Глава IX

Глава IX

За неделю я проглотила все книжонки из серии “Интим” и “Двое”, составлявшие библиотеку Анни, и не только начиталась, но и наслушалась “сокровенного”. Галстучное дело мне определенно не давалось, а помогать Анни стирать или готовить я не могла – она об этом и слышать не хотела:

– И не думайте, с вашей ногой!

Оставалось только гулять по бульвару. Загипсованную ногу я тащила, как черепаха свой бронежилет, так же медленно и упорно. Шла в ажурной тени трепещущих под летним ветерком каштанов. А впереди маячил оазис перекрестка. Но до него я не доходила, на полпути поворачивала обратно, чтобы быть дома, как обещала, минута в минуту. Совесть служила сама себе хронометром. Когда Анни уходила сдавать работу, она могла задержаться на час, на два – это никого не касалось, другое дело я… Я все еще завишу от часов, от часовой стрелки, отмеряющей, когда я задерживаюсь, беспокойство окружающих меня людей, часы подобны бдительному оку тюремщика: уследят и удержат. Хотя, с тех пор как я поселилась у Анни, меня уже не так подмывает бежать.

– Еще рюмочку, Анна? Винцо совсем легонькое, всего десять градусов…

Мы с Анни засиживались после ужина за бутылочкой и трепались допоздна. Две скучающие женщины – ни любви, ни развлечений. У меня не было возможности, у нее – охоты. Мы с нею спаяны, связаны весь день общими заботами, узами повседневности: мы делали одну и ту же работу, ели одно и то же, нас связывала нить, которую мы часами тянули, она – справа налево, я – левша – слева направо, сидя лицом к лицу, будто зеркально отражаясь друг в друге. Мы обе шили, курили, напевали, иногда вздыхали или обменивались улыбками. Но куда больше роднили нас наши ночные посиделки. Производственная дружба отодвигалась в сторону, ее место – в рабочем чемодане, вместе со связками галстуков; настоящая близость скреплялась глотками вина, колечками дыма за накрытым цветастой клеенкой и заставленным грязными тарелками столом. Нунуш сновала между нами, влезала на колени, смахивала крошки, вытряхивала пепельницу, слушала наше шушуканье и мотала на ус.

– Нунуш, спать! – повторяла, больше для порядку, Анни каждые четверть часа, начиная с восьми.

Эти “ушки на макушке” заставляли говорить обиняком: Анни желала, чтобы дочь оставалась “маленькой девочкой”, рассказывала ей про Деда Мороза, аистов и капусту и чуть не подралась с госпожой Вийон, когда та, в целях сексуального воспитания, показала Нунуш, а также собственным дочкам картинки в медицинской энциклопедии; в то же время ее нисколько не смущало, что девчонка полночи трется около нас – ничего страшного, выспится утром. Вот когда начнется школа… Да и что она поймет! “Твой папа в больнице, видишь же, я его навещаю по субботам, мама всегда говорит правду, больше никого не слушай, а если соседи будут тебе что-нибудь заливать, скажи им, что они жлобы, а мы деловые”.

Вот такая педагогика. Причем – самое восхитительное – Анни была абсолютно убеждена, будто Нунуш верит в ее непогрешимость и авторитет, несмотря на все, что видит, слышит и примечает.

А Нунуш говорила мне:

– Смотри, Анна, чтобы твой муж не наделал глупостей, а то он тоже попадет в больницу. Да какой он тебе муж! Не смеши… Ты еще ребенок.

Если у меня получался удачный галстук, она пищала:

– Неплохо для ребенка, а, мам?

Невозможно было внушить ей, что я старше, чем она, не засыпаю в обнимку с мишкой и не играю в кукольную посуду.

Ее мишка не раз путешествовал в Санте[5] и обратно, а кукольная утварь встречалась в тюремных коридорах с мисками и кружками размером побольше: по субботам Нунуш ходила с мамой проведать “больного папулю” и всегда брала с собой какую-нибудь игрушку, чтобы он хоть полчасика поиграл с ней через решетку.

Я предпочитала оставаться дома, не из страха, а потому что только в это время могла хозяйничать в квартире. Шныряла по всем углам, без определенной цели и даже не из любопытства, а просто чтобы отыграться за неделю бесконечных “Анни, можно это… можно то?..”. Я мыла голову и гляделась через открытую дверь каморки в зеркало на стене или на дверце шкафа, разгуливала нагишом, в одном тюрбане из полотенца, по пустым комнатам, забросанным галстуками и игрушками. А потом, чтобы сделать приятное Анни и рассчитаться за то, что совала нос куда не просили, натыкаясь то на стыдливый ком грязного белья в углу за плитой, то на заплесневелый, месячной давности, кусок сыра в буфете, – натирала пол, начищала до блеска донышки кастрюль, прибиралась – не слишком посягая на хаос, а только придавая ему более опрятный вид, – и наконец, в доказательство того, что ждала хозяек с нетерпением, приносила конфет из бакалейной лавки, два двойных “Рикара” из бистро и накрывала стол к их приходу.

