доставляемый мне из дому за полной аптечной упаковкой в виде лекарства. Но второй день Пасхи меня выпустили, и я, не дожидаясь высочайшего приказа, вторично облачился в штатское, на этот раз несколько лучшее, по заказу у хорошего портного. Появление мое в театрах произвело разочарование среди танцовщиц: «фу, штрафирка, отврат».

В Александрийском театре, благодаря ложе К., я пересмотрел массу спектаклей. Это был период лучшего расцвета нашей драматической сцены. Первачей я еще и раньше близко знал по суфлерству в Павловском и Ораниенбаумском театрах, но в этот сезон я пересмотрел раз по 5–6 «Фимку» Трахтенберга с бесподобной, нестареющей М. Г. Савиной, «Жанину» с редко удачным Штроманом — Дарским и вызывавшим еще улыбки недоумения в публике Р. Б. Аполлонским, «Звезду» Германа Бара, где В. А. Мичурина за 4 акта ухитрялась менять 18 сногсшибательных туалетов, «Воспитателя Флаксмана», «Вечернюю зарю» и «Старого Гейдельберга» с Ю. М. Юрьевым, «Горе от ума» и «Ревизора» в идеальном составе, просто концертное исполнение «Горячего сердца» и «Доходного места», «Грозу» и «Лес» Островского и неизбежный ряд нудных Ибсенов и Гауптманов с В. Ф. Комиссаржевской и Н. Ходотовым[111].

Зато весной, после Пасхи, смотрел ряд прекрасных гастролей в Михайловском театре московских «художников» К. С. Станиславского, показавших классическое исполнение «Вишневого сада», «Трех сестер», «Дяди Вани», «На дне» Горького, «Доктора Штокмана» и «Одиноких».

Вот театр, где сценический реализм возведен в принцип, где не может быть ляпсусов, резавших глаз или ухо. Эти сверчки за печью, громыхающий за сценой паровоз, отдаленные гудки и свистки или два безжизненных отсохших пальца у Штокмана на протяжении 4-х актов — это совсем не пустяки. Быть может, это дойдет лишь до десятка зрителей во всем театре, но зато дойдет крепко… Вот у них перед постановкой «Власти тьмы» вся труппа прожила летом 2 месяца в Тульской губернии, в деревне, с типов которой якобы Толстой писал свою пьесу. Учились, как пеленают детей, как белят холст, как плетут лапти и вытаскивают ухватами из печи горшки. А ведь александринцы или казенные москвичи этого никогда бы не сделали. Я был просто изумлен, как они в последнем акте «Трех сестер» при уходе батареи добились слухового эффекта цоканья копыт по мостовой и характерного, в своем роде единственного, треньканья хоботовых колец орудий на шкворне передка. Может быть, во всем театре было 5 артиллеристов, но мы глубоко оценили такую деталь. Потом я узнал, что этот эффект устроил им артиллерийский капитан Михайлов, который сам со своими помощниками-бутафорами это изображал. Художественность исполнения от этого никак не страдала, а это был тонкий гарнир к ней.

Это не то что на Нижегородской ярмарке еще в антрепризу П. М. Медведева, <когда> шла пьеса «Завоевание Казани» (1553 г.) и воины Грозного (певчие местного батальона), в латах и шлемах, сидя у костров под стенами Казани, ахнули: «Дело было под Полтавой, дело славное, друзья». Может быть, и здесь лишь 10–15 человек из всего театра добродушно хохотали, но лучше бы не было в серьезном театре такого балагана.

В Калуге, после пожара, начали спектакли в не отстроенном еще театре, так к уборным 2-го этажа не было еще общей лестницы, а была передвижная, вроде пожарной, переставлявшаяся на блочных колесиках от двери к двери. Шла какая-то переводная трескучая драма, где героиня заканчивала монолог словами: «Вот, наконец, я слышу топот коня и охотничий рожок. Это граф, да, это мой милый граф… Вот он подходит». А за стеной раздался громогласный пьяный голос: «Да черта с два придет твой граф, когда сволочи лестницу убрали!..»

Я сам был свидетелем в Александрийском театре, уже в революцию, как при возобновлении «Идеального мужа» Оскара Уайльда, у которого точно указана дата: «начало 90-х годов», Ю. М. Юрьев, игравший министра иностранных дел Англии сэра Роберта Чильтерна, развалившись на канапе в своем кабинете, читал «Ленинградскую правду». Я бросился в антракте на сцену к Н. В. Петрову с воплем: «Что у Вас читает Юрий Михайлович?» — «А что, милый, что — газету». — «Да ведь он „Правду“ читает». — «Ну, кто на это обратит внимание». — «Да что Вы, — говорю, — еще как…» Я сбегал в контору и принес им из информационного отдела номер «Times’a», который и вручил Юрьеву, а «Правду» от греха забрал для более соответственного употребления.

Опять скажут — чушь. Нет, это не чушь на так называемой «образцовой сцене».

Уже в 1926 году, при возобновлении в Мариинском театре «Пиковой дамы» с декорациями и костюмами по эскизам Александра Бенуа — великого знатока стилей и исторической архитектуры, — вдруг я узрел в сцене Зимней канавки водосточные трубы с кадками на Эрмитажном театре. По окончании генеральной репетиции я пошел на сцену в режиссерское управление и там застал еще А. Н. Бенуа. «Вот, — говорю, — Александр Николаевич, маленькая ошибка вышла». — «Какая?» — «Да трубы», — говорю. «Какие трубы?» — «Да железные, круглые, водосточные. В екатерининскую эпоху их не было, и они впервые появились лишь в середине царствования Александра I». — «А какие же были, mon cher ami?» — «Деревянные, — говорю, — дощатые, квадратного сечения и без всяких кадок, да и то лишь на дворцах и лучших домах». На другой день трубы были просто замазаны Шилдкнехтом, исполнителем декораций. Это опять пустяк, но я-то наверное знал, что говорил, ибо читал в архиве именной указ 1811 года о том, что «изобретенные ныне мастером строительской дворцовой команды таким-то железные для стока дождевой воды трубы устроить на здании Большого театра». Это, конечно, опять пустяк, но не для Бенуа. Впрочем, о революционных постановочных фокусах, дошедших до жуткого идиотизма, — в своем месте.

Тотчас по закрытии сезона я решил вторично проехаться на «тот погибельный Кавказ», но весьма кружным путем.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.