А вот в кафе “У Марселя”, что против тюрьмы, на улице Санте, я бы с удовольствием на часок заглянула. По субботам в этой забегаловке толкутся друзья заключенных, не допущенные на свидания, или друзья их родственников; всюду громоздятся сумки, свертки, приготовленные для передачи или, наоборот, вынесенные из тюрьмы, в одних – грязные, в других – чистые шмотки, а в каком-нибудь пакете, может, прячется пара штанов или пиджачок для побега века…

Эх, сидела бы и смотрела, как снуют туда-сюда люди с сумками и свертками, с радостными или заплаканными лицами. Впивала бы закулисную жизнь большой тюрьмы с тем же трепетом, с каким перебирала рубашки Жюльена.

Свойственники Анни тоже имели право на посещение и пользовались им неукоснительно, так что узнику, которому было разрешено всего одно свидание в неделю, приходилось выступать в роли супруга и брата одновременно. Жена, сестра, зять – я слышала только один колокол из этого перезвона, голос Анни, но и другие наверняка звучали так же надрывно, когда чисто, а когда и фальшиво. Долг перед братом, проклятия, ненависть к нему… А для доставки по назначению всего этого букета разноречивых чувств имелось только одно транспортное средство – машина зятя.

В субботу в час дня кофе на всех готовила я: Анни, боясь испортить парадный вид, ни к чему не прикасалась до самого возвращения из тюрьмы. Все утро, час за часом, я наблюдала, как распустеха в домашнем халате и с накрученными на бигуди волосами превращалась в шикарную кокотку: узкая юбка с разрезом и туфли на шпильках превращали тощие ноги в стройные и пикантные; жакет с баской округлял бедра, скрашивал щуплый зад и костлявые бока. Волосы становились пышными и блестящими, губы – яркими и пухлыми, и зубы за ними вроде уже не казались такими крупными. Несколько взмахов щеточки с тушью – и глаза опушаются томной зеленоватой бахромой.

Игривые шутки зятька не отличались разнообразием, и если появлялось что-нибудь новенькое, то мишенью всегда была я. Он не имел на меня никаких видов, учитывая разницу в комплекции и обязанности, налагаемые родством, но глазки его так и бегали, выдавая самые грязные и пошлые мысли. Кофейно-черные близорукие глаза, в сущности, очень красивые, но сильно уменьшенные толстенными линзами. Пожалуй, и неплохо, что они прятались за очками – уж очень эти глаза не вязались с приплюснутым носом, втиснутым между ягодицами щек, сальной кожей, волосатыми руками – не то бык, не то огромный слизняк, не то тюлень в море “Перно”.

– Только языком молоть и умеет, – отзывалась о нем Анни. – Когда забрали Деде, я не могла сразу вернуться домой: квартира была опечатана, и потом, мне хотелось выждать, пока все немножко уляжется и забудется… Пришлось пару недель перекантоваться у них. Ну, скажу я вам…

За это время Анни насмотрелась на милую семейку во всей красе: муж жирный, скользкий, противно прикоснуться, жена – ненасытная прорва, жрет и жрет, а дочка Пат гробит себя на работе, в двадцать лет сутулая, с отвислой грудью.

Что до моих заработков, то, хотя я шила не слишком много и не слишком хорошо, на бутылку-другую хватало. Потихоньку покупала я и одежки, пуская Жинеттины обноски на тряпки.

– Мы, значит, не только выпить, но и расфуфыриться не прочь! – язвила золовка Анни.

Иногда нам с Анни приходилось вылезать из затрапезных халатов и отправляться на семейные обеды, для которых мы соорудили себе роскошные, не уступающие субботним, туалеты. Нас звали каждую неделю, но принимали мы одно приглашение из трех – таков негласный договор.

Дом золовки располагался на окраине, где кончаются мостовые, начинается грязь и тянутся чахлые садики. Мы добирались туда на нескольких автобусах, потом еще долго шли пешком, вдоль заборов и решеток. У меня болела нога, Анни на своих шпильках на каждом шагу спотыкалась. Нунуш тащилась вдоль канавы и ныла: “Мам, ну скоро?”

Наконец пришли! Дом сплошь, не считая окон и дверей, обшит светлым деревом, с этажа на этаж вьются легкие лесенки, а внутри – джунгли, галстучные дебри. Денежки на дом накапали с галстуков, недаром все семейство корпело над ними бессонными ночами и безрадостными днями в тесной двухкомнатной клетушке в квартале Тампль; кроили, шили, выворачивали, утюжили, скалывали и связывали без передышки. Галстуки переехали в новое жилище и по праву заполонили его, заменив драпировки, подушки и побрякушки. Только кухней они не овладели, поскольку, наряду с работой, вторым и не менее важным занятием хозяев было набивание брюха.

Отделка еще не завершилась: проходя в недоделанную ванную помыть руки, я заметила биде, обернутое в полоски серой бумаги, оно так и стояло нераспакованным в углу.

При всем внешнем радушии галстучной семейки меня во время воскресных обедов держали на расстоянии. Я играла в садике с Нунуш, не участвовала в разговорах и скучала. Я чужая, я непричастна к их прошлому, настоящему и будущему, ведь мы с Анни только временно сотрудничаем в галстучном деле, пока не выйдет ее Деде, не вернется на службу в строительную компанию и не выстроит отдельные одинаковые хоромы для обеих наших пар – для себя с Анни и для меня с Жюльеном. Только об этом мы и судачили с Анни, коротая вечера, но о чем говорить здесь, в гостях? Приходилось все воскресенье выслушивать нудную чужую болтовню, как, бывало, в тюрьме: сидишь, молчишь, улыбаешься и участливо киваешь, только вместо тушенки здесь подавали курицу с рисом, сладким перцем, горошком или картошкой.

“Перно”, куриный жир, хмель, длинные разговоры – все смешивалось и давило на сердце, мне тяжело, одиноко, я так далека от этих людей. Их мое присутствие не стесняло. Когда же я смогу ходить, чтобы уйти без оглядки! Ну снова придет Жюльен, убедится, что все в порядке, заплатит очередной взнос, и нет его. Досада и разочарование, которые я старалась скрыть, чтобы не показаться неблагодарной, клокотали во мне: в книжках преступники были куда интереснее! С самого дня побега я жила в окружении настоящих “блатных”, предвкушая что-то необычное, рассчитывая похвастаться при встрече Роланде своими подвигами: дурными знакомствами, жуткими приключениями. Но подходило к концу лето, развеивались мечты, чем-то расплывчатым стала представляться сама Роланда. Привет, это я пришла. Напьемся, наедимся, наговоримся и переспим, ну а что делать завтра, что нам еще останется? Думаешь, теперь, когда я снова научилась иной любви, мне хочется ковыряться в твоем заду? Каждая минута – кирпич в растущей между нами стене. Пусть я пока блуждаю во тьме, но, если забрезжит для меня заря и откроется дорога к свету, я пойду по ней без твоей поддержки, Роланда… это из-за тебя, дрянь, я сломала ногу; рано или поздно, я бы все равно встретила Жюльена, лучше бы мне сейчас не вспоминать тебя с благодарностью и отвращением, не знаю, сохранилась ли у меня все еще тяга к женщинам, зато могу назвать одного мужчину, который мне по вкусу, и одну женщину, которая мне противна…

Жюльен, я люблю… люблю тебя!

Не стану много говорить, замкни мне губы поцелуями, но знай, Жюльен, я твердо поняла: настало время решиться, выбрать один путь и держаться его, хватит перебегать туда-сюда… Роланда, Жюльен… я разрываюсь надвое…

У нас в тюрьме было два воскресных развлечения: танцы и белот. Для меня карты – сущее наказание: как только объявляют козырь, я теряю всякий интерес к игре и только слежу за тревожными или невозмутимыми лицами играющих, за их руками – одни изящно мечут карты, другие грузно припечатывают к столу. Но была у меня заветная карта, трефовый туз, “успех” на языке гадалок; если этот клеверный листок выпадал несколько раз за вечер, это предвещало удачу. Да, вовремя я дала деру: гадание на трефовом тузе, бензин, мучительные сны, онанизм – все эти тюремные прелести вели прямиком в дурдом. Теперь же безумие с каждым днем отступало.

У Анни было три колоды карт, две из них старые и неполные, которыми Нунуш шлепала по воскресеньям в белот с куклами, сидя на полу, у ног взрослых, пока те разыгрывали кон за коном наверху, за столом. Стащить у нее трефовый туз – невеликий грех, она лишь копировала жесты картежников, а что чем крыть, не важно. Положу туз в конверт и отправлю Роланде. Если она все же явится на встречу, дело ее, а моя совесть будет чиста: я предупредила. Может быть, в назначенный день мне все же станет тоскливо, но только потому, что он приурочен к моему дню рождения. Ровно двадцать – что ни говори, не так-то весело разменивать новенький десяток, да еще зная, что на несколько лет придется вернуться за решетку – отматывать остаток срока, который я похерила ради тебя, Роланда; наше свидание было задумано как подарок, и вот я сама отказываюсь от него.

– Жюльен, ты придешь, когда мне стукнет двадцать?

– Конечно, если смогу… Сходим с тобой в ресторан…

– Да ну, Анни приготовит не хуже. Надо только пригласить ее тоже. Не хочу никуда идти, лучше побудем вдвоем.

Мы с Жюльеном строили планы на будущее. Сначала все останется как есть. Он будет меня обеспечивать, а я чтобы ни во что не ввязывалась – и не спорь, раз я сказал! Но я мялась: сколько можно сидеть на чужой шее… Анни – мой налоговый инспектор, ни к чему дразнить ее дорогими покупками, поэтому, если Жюльен давал мне десять тысяч, я говорила, что получила пять, и из них две или две с половиной отдавала ей на аперитив и конфеты для Нунуш. Потом, когда я буду лучше ходить…

Выходит, я все еще хожу так плохо?..

Гипс мне сняли в два приема. На первый, контрольный, визит я взяла с собой кроссовки и эластичный бинт; мне уже представлялось, как я пойду обратно, хоть с трудом, но наступая на ногу, повиснув на Жюльене, как новоиспеченная подружка. Задолго до назначенного дня мне снилось, что нога свободна, и я “ходила”, цепляя пальцами простыню, а накануне, чтобы ускорить дело, решила сама снять свою колодку.

Первым делом попыталась, вооружившись большими, “галстучными”, ножницами, разрезать гипс с двух сторон, от колена вниз – так, я видела, делают в больнице, – снять переднюю половину и осторожно, как торт-суфле из духовки, вынуть ногу из футляра… но – увы! – результатом получасовых усилий была щербинка глубиной в несколько миллиметров да горстка крупитчатой пыли на линолеуме, у ног Анни, где я устроилась, чтобы сподручнее было брать и отдавать ножницы: нет, видно, без пилы не обойтись.

Тогда мне пришло в голову растопить гипс: я окунула ногу в горячую воду, размочила свою колодку и стала разматывать бинты…

Открылось нечто столь безобразное, что я поскорей натянула носок и даже не стала пробовать наступать на ногу.

В амбулатории я получила хорошенький нагоняй и новый, “прогулочный”, гипс. Я лежала на перевязочном столе и смотрела, как мою кеглю опять замуровывают.

– И не вздумайте сдирать это, – сказал врач, закончив работу, – иначе встанете на ноги лет через десять.

Он проверил, достаточно ли плотной получилась пятка – толстый куб из быстро затвердевавшей марли. Тем временем сестра вытирала мне перемазанные гипсом коленку и пальцы.

Моей несчастной ноге предстояло заново осваивать свое природное предназначение: шагать попеременно с другой и принимать на себя тяжесть тела… просто не верится, что столько времени я ходила, не задумываясь о том, как это делается! Скоро я познаю радость родителей, наблюдающих за первыми шагами своего чада, к которой прибавится гордость за себя самое – я больше не кукла на подпорках, хожу самостоятельно, без тягача и буксира… Жюльен ждал меня в коридоре, другие пациенты, рядом с ним, ждали своей очереди, а сестра в белом халате – обеденного перерыва. Я же своего дождалась – у меня наконец свободны руки, прощайте месяцы боли и неподвижности, я стояла на пороге, улыбалась, мне хотелось побежать легко-легко, броситься к Жюльену, удивить его… но новая колодка оказалась тяжеленной, куда тяжелее костылей, и я не решалась… Жюльен сам подскочил ко мне, подхватил под локоть и повел, помогая каждому моему карикатурному шагу.

Дома Анни одолжила мне палку с резиновым наконечником, и я снова заковыляла на трех конечностях: тук-тук палкой, топ-топ ногой – и мурашки по телу.

Ну а теперь?

Став спиной к зеркалу, выворачиваю шею, чтобы сравнить щиколотки, делаю несколько шагов до порога кухни: ничего подобного – не хромаю, не вижу и не чувствую никакой хромоты. Здесь не побегаешь, но прежняя упругость играет в мускулах; правда, скакать или стоять на одной ножке я не могу, но, если очень захочу, добьюсь и этого.

– Дай сюда сигарету, незачем курить на улице. Тебе что, очень хочется привлекать внимание?

Жюльен свежевыбрит, в крахмальной сорочке, прилизанные волосы все в полосочку от мокрой расчески – он не расстается с несессером и при первой же дневной передышке спешит к умывальнику и зеркалу. Сегодня утром он пришел бледный от усталости, с синяками под глазами, рухнул на мою кроватку, не раздеваясь, и заснул мертвецким сном, бесчувственный к моим робким поползновениям.

С тех пор как я стала больше двигаться и меньше лежать, ко мне вернулся сон и снова стало сладко пощипывать под веками к ночи, но чтобы вот так валиться замертво, чтобы сон вытеснял голод и жажду, чтобы он оглушал, парализовывал… Если что-нибудь нужно в спальне, никаких предосторожностей не требовалось: топай, стучи палкой, пихай кровать, пой, кричи, вопи – могучий Сон сильнее меня.

– Брось сигарету, слышишь?

Ей-богу, я начинаю жалеть, что ты проснулся; так было хорошо: лежал себе глухой и немой, а я могла делать с тобой что угодно – гладить, щипать, душить. Теперь же я твоя вещь, да еще такая неудобная, твой зайчонок, твоя малышка, ты повелительно смотришь и твердо, по-мужски, разговариваешь! Я знаю: как только мы выйдем на бульвар, твоя рука округлится и застынет, превратится в подставку, опору, твой шаг подстроится под мой, мы возьмем такси, поедем в бар…

– Чего-нибудь освежающего?

Мои родители “освежались” не чаще чем раз или два в году в привокзальном буфете, если куда-нибудь уезжали сами или водили по городу гостей и надо было дать отдых ногам и промочить горло. Для девочки – если можно, газировки. И я тянула свой лимонад, откинувшись на высокую спинку плетеного стула, глазела на публику за столиками, потом просилась в туалет, чтобы пройти мимо чистой, блестящей стойки с неоновыми огоньками, повертеть круглый, как яйцо, кусок мыла, надетый на никелированный штырь… Со временем закусочные сменились барами и дансингами: ночь за ночью я убивала в них свою скуку, пила, болтала и курила, пока утро не прогоняло меня прочь; иногда, если было не лень, ставила пластинку и танцевала.

Но никогда никого я не дожидалась у стойки дольше десяти минут. Была пунктуальна сама и требовала того же от других. Теперь же… что остается делать, когда Жюльен, бросив “я на минутку”, исчезает на два часа? Только ждать, уставившись на дверь. А потом куда деваться? – снова в такси и назад, к Анни… Я жадно опустошаю стакан, заказываю еще один и запасаюсь новой порцией терпения. На другой день после этой прогулки единственными доказательствами того, что Жюльен мне не приснился, были ломота в висках да приятная тяжесть в бедрах… Жюльен ночевал у меня, на маленькой кроватке, а с Анни прощался еще вечером, чтобы не будить ее с утра. Я вскакиваю затемно, спешу согреть ему воду и сварить кофе, но, оказывается, зря: он уже умылся холодной водой, а кофе выпьет на вокзале, Жюльен переодел костюм, он подтянут, любовь и все такое вон из головы, пусть остается на горячей подушке, – он спешит, и я запираю за ним дверь. Ну, пока, чао, прости, я и так проволынил – не сорвалось бы дело.

И все – я одна, на целую неделю, а то и на две.

Иногда Жюльен может объявить:

– Зайчонок, я тебе изменил!

– Надеюсь, получил удовольствие? – улыбаюсь я в ответ.

Пока наш путь гол и солон, как пустыня; может, когда-нибудь мы ступим на волшебные тропы… Но еще столько надо расхлебать, отделаться от стольких людей и вещей; петельку за петелькой распускаю ткань, исподтишка торможу; ужасно противно “обрабатывать” вот так Жюльена, но он увяз в паутине ложных, скользких связей, отсечь бы хоть эти.

Когда-то меня холили и лелеяли, я была здоровой, самостоятельной и дерзкой, все могла и все умела.

Теперь, безоружная, больная, нищая, я сама навязываюсь, сама цепляюсь за других; и никто не удерживает меня, потому что мне нечего дать, кроме себя самой, без прикрас, и надо много терпения и любви, чтобы во мне что-то открылось и забил родник живой воды.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